Н. Раевский

 

Добровольцы

(Повесть крымских дней)

Все это было, было, было..

А. Блок

Часть первая

Тифозных в тыл не отправляли. Жалко было. Лазареты в станицах — почти верная смерть. Еще страшнее, если ос­тавят где-нибудь на вокзале. Там живые вперемешку с тру­пами. Некому и воды принести.

Заболевали один за другим. Об одном просили коман­дира батареи — только не в госпиталь. Так и лежали в хатах на берегу замерзшего Дона. Правая сторона — красная, ле­вая — наша. Как бой посильнее — тифозных на подводы и в степь. Вечером — домой.

Когда началось отступление, то всех везли с собой. Были эти кубанские дни светлые и больные. С утра до вечера солнце и тишина, на вербах барашки и всюду тиф. Дороги сухие, накатанные до блеска. В станицах грязь по ступицу, злые лица и самостийные тистки. Долой генерала Деники­на, долой добровольцев! Да здравствует Кубань! Многовод­ная, раздольная Угнетенная. Уставшая.

10


Ночевали но хатам иногородних. С ними спокойнее. Сами натерпелись от казаков. Не жалеют соломы. Берут наши бумажки с колоколом и георгиевской лентой. Даже больных не боятся.

Был стонущий бред, черные губы, провалившиеся глаза. Колотили по затылкам тифозные молотки. Ночью большеви­ки лезли отовсюду. Из печей, из окон, из-под кроватей. Пыта­ли, выводили в расход. Медленно вырезали погоны. Матюга­лись. Бросали в холодную воду. Сводило ноги. Сжимало гор­ло. Стеклянные иголочки безжалостно кололи ладони.

Хуже всего было днем. На воздухе приходили в себя. Тряслись на подводах. С утра крепились, старались не сто­нать. К вечеру у некоторых текли слезы. Раз я даже видел, как расплакался терпеливый москвич Коля Сафронов. Взял меня за руку и начал всхлипывать.

— Господин поручик... скоро эта пытка кончится... лучше умереть...

Вечером я долго сидел около него на соломе. Коля поте­рял сознание. Стонал. Хватался за грудь. Я записал в рас­трепанный блокнот, купленный в Харькове: Сафронов — 39,7. Утром опять положили на подводу и повезли.

В станице Нижнестеблиевской началась моя дружба с Васенькой Шеншиным. Пришли поздно. Было темно, на­крапывал дождь. Посредине улицы, в грязи, кто-то стоял и качался.

— Кто там?

— Канонир Шеншин, господин поручик.

— Вы почему не с больными?

— Не могу сам идти, а ездовой меня бросил. Говорит...

— Ну ладно, держитесь за меня крепче. Так почему он вас не отвез?

— Говорит — выздоравливающий и он не обязан. Вооб­ще ужасно грубый. По матери ругается. Сегодня мне даже сказал, что всех добровольцев надо бы перерезать — и крас­ных и белых. Из-за них вся война...

11


До переправы через Кубань смертей не было. Мучились, но поправлялись. Врачи даже говорили, что на воздухе тиф легче проходит.

Второго марта у моста через Кубань целую ночь ждали переправы. Две хаты на всех. В одной — здоровые, в дру­гой — больные. К утру задохся милый наш поручик Тара­сов. Сыпняк перенес. Где-то заразился дифтеритом. Доктор думал — ангина, а потом не достали сыворотки.

Командир решил всех отправить дальше по железной дороге. Мне поручил сопровождать теплушку. Привезти больных в Новороссийск. Погрузить на пароход. Либо в Крым, либо за границу. Даже лучше, если за границу. Пусть как следует отдохнут.

До вокзала было версты две. Торопились. Ехали рысью. Одна подвода развалилась. Поручика Вышеславцева при­шлось переложить. Бредил. Руки дергались. Быстро шеве­лились грязные пальцы. Пел-кричал громко и хрипло.

— Смело мы в бой... пойдем... за Русь Святую...

Я не смог нащупать пульса. Больного покрыли буркой. Поехали дальше. Остановились около поезда минут через пять. Юнкер Савченко откинул бурку. Снял бескозырку и перекрестился. Поручик лежал оскалив зубы. Открытые глаза стекленели. Я отослал тело в батарею. Осталось две­надцать. Трое офицеров. Два выздоравливают. Один очень тяжелый. Шестеро добровольцев. Портупей-юнкер Серги­евского артиллерийского училища Михаил Савченко, кадет князь Владимир Ордынский, Николай Сафронов, Василий Шеншин, Михаил Дитмар, Сергей Гаврилов. Два фейерверкера старой армии — Александр Верещук и Павел Бура­ков. Один пленный красноармеец. В той же теплушке фель­дшер и я.

...Пузатая екатерининская платформа постукивает уве­ренно и спокойно. Больные улеглись на уголь. Подложили под голову истрепанные английские мешки. Щурятся от солнца. Совсем жарко сегодня. Все теперь спокойны...

12


Я тоже сегодня могу спокойно лежать и думать. Давно уже так не было. Собственно, и я нездоров. Хриплю. Говорю с трудом. Миша Дитмар волновался за меня. Решил, что дифтерит. Оказалась простая ангина. Только все-таки в горле свирепая резь, мысли путаются, и невозможно зас­нуть.

Бегут по небу черные проволоки. Оседают. Опять взле­тают из-за борта. Из горного леса пахнет прелыми листь­ями. Клубы пара цепляются за кусты. Кружится голова от солнца. Весна. На грабах зеленый пух. В оврагах грязный, умирающий снег. Поляны белые от цветов. Должно быть, анемоны. Коричневыми бесстрашными комочками переле­тают через поезд какие-то птицы.

Все не для нас. Нам война, тиф и смерть. Катится желез­ное колесо. Давит одного за другим. Никому не остановить его. Не изменить пути. Раньше, позже — все равно конец. Или надо бежать.

Легла на глаза золотая сетка. Искрится, дрожит. Про­свечивает голубой огонь. Койка трясется. Пропеллеры ре­вут вовсю. Кроме них, ничего не слышно. Не боли так горло, все было бы хорошо. Летим в страну, где совсем не нужно воевать. Вечер. Реки розовые. По топазовым полям бежит крылатая тень. Надо крикнуть Васе, чтобы он застегнул ворот. Простудится.

— Господин поручик, вы спите?

— Спал.

— Сейчас приедем. Уже море видно.

— Зря вы меня разбудили. Далеко. Между гор кусочек поблекшего залива. Солнца больше нет. Не разберешь, где небо, где вода.

— Вот оно, как выглядит, а я думал синее и всегда вол­ны...

— А ты что, Бураков, в первый раз?

— Понятно, в первый — я же воронежский. Не начнись война — не то что моря, ни черта бы не увидел...

13


Приехать-то мы приехали, но не знаю, что будет даль­ше. Платформу ведено освободить. Поручика Шестакова и Васю мы положили на дебаркадер. Остальные сидят, при­слонившись к стене. Все забито, везде валяются больные...

Тринадцатое марта.

11ад сонным морем белесый, прозрачный туман. Еще ни разу не было такого теплого утра. Можно наконец дать вшам последний и решительный бой. Надеваю летние гали­фе и гимнастерку прямо на голое тело. Пока буду у боль­ных, жена рабочего выварит и суконный френч, и белье. В палаточном костюме и в шинели не холодно и легко идти.

Вот это называется номер...

Наша халупка совсем на отлете. Кругом сады, и все там было спокойно, а на улицах делается черт знает что. Крас­ная конница уже взяла станцию Туннельную.

Город гудит, грохочет, стонет. Возвращаться поздно. Иду на вокзал. Скорость похоронная. На улицах пешие и кон­ные реки. Больше всего казаков. Тысячи, десятки тысяч. Части, толпы, одиночные люди. Не то отстали от своих, не то сбежали.

Костлявые, лохматые верблюды осторожно переставля­ют мягкие лапы. Важные, спокойные животные. Ни до кого им дела нет. Идут один за другим, глухо звеня потемневши­ми колокольчиками. Головы высоко подняты. На ворохах разноцветных узлов скуластые желтые женщины с детьми на руках. Калмыцкий обоз.

Опасливо бредут по тротуарам городские бабы со свит­ками казенной желтой кожи. Рыжий бородатый капитан тащит тюк английских брюк с леями. Тяжело ему. На по­красневшем лице капельки пота. Тыкаются из стороны в сторону бесхозные лошади. Остались одни среди незнако­мых людей и не знают, что делать.

Пулеметная очередь со стороны пристаней. Высоко. Люди и голов не поднимают. Колонна зеленых грузовиков. На радиаторах английские вымпелы. Настойчиво и злобно

14


трубят. Трясутся, обдавая толпу бензиновой гарью. Розо­вый молодой майор, с только что выбритым подбородком, старательно крутит ручку киноаппарата. Все туда попа­дет — донцы с погонами и без погон, и калмыцкие верблю­ды, и капитан с брюками. Занимательный будет фильм. «The last day of white Novorossiysk»1.

Уже два часа иду, а до вокзала еще не близко. Чем даль­ше, тем труднее. Казачьи лошади мешают. Сбились вдоль набережной в табун. Жадно смотрят вниз на голубую бле­стящую воду. Вытягивают морды.

Опять татаканье и пули над головой. Толпа затихает. Некоторые беспокойно смотрят вверх.

Должно быть, на станции раздают обмундирование. Охапками тащат слежавшиеся френчи, шинели с бронзовы­ми пуговицами, серые одеяла. Офицеры, солдаты, казаки, женщины. Седая маленькая старушка в сбившемся на сто­рону платке пытается унести штуку английского зеленого сукна. Ей цены нет по нынешним временам, этой штуке. Только старушка не донесет. Совсем выбилась из сил.

Последние лужицы тумана в низинах испарились. Горы стали близкими. В голубой воде дрожит слепящий солнеч­ный столб. У пристаней курятся пароходные трубы. На внешнем рейде серый спокойный броненосец.

Корабль Его Величества «Emperor of India»2.

— Господин поручик... а мы уже боялись...

— Тут пакгаузы разбирают, бери, сколько хочешь.

— Я вам шинель выбрал, а то у вас плохая.

— Обмундирования прямо до черта.

— Да ну его, обмундирование... я вот пойду насчет паро­хода, а вы не смейте никуда расходиться. Потом не собе­решь.

1 Последний день белого Новороссийска (англ )

- «Император Индии» (англ ) На этом английском линкоре генерал барон П.Н. Врангель прибыл 22 марта 1920 г. из Константинополя в Севастополь, чтобы принять командование Вооруженными силами Юга России (прим. Н. М).

15


Где его искать, этот пароход, да и придет ли...

Кажется, начинает везти. Пока на пристани почти нико­го нет. Один эпидемический лазарет. Доктора, сестры, чело­век сорок больных. Скоро должен подойти «Тигр». Нахожу старшего врача.

— Сколько у вас?

— Пятнадцать.

— Ладно, тащите их сюда. Только не опаздывайте. Не то вас затрут.

— Боже мой... они еще и вещей не сложили. Сидят и пьют молоко.

— Скорее... да выплесните вы его... хотя стойте... пере­лейте в кувшин, возьмем с собой... и живо, господа, живо.

Четверо лежачих, а носильщиков трое. Фельдшер, Ор­дынский и я. Нечего делать — в первую очередь поручика Шестакова. «Папаша», его ученик и красноармеец останут­ся пока в теплушке. Обещаю вернуться за ними через пол­часа. До пристани около версты. Надо бы идти, как можно скорее, но невозможно. У юнкера Савченко распухли ноги, Дитмар от слабости задыхается, да и остальные немногим лучше.

Вероятно, на вокзале уже узнали о приходе «Тигра».

Из всех поездов повылезали больные. Идут через силу. Красные завалившиеся глаза, почерневшие губы. Руки точ­но из грязного воска. Медленно бредут вдоль составов. Цеп­ляются за вагоны. Падают. Отдышавшись, кое-как подни­маются. Опять идут. Пехотный юнкер ползет на четверень­ках. Растрепанная бедная дама ведет под руку полуодетого капитана. Он качается. То и дело валится на землю. Дама поднимает, уговаривает, плачет.

— Ну, родной мой... дорогой... близко ведь... совсем близ­ко... обопрись о меня.

Через несколько шагов капитан опять валится. Глаза закрыты. Дама громко рыдает.

Дальше... дальше... все равно не можем помочь.

16


На путях разорванные мешки с медикаментами, кучи пе­ревязочных пакетов. Красные резиновые грелки. Длинные ножницы. Ящичек от микроскопа. Телефонные аппараты.

Савченко идет понурый и бледный. Кажется, и про ноги забыл. Волнуется. Страшно смотреть, прямо страшно. Все было, и ничего мы не видели. Лавочка проклятая... Правда, ну как тут воевать.

На лесенке вагона солдат-корниловец. Ноги забинтова­ны. На щеках мокрые дорожки.

— Голубчики, возьмите с собой... до смерти буду Бога молить... два года воевал, а теперь бросают... Господи... возьмите!

У Миши Дитмара дергаются губы. Дальше. Б-у-ум... б-у-ум... В железную бочку бьют. Воздух раскатисто ревет. В горах перекатывается эхо. Четырнадцать дюймов. Сорок пудов.

Б-у-ум... б-у-ум... Из носовой башни «Императора Ин­дии» желтые молнии. Большевики близко.

Перешли улицу. Зеленая гудящая толпа. Тесно, как в цер­кви на Пасху. Вот и пристань. Два офицера с винтовками.

— Ваш пропуск!

— Видите, у меня больные.

— Все равно, потрудитесь предъявить.

— Хорошо, сейчас.

Отвожу мою команду в сторону. Кто-то напутал. О про­пусках и речи не было. Что же делать? Спорить бесполезно. До коменданта хороших две версты. Да и больных нельзя оставить. Была не была... Бланки с батарейной печатью у меня есть. Чернильный карандаш тоже есть. Готово.

— Савченко, рука не дрожит?

— Никак нет, только, как же...

— Разговоры после. Подписывайте за коменданта. Дит-мар, вы за адъютанта. Так...

Гуськом продираемся обратно к караулу. Опускаем но­силки на мостовую.

— Вот, пожалуйста. Был далеко запрятан...

17


Прекрасны вы, брега Тавриды, Когда вас видишь с корабля

Л С. Пушкин

Стоим на якоре против Феодосии. Город забит. Боль­ных не принимают Пойдем не то в Ялту, не то в Керчь.

Мише Дитмару, петроградскому гимназисту, хочется в Ялту. Там бабушка и у бабушки шесть домов. Белье, значит, можно будет переменить.

Другому Мише — юнкеру-сергиевцу — все равно. Пус­кай везут, куда хотят. Ночью был без сознания. Чудилось, что кругом большевики и пароход горит. Кричал, хотел бежать...

В трюме желтые сумерки. Вонючая парная жара. Вок­руг лампочек туманные круги. Внизу вшивое людское меси­во. Отросшие грязные ногти, патлатые головы, исхудавшие руки. Лежат, сидят на полу, бродят по проходам, цепляясь за стены и поручни. Ночью поручик-пехотинец сорвался в нижний трюм. Разбился насмерть. Уже похоронили. Обер­нули полотном, бросили в море. Комендантская команда дала залп.

К моим больным присоединилось еще пять солдат-ар­тиллеристов. Все-таки вместе легче. Четверо полуздоровые. Ходят. У одного после сыпняка распухли ступни. Высокий, сгорбившийся от болезни гимназист. Едва выжил. Десять дней без памяти. Санитары, как водится, обобрали. Босой. От рубахи остались грязные лоскутья. Рваные зеленые штаны на голое тело. Когда нужно в уборную, ползет на четвереньках по захарканному полу Лазаретная прислуга вся осталась в Новороссийске.

Устроил сбор в пользу раздетого. Нашлись старые бо­тинки и фуражка. Калмык-ездовой вынул из толстого меш­ка коричневые колониальные трусики. Улыбнулся.

- На! Моя много имеет.

18


...Из гавани вынеслись два длинных миноносца. Про­шли мимо нас, развели волну. Медленно прижались к бор­там «Императора». Темнеет. Па палубах вспыхнули элект­рические гирлянды.

Странное дело -- море давно успокоилось, а «Тигр» все качается. Палуба уходит из-под ног. Не могу стоять.

— Господин поручик... что с вами? Нет, пароход ни при чем. Это я качаюсь. Лампочки на­доедливо режут глаза. Надо пойти в трюм отдохнуть.

— Что, доктор, тиф?

— Самый настоящий... Вы же видите, какая сыпь. Ну ничего, поручик, организм молодой, выдержите Кажется, у вас тут свои люди. Поухаживают.

Должно быть, зараженная вошь укусила меня, когда вез больных в Новороссийск. Как раз по времени выходит. Слава Богу, что не раньше. Попался бы большевикам. Да и не я один.

В Керчи устроил больных в лазарет, остался с ними но­чевать. Деваться было некуда, и сильно болела голова. Ут­ром с трудом встал.

Ничего не поделаешь, приходится болеть.

Какое-то училище. Актовый зал. Длинный, светлый. Окна выходят в сад. На стенах цветные таблицы. Одежда и вооружение римских воинов. Нас, больных, человек полто­раста. Все новороссийские. Лежим прямо на полу. Кроватей нет, и вообще ничего нет. Ни одеял, ни кухни, ни санитаров. Паркет загажен. У некоторых дизентерия. Ослабели, не могут встать. Хорошо, что у меня почти пропало обоняние. Иногда только чувствую. Васю Шеншина от вони мугит.

— Ну что, наседка, хлопотала, хлопотала да и сама сва­лилась?

Надо мной наклонилась молоденькая докторша Слу­шает сердце. Белый халат, белый чепчик. На груди прико­лот букетик подснежников. Каждое утро приходит в акто­вый зал. Не морщится — не то, что наша палатная сестра,

19


завитая девица с лакированными ногтями. Осмотрит одно­го, другого, потом сама открывает окна. Волнами идет све­жий мартовский воздух, и сразу легче дышится. Кружится голова. Слышно, как в саду на разные голоса поют дрозды. Опять докторша ко мне.

— Лежите, поручик, лежите. Надо еще вашему молодому человеку легкие посмотреть.

Присела на разостланную шинель Коли Сафронова. У него вдруг румянец. И уши покраснели. — Доктор... изви­ните... извините... в ней вши.

— Знаю, голубчик... Уже переболела. Расстегнитесь...

...Завтра утром нас куда-то отправят по железной доро­ге. Теперь все равно. Пусть делают, что хотят. Только, что­бы не кричали и не трясли.

Серый туман. Вдали голоса.

— Господин доктор, посмотрите, пожалуйста, поручика.

— Сюда камфара и следите за ним, сестра. Пульс совсем плохой.

Так это они обо мне... Неужели умираю... Ничего не болит, только в груди пустота и очень холодно ногам.

Тяжелая шершавая рука гладит меня по голове. Откры­ваю глаза. Где-то видел эти красные веки. Всыпали в рот порошок. Надо глотать. Шершавая рука по-прежнему на лбу. Становится легко и спокойно. Теперь понимаю. Это Миша Дитмар сидит, а это гимназист Гаврилов перевесился через спинку скамейки. Голоса звучат еле слышно, но я все разбираю.

— Господин поручик... господин поручик... вам надо только до утра дожить, а потом уже не умрете... Выпейте еще, ради Бога, выпейте.

Опять серый туман.

Поперек вагона солнечная перегородка. Дрожат светя­щиеся пылинки. От слабости трудно поднять голову, но на душе хорошо. Чувствую, что тиф кончился. Добровольцы обсели меня с трех сторон. Лица довольные.

20


— Разве это было вчера?

— Ну да, вчера..

— Теперь уже можно сказать — вы чуть не умерли. Ужас­но за вас боялись. Сестра целую ночь сидела. Наверное, ничего не помните? Ну, слава Богу, слава Богу...

«Летучка имени генерала Витковского»1 второй день стоит на станции Симферополь. Окна открыты. Не холод­но, хотя на мне по-прежнему новороссийское одеяние. Лет­ние галифе и гимнастерка на голое тело. В чем сел на паро­ход, в том и остался.

День тихий. В городе трезвонят колокола. На столике, покрытом газетой, стоят в два ряда крохотные желтые бабы с белыми сахарными головами. Между ними горка разно­цветных яиц. Пасха. Вместо морковного чая пили настоя­щий кофей с консервированным молоком. Вообще, мы се­годня всем довольны — и сестрами, и погодой, и самими собой. Одно только грустно — Мишу Савченко сняли с по­езда и отправили умирать в лазарет. Уже был без сознания.

Вечереет. За окнами бегут сады, усыпанные зеленым пухом. Проносятся розовые облака миндаля. Кое-где и че­решни начали распускаться.

Я лежу на верхней полке. Напротив Миша Дитмар. Ис­худавший, желтый, но тихо-радостный. Третьего дня ему стало лучше. Теперь едем в Севастополь, и, значит, все на­ладится. Даже перекрестился, когда санитар сказал, куда. Миша не стесняется креститься...

Монотонно погромыхивают колеса. Горы из фиолето­вых стали лиловыми, потом совсем пропали в темноте. Уже ночь, но окон не закрываем. Совсем тепло. Пахнет цветущи­ми садами. В вагоне тишина и полумрак. Пламя свечки в фонаре дрожит и мечется от весеннего ветра.

1 Витковскнй Владимир Константинович (1885—1978)— генерал-майор, начальник Дроздовспой дивизии. Ор1анимтор эвакуационной работы в Крыму в этот период Автор воспоминании «В борьбе за Рос­сию» (1963) Скончался в Паоло-Альто вблизи Сан-Франинско, США

21


Судьба, все судьба... На этот раз уцелели. Не все, правда. Савченко уже, вероятно, нет в живых.

Приехали в Севастополь, и стало страшно. До сих пор не знаем, погрузилась ли батарея. Дивизия здесь. Значит, и наши должны быть тут... если не остались на пристанях.

Послал на разведку Сергея Гаврилова. Самый здоровый из всей команды.

Нужно, чтобы нас, как можно скорее, взяли из поезда. Иначе попадем в госпиталь, а об этом после Керчи и думать не хочется.

..Командир отправил нас поправляться в немецкую ко­лонию верстах в тридцати от Кара-Наймана. Доктор боль­ше никому не нужен. Если станет хуже — земская больница в двух верстах.

Батарея платит за каждого больного двести пятьдесят рублей в день. Совсем немного по крымским ценам — три номера газеты. Немцы кормят так, что даже Юра Горичев и тот до конца не съедает своей порции. Молоко целыми днями кувшинами, масло, чуть не по полфунта, копченая свинина, вареники с творогом. В Севастополе министры хуже едят.

Колония маленькая — одиннадцать дворов. Военных — кроме нас, никого, и в ближайших деревнях тоже пусто. На меня возложены обязанности коменданта. Они очень про­сты. Редко, редко приходится нарядить подводу для проез­жающих господ офицеров.

В Кара-Наймане мой приятель, штабс-капитан Воро-ннхин, сказал на прощание:

— Ну, советую поменьше думать об умных вещах и по­больше лежать на солнце. Живите, как растения, и благо вам будет...

Вспоминаю этот разговор, когда мы всей компанией ло­вим в степи ежей. Больше всего их вокруг брошенного поме­щичьего сада Идем гулять, каждый раз находим трех-четырех.

22


Иногда попадаются и еженята. Удирают, быстро семеня короткими лапками. Тронешь сапогом, свертываются в колю­чие шарики. Шесть штук поселили в пустом сарае. Называет­ся ежовой фермой. Хотим приручить, но пока что не выходит. Только молоко пьют охотно. Смотрим на ежей и друг на друга, смеемся. Будь это на людях, постеснялись бы впадать в дет­ство. И господин капитан, и господа вольноопределяющиеся, и фейерверкеры императорской армии Бураков и Верещук. А здесь, в пятнадцати верстах от начальства, среди степи и после двух тифов нет никакой охоты изображать серьезность. ...В здешних краях много дроф. Пасутся в степи косяка­ми штук по пятнадцать-двадцать. Хитроумные птицы. Идет татарин или телега едет — ничего. Подпускают шагов на двести. Людей в военном тоже не боятся. Эти не стреляют. Зато, если появится барин в зеленой шляпе, да еще с соба­кой — на полверсты не подойдет. Наша арба благонадеж­ная Толмачев, Патронов и я. На козлах татарин в черной бараньей шапке. Водит глазами по полю. Показывает кну­том. Одно стадо за другим. Не торопясь, бегут от дороги. Пшеница низкая, долго видно. Шеи держат одинаково. Точ­но плывут по зеленой воде...

Контрольный пункт.

— Господа офицеры, предъявите ваши удостоверения.

У меня общее. Четвертушка тонкой серой бумаги. «Предъявители сего... по приказанию командира 1-го Ар­мейского корпуса действительно командированы в гор. Се­вастополь в Артшколу для прохождения курсов, что подпи­сью и приложением казенной печати удостоверяется». На­чальник дивизии и начальник штаба. Теперь строгости. Раньше выдавал командир дивизиона от своего имени.

Перед моей фамилией аккуратная подчистка. В управ­лении бригады как раз получен приказ о производстве в капитаны. Поздравили и вытерли «штабе». В один месяц

23


два чина. Предыдущий выслужил давно, но вовремя забыли представить. Не до того было. Погон с четырьмя звездочка­ми так и не успел купить.

В Симферополе еще раз контроль. На станции Макен-зевы Горы опять. Подпоручик Толмачев доволен.

— Вот это порядок, а то, помните, в прошлом году... Ка­тались, кто куда хотел. Действительно, было безобразие-Отчего вы смеетесь?

— Так, дело прошлое... История одной командировки. Чего это вы покраснели? Не о вас же...

Михайловская батарея, третий каземат. Толмачев и Пат­ронов в пятом.

Все одинаковые. Наружи крымское лето, от белых изве­стковых скал банная жара. Блестит вода, блестят битые бутылки на набережной, мягкое пыльное шоссе и то блес­тит. Войдешь к нам — подвальная прохлада, свет, как в ста­ринной тюрьме. Стены больше сажени толщиной. Окна-амбразуры. Солнце мало когда добирается. Зато, только проснемся, видим открытое море. Прищурить глаза — свет­лые прорези, точно три одинаковых картины на сером сук­не. Красивее всего, когда небо ясное и ветер. По сине-зеле­ной равнине пенистые борозды. Иногда каждая амбразура по-своему. В одной — фелюга под парусами, в другой — длин­ный дымящийся миноносец.

В стены ввинчены тяжелые железные кольца. Они еще старше. Искусаны ржавчиной. Толмачев решил, не иначе как для преступников. На самом деле просто крепили кана­тами лафеты пушек, обстреливавших вход в гавань. В те времена они не были такие ручные, как теперь. Бухнет и поехала назад. Недаром в артиллерию брали самых силь­ных рекрутов.

Питаемся плохо. Мясо дважды в неделю. Все время чув­ствуешь желудок. Пустота. У многих на лекциях кружится

24


голова. Мы почти все после тифа. Школьное начальство не виновато. Что ни делай, на казенный отпуск досыта не про­кормить. Увеличить жалованье — поднимутся цены.

Черный хлеб, чай без сахара, опротивевшие блинчики с капустой. Тонкие. Немножко смазаны кислым молоком.

Желающие офицеры тыловых управлений и учрежде­ний по ночам подрабатывают в порту. Разгружают парохо­ды со снарядами. Это разрешено. Жены приносят еду. Гово­рят, одна встретила между вагонами высокого военного в черкеске. Спросила, как пройти к берегу. Разговорились.

— Вот бьемся, бьемся, а кончится тем, что Врангель нас бросит...

Военный нагнулся, поцеловал руку.

— Нет, сударыня, не бросит!

Узнала главнокомандующего. Расплакалась.

Кто учится, тому работать некогда. Когда смотрим на витрины гастрономических магазинов, ругаться хочется. И смешно и обидно. Все не для нас. Рождественские маль­чики. «Молодые» иногда злятся всерьез.

— Пожили бы так господа рабочие... Получают в десять раз больше, ничем не рискуют, и еще забастовки. Попробо­вали бы у красных...

Днем в классах и мастерских. Вечером у себя, в казема­тах. Опять таблицы стрельбы, задачи по артиллерии, зна­менитые кривые, вычисленные французским генералом Персеном. Втянемся, легче будет. Пока едва остается время, чтобы выкупаться. Вода в бухте теплая, как подогретое вино. Прыгнешь с парапета за батареей, и сразу заботы прочь...

Вечер двадцатого июня. На приморском бульваре кон­церт. В белой раковине, обведенной слепящей каемкой лам­почек, зеленые френчи музыкантов.

Adagio lamentozo. Последняя часть шестой симфонии Чайковского. Послушные скрипачи, прижавшись щеками к

25


колодкам, длинными истовыми взмахами оплакивают не­удавшуюся жизнь. Все разом бархатно вздыхают валторны. Примирились. Все равно не помочь. Судьба. Двери отворя­ются. Тихо гудят контрабасы. Идет смерть.

Юнкер Казаков стоит, наклонив голову. Из-за воротни­ка гимнастерки поднялась белая, необгоревшая кожа. Левой рукой оперся на спинку скамейки. Линко старательно сле­дит за печально кивающей палочкой дирижера. Поглядыва­ет на программу.

Скрипки чуть слышно всхлипнули. Кончилось. Юнкера зааплодировали не сразу. Вдруг только пауза. Господин во фраке неторопливо обернулся. Площадка оглушительно зат­рещала. Вольноопределяющийся гусар в краповых чакчи-рах, прикрыв рот, рявкнул себе под ноги:

— Браво Сла-атин!1

В первых рядах вырвались женские голоса.

Идем на берег. Надо размять ноги — программа по слу­чаю бенефиса длинная, во втором отделении поет Собинов, а на сидячие места ни у сергиевцев, ни у меня денег не хватило.

От моря теплая сырость. Разогревшиеся за день кипари­сы терпко пахнут смолой. На серебристом небе пушистая чернь морских сосен. В аллее красные огоньки папирос то останавливаются, то чертят короткие быстрые дуги. Платья проплывают неопределимой формы пятнами. Говор. Сдер­жанный офицерский смех. Друг друга не видим. Одни голоса.

— Так вот, господа, — нельзя нашему брату музыку слу­шать. Развращающе действует...

— То есть почему развращающе?

— Перестает хотеться воевать.

— Вздор, Казаков... м}'зыка — музыкой, война — войной.

— У кого как... говорят, когда были в Киеве, один воль-нопер из-за этого застрелился. Приехал с фронта, пошел на

1 Слатнн Илья Ильич (1845—1931) - известный русский дирижер, пианист, педагог.

26


«Сказки Гофмана», а ночью хлоп... Оставил записку — вое­вать больше не могу, быть дезертиром не желаю.

— Кто-нибудь сочинил для чувствительности... Теперь таких людей нет.

— Уверяю тебя, правда.

— Тогда, значит, больной!

— А ты думаешь, мы все очень здоровые? Один у друго­го не замечаем...

Электрическая каемка вокруг белой раковины опять горит. Линко, терпеливо скучавший во время симфонии, довольно улыбается. Никогда не слышал Собинова.

Все благо: бдения и сна Приходит час определенный, Благословен и день забот, Благословен и тьмы приход...

Жаль, без грима. Пожилой человек со складками вокруг рта. На висках заливы. В лейб-гвардии Сводно-конном полку сын-корнет. Юрий Леонидович1. Тоже старше Ленского.

В прошлом году «Вертера» было грустно слушать. Тус­клый, стареющий. Сегодня, как до войны. Только не смот­реть на эстраду.

И память юного поэта Поглотит медленная Лета, Забудет мир меня..

Идем ко входу на Нахимовскую площадь... Похрустыва-ет гравий. Звякают юнкерские шпоры.

— Господин капитан, скажите по совести — разве не раз­вращает? Либо рассказ Лоэнгрина, либо война...

— Вам, Казаков, когда надо явиться в училище?

— Не позже часу.

Убит незадолго до эвакуации из Крыма (прим. авт.).

27


— Значит, вагон времени... Переедем на ту сторону — выку­паемся. У нас отличное место около Михайловской батареи.

Пришлось нанять ялик. Катеров уже нет. Перевозчик не торопится. Поскрипывают уключины, мерно опускаются весла. Черная вода при каждом ударе вспыхивает бледными огоньками. Казаков опустил в море руку. За ней тоже бежит светящийся след.

С добровольцами-матросами встречаюсь мало. Часто слышу разговоры о них. В плохую погоду жалеют, особенно те, кто боится морской болезни. Сиди все время на корабле. Наверное, в кубриках повернуться негде. Насандаливай разные рукоятки, мой палубу. И самое главное, качка. Не служба, а даже и не сказать что. Должно быть, оттого ста­рые матросы и стали такой сволочью.

Когда на солнце градусов сорок пять тепла, а гавань, как пруд, говорят иначе. На суше жарятся в толстых сукон­ных френчах. Летнего обмундирования мало. Завидуют полуголым и босым.

— Какая же это, к чертовой матери, война... Полная бе­зопасность, жратва на ять, с утра до вечера солнечные ван­ны.. Плавучая санатория — стоит на ряжки посмотреть.

— Ловчильня... Там, кроме офицеров, и моряков-то на­стоящих нет. Знаю великолепно... Возьми — наши киевля­не-реалисты... Целая компашка... В прошлом году служили в канцелярии, а надоело воевать — айда на броненосец. Кочевники... У одного брат - пехотный поручик. Теперь кочегаром.. Выдал он себя за унтера — только чтобы при­няли. Документы порвал. Тоже тип...

Всякий раз, как сухопутные добровольцы начинают при мне ругать морских, всегда вступаюсь за босоногих и полу­голых. «Ловчилы» на кораблях есть, но пусть мне скажут, где их нет. Раз война, значит и уклонение от фронта. Людей не переделать.

На счет удобств и безопасности тоже не мешает потише. Особенно на миноносцах и мелких судах тяжело. Убитые, утонувшие, изувеченные, обваренные паром. Зимой в Азовс-

28


ком море недалеко от Геническа затерло две канонерки и ледокол. Четыре месяца в стальных коробках среди льдов. Ни угля, ни хорошей пресной воды. С берега обстреливали бронепоезда. Как погода получше — аэропланный налет. Несколько человек сошло с ума.

Дредноут «Генерал Алексеев» выходит в море редко. Не хватает угля для его огромных машин. Команде воевать почти не приходится, но севастопольцы должны быть ей благодарны.

Двадцать первого июня, только отслужили благодар­ственный молебен по случаю победы над Жлобой1, загоре­лись передаточные артиллерийские склады в Килен-Бухте. Рядом стояли океанские пароходы, груженные снарядами. «Citta di Veneria» и «Саратов». Взорвись они, разрушило бы целые кварталы.

Видел, как охотники с «Алексеева» отводили транспор­ты на буксире. Грохочущая туча, стальной град и на кипя­щей воде бесстрашные хлопотливые суденышки.

Без флота Крым — местное предприятие. Не то бутыл­ка, не то мышеловка. Благодаря эскадре существует южный фронт — от Одессы до границы Грузии. Большевики не смеют оголить Кавказа. Должны держать резервы по побе­режью двух морей. Где захотим, там и высадимся.

Списать на берег учащихся и пехотных офицеров — Чер­номорский флот кончится. Не пленными же пополнять ко­манды. Кадровых матросов мало. Либо у красных, либо перебиты.

Кой-кого из морских добровольцев, «юнкеров флота», я все-таки знаю. Человек четырех. Один был гусаром, потом перешел в инженерную роту, оттуда — на дредноут. Кажет­ся, ловчащийся. Двое служат на подводной лодке. Со второ­го класса гимназии решили идти в Гардемаринские классы. Еще в мирное время. Любят море и качки не боятся. Четвер-

1 Жлоба Д Б. (1887- 1931) - командир первого конного корпуса и конной группы в боях против Русской армии генерала П.Н Врангеля.

29


того, артиллериста с миноносца, не понять. Похоже на то, что вообще не хочет воевать. Не трус, но надоело.

Работают все много. Переделать гимназиста или сту­дента в матроса гораздо труднее, чем в солдата. Школы, команды, курсы, классы. Сложное существо военный ко­рабль, а люди все новые. Морским офицерам отдыхать некогда. «Всевоенморобуч».

Поругивают еще моряков за то, что они, мол, важнича­ют. Это правда. Одни слегка, другие больше. Вплоть до наклонности не замечать на улицах офицеров в маленьких чинах. Конечно, не «своих», флотских. Тем отдают честь старательно.

Многое делается по традиции. «Дерут нос» тоже по ста­рому обычаю. Всегда настоящие матросы считали себя ран­гом выше солдат. Теперь-то разницы нет. Остается тради­ция, и она очень не нравится сухопутным.

Есть одно место, где армейцы и юнкера флота друг на друга не косятся. И об умных вещах там не говорят.

От Михайловской батареи повернуть на север, пройти мимо взорванных пушек, подняться на поросший тощей тра­вой холм. Оттуда уже видно. Знаменитый Учкуевский пляж.

От сергиевцев, из их укрепления, еще ближе. Особенно через капонир северного фаса. Каменная обшивка рва кое-где обвалилась. Можно вскарабкаться. Это называется са­мотеком. Если преподаватель скучный, а переклички де­лать не любит, обязательно нескольких юнкеров на лекции не хватает. Купаются.

Бывает и так, что кто-нибудь из отделенных офицеров возьмет и явится на берег в казенное время. Как раз, когда занятия. Выход один — скорее в море и подальше от берега. Ходят на пляж и официально — строем с офицером и тру­бачом Очень скучная история. Команду всегда уводят в самый дальний конец, где публики нет.

В черте города строгости. Женщинам полагается купать­ся не иначе, как в костюмах. Полиция следит.

30


Учкуевка бесхозяйная. Раньше была в ведении крепост­ной артиллерии и штатских обоего пола туда вообще не пускали. Теперь от однннадцатидюймовок остались одни стальные пеньки и неизвестно, кто должен наводить порядок. Он, собственно, и не нарушается, но иностранные матросы в немалом удивлении. По вечерам приезжают со стационеров1 на шлюпках. Медленно крейсируют вдоль берега.

До обеда ничего особенного. Купаются больше «настоя­щие» дамы. Скучные длинные рубашки из плотной мате­рии. Мужчины без костюмов, но в приличном отдалении.

Ближе к вечеру, когда у военных нет занятий, съезжают­ся из Севастополя «ненастоящие». Весело и уверенно разде­ваются, где придется. Деловито свивают чулки. Купальные костюмы произвольного образца. От заграничных цветных трико с вышитыми кошками и птицами до полотенца вок­руг бедер. На некоторых совсем ничего.

Солнцу помогает горячий рассыпчатый песок. Белой кожи мало. У трех школьных солдат, вернувшихся из лаза­рета, да и то их спины уже ярко-розовые. Еще немного полежат — спать не будут. Больше всего одноцветно-корич­невых. У бронзового поручика-авиатора между лопатками африканская чернота. Линко в мае обжегся и не может из­бавиться от пятен. Прозвали немытым леопардом.

Вперемешку с людьми свертки одежды. Мятые френчи, брюки с леями, матросские тельники, казенные подштанни­ки с длинными завязками. Дамские платья сложены акку­ратными квадратами. Внутри белье. Сверху туфли, начи­ненные мягкими роликами чулок.

Ветер спал, но море еще не успокоилось. После каждого вала на берегу белый пузырчатый след. Не успеет пропасть и опять по укатанному песку бесшумно и неожиданно дале­ко взбегает последыш разбившейся волны. В мятущейся воде загорелые руки. Моряки дальше всех. Головы, как черные

1 Стацнонер (фр. Stationaire) - судно, постоянно находящееся на стоянке в иностранном порту.

31


мячики. Сухопутные поближе к берегу. Визг, крик, кого-то топят, схватив за плечи.

Пока в форме — все взрослые. Голяком — кто как.

...Курс кончился. Испытания все в один день. Утром в мастерских материальная часть. Потом на берегу бухты — упражнения с приборами. После обеда собрались в классе. Сдали тактику. Последним самый сложный курс — артилле­рия с практическими задачами по стрельбе. Доски вынесли в сад. Поставили полукругом. За столом — начальник шко­лы и комиссия. По черным полям бегали солнечные зайчи­ки. Мешали писать.

— Благодарю вас, капитан. Достаточно!

Поклонился, щелкнул, как водится, шпорами. На следу­ющий день выдали удостоверение. Перед отъездом на фронт пошел проститься с руководителями. Предложили остаться еще на месяц. Ставка считает, что в каждой бригаде должны быть офицеры, знающие стрельбу при помощи аэропланов. Открывается специальный курс. Практические полеты в авиационной школе. Если я здоров, советуют возбудить хо­датайство.

Подпоручики Толмачев и Патронов тоже выдержали свои экзамены. Послал с ними рапорт командиру. По почте дольше и неверное дело. Через два дня получил телеграмму: «Разрешаю». Помечена: «Действующая Армия».

Полный газ. Пропеллер ревет. Больше нет толчков. Летим. На земле мчатся тополя и серые коробки домов. Замедляют бег. Уменьшаются. Старый учебный Моран-Парасоль понемногу набирает высоту.

Мир расплющился. Крыши красными прямоугольника­ми, кругом зеленые кружки деревьев. Вместо стогов желтые кляксы, обведенные серой натоптанной каймой. Мы не дви­жемся. Висим на месте. За прозрачным целлулоидным ко­зырьком ветра нет. Высунешься — ураган. Сразу слезы на глазах. Внизу медленно разматывается цветная, понятная карта Наползло море. Нарисовано ультрамарином. Поля

32


водорослей обозначены зелеными пятнами. Опять надвига­ется земля. По сторонам извилистой речки обозначена де­ревня. Паутина тропинок. Желтые кружки. Аккуратно от­тененные гряды.

Рев оборвался. Малый газ. Звенят тендеры. Катимся с горы. В ушах свист. Летчик обернулся. Улыбается.

— Ну, как?

— Отлично.

— Тогда поехали наверх.

Опять ураган. Хвост опустился. Карта разрастается. Масштаб мельче. Шоссе белой ниточкой. За невидимым ав­томобилем стелется пыльный след. В голубой бухте палубы детских корабликов. Поля двинулись в обратную сторону. Курс на север. На горизонте осколок стекла — Евпаторий­ское озеро. Города не видно. Прикрыт горой. Больше не поднимаемся. Летчик поднял руку. Махнул два раза. Две тысячи метров. Иногда бывает виден Перекоп. Сегодня нет. Бледно-сапфировая дымка. И осевший Чатырдаг тоже из сапфира. Все внизу. Кругом сверкающий воздух и ветер, какого не бывает на земле.

Мне приказано с боевой высоты нанести на карту око­пы в долине речки Качи. Осторожно развернул верстовку, наклеенную на коленкор. Нашел. Острым карандашом вычерчиваю мелкие зигзаги. Смотрю внимательно. Думаю не о них. Маленькое наше государство. На земле незаметно, в воздухе жуть. Из конца в конец часа три на быстроходной машине. Дальше красные. До самого Ледовитого океана.

После рева шелест. Тендеры звенят. Мы на месте. Земля на нас. Фабричная труба вытягивается. Как раз навстречу. Целится в аэроплан. Бегут перевернутые тополя. Мотор недовольно фыркает. Люди на дороге. Ноги срезаны, но все равно люди. Баба в белом платке и солдат. Уплыли. Спря­тались за пригорок.

Толчок. Еще толчок. Едем по полю Летчик рулит к ан­гарам. Подбежали школьные солдаты. Рты открыты. Что-


2 - 5428 Раевскии


33


 


то кричат. Не слышу. С непривычки после скачка в два километра — глухота.

Старший инструктор показывает мастерские. Окна от­крыты, но все-таки жарко. Мотористы работают в паруси­новых костюмах, надетых прямо на голое тело. Аэроплан-ный лак пахнет грушами. На огромных столах разложены пружины, клапаны, валы. Стальной звон. Внимательные лица. Мальчик лет пятнадцати оттирает суконкой закоп­ченный цилиндр.

Вышли на воздух покурить.

— Видели наших молодцов? Почти все политехники... Сами знаете — студенты теперь надежная публика. В нашем деле главное. Иначе не усмотришь. Щепотку песку в клапан, либо проколоть изоляцию и готово. Или вот еще способ... В семнадцатом году товарищи в отрядах специализирова­лись на подпиливании тросов. Понимаете, чтобы офицерье не летало и не мешало мириться... Сколько таких случаев было. На земле, при осмотре, не заметят — в голову не при­ходило. Потом крылья складываются, и машина вдребезги...

 

 

Часть вторая

Опять в тыл. Колония Карлсруэ, обоз второго разряда, двенадцать верст от фронта. Моему орудию пришла оче­редь побыть в резерве, а орудийный начальник от пушки неотделим.

Люди довольны. Можно вымыться в бане, целую неде­лю спать, раздевшись догола, вставать, когда захочется. Только ездовым, как всегда, работы больше, чем номерам. Резерв или не резерв, а лошади должны быть накормлены и напоены вовремя. Два моих подпоручика откровенно бла­женствуют Костя Толмачев не лежал на кровати с тех пор, как выздоровел от тифа. Георгий Чехович даже не мог вспом­нить, когда последний раз спал не на полу. Кажется, где-то

34


в Орловской губернии осенью прошлого года. Они стоят вдвоем у богатого колониста. Хороший немец. Отлично кормит и не хочет брать денег. Даже молоко по утрам пода­ется не снятое. Кроме того, у колониста четыре дочки. Три из них взрослые. Очень чистенькие на вид. Одеваются со­всем как барышни. По вечерам, когда подоят коров, даже надевают чулки.

Солдаты разместились по трое. Тоже хвалят своих немцев.

Со дня на день должно начаться наступление. Это все знают, п, кроме того, есть верная примета. Если жители хорошо кормят и кланяются — значит, пойдем вперед. Моя хозяйка в первый же вечер спросила:

— 1st es wahr, dass sie bald nach Ekalerinoslav marschieren werden?'

Она родилась в России, но по-русски говорит еле-еле. Двое сыновей в Гвардейском кавалерийском полку. Freiwilligen2. Дочери восемнадцать лет. Зовут ее Луизой. Хозяин, пожилой грузный человек, лет пятидесяти пяти, бы ч на военной службе. С ним говорю по-русски. Рассказал мне, что совсем было собрался отослать дочь к родственни­кам в Симферополь. На фронте дела шли так себе, а крас­ноармейцы, особенно кавалеристы, постоянно насилуют немецких девушек.

Теперь, слава Богу, будет наступление.

На правах начальства поместился отдельно. Тоже редко случается. За гражданскую войну второй раз.

Живу в мезонине. Комната маленькая, но очень чисто, пол натерт, и почти целый день солнце. Застекленная дверь выходит на балкончик с облезлыми деревянными перила­ми. Если слишком много света, можно задернуть кисейную занавеску на колечках.

Дому шестьдесят лет Стены бледно-голубые, карнизы бе­лые. Под моим балкончиком большая стеклянная веранда.

1 Правда ли, что вы скоро пойдете на Екатерпнослав? (нем.) 1 Добровольцы (нем)

35


 

 


Ограда такая же прочная, как и дом. На каменном цоколе заржавевшая железная решетка. Хозяин жалуется, что краски, сколько ни ищи, не купишь. Ворота, точно в маленькой поме­щичьей усадьбе. Неуклюжая каменная арка, крытая почернев­шей черепицей с бархатными дерновинками мха. Мудреный, плохо вылепленный карниз во многих местах обвалился.

За решеткой пыльная темнолистная стена сирени и жи­молости, изъеденные ржавчиной сливы и еле живая от за­сухи береза. Больше с улиц ничего не видно.

По вечерам поливка цветов. Всей семьей вместе с работ­никами. Я тоже помогаю. Fraulein Luise первый раз долго не хотела давать лейки. Unmoglich1... Сказал ей, что генералы и те раньше поливали цветы у себя на дачах. Собственными глазами видел... Все-таки мне положена самая маленькая.

Ночи холодные, росы много, но дождя давно не было. В усадьбах вдоль главной улицы цветы погибают от пыли. У нас они живые. От ворот к крыльцу дорожка из каменных плит. По обеим сторонам оранжевые крупные бархатцы. За ними высокие белые шеренги флоксов, нежные перистолис­тные космеи, гладиолусы цвета советского флага, стрелки махровых мальв. Больше всего георгин. Вдоль ограды те, что попроще. Гофрированные мясистые полушария среди тем­ной зелени. Но на клумбах перед террасой подвязаны к ак­куратно обструганным палочкам огромные, лохматые цветы, каких нет больше ни у кого в колонии. Бледно-палевые, снеж­но-белые, лимонно-желтые, сиреневые с темной стрелкой на каждом лепестке. От тяжести наклонились к земле. Если хочется рассмотреть, надо осторожно приподнять лохматый упрямый ком. На других кустах лепестки свернуты в острые трубочки и легкие цветы-ежики держатся прямо. Алые, тем­но-вишневые. Есть почти черные, точно запекшаяся кровь. У самой террасы заросли мелких, золотисто-желтых с длин­ными тонкими стеблями. Лежат на невидимых деревянных подпорках и издали совсем как будто не георгины.


' Невозможно (нем)


36


 


Люблю сидеть на крыльце рано утром. Солнца мало. На плитах дорожки земысловатые тени, лепестки нежно матовые от росы, и ветер еще не разогнал застоявшегося терпко-душистого воздуха. В колонии тихо Обозы начина­ют идти позже.

Должно быть Fraalem Luise заметила, что я долго смот­рел на один георгин, распустившийся у самой дорожки. Вечером оказался у меня на столе в маленькой банке из-под варенья. Удивительный косматый цветок, величиной с чай­ное блюдечко. Половина белая, половина алая, да еще много белых лепестков тронуто алыми мазками...

Открываю глаза. Должно быть, поздно. Солнечные пятна на полу по-дневному ярки, и тени короткие. Сквозь кисею занавески светится голубое небо. Бело-алый георгин начал вянуть. Нижние лепестки уже сморщились и пожелтели. Надо вставать и посмотреть, подковали ли лошадей. Скоро на фронт.

Стук в дверь.

— Herein!1

Fraulein Luise несет на подносике кофей. Однако же я и заспался.. Всегда пью внизу. Fraulein в туфлях на босу ногу. Белый передник накрахмален. Улыбается.

— Gratuliere, Herr Hauptmann!

— Danke schon, was ist denn doch?

— Ein grosser Sieg... Hier schickt Ihnen Papa die Zeitung2.

Протягивает мне «Великую Россию». Откинув перину, хватаю газету и вспоминаю, что на мне ничего нет. Тороп­ливо закрываюсь. Луиза ставит на стол бело-голубую чаш­ку. Хохочет.

— Sie schlafen ohne Hemd... Das ist sehr praktisch — unsere Leute schlafen auch so3. Ушла. Можно читать.

' Войдите (нем )

- - Поздравляю, господин капитан! — Спасибо большое, а с чем все-таки' — Большая победа Со мной папа прислал вам газету (нем )

J - Вы спите без рубашки Это очень практично — наши люди тоже спят так же (нем )

37


«Севастополь. Л.В. Кривошеину'. Тринадцатая армия красных, атакованная с фронта и охваченная с фланга и тыла конницей, прижата нами к Днепру. Нами взят Алек-сандровск. Захвачено более десяти тысяч пленных, 50 ору­дий, огромное количество пулеметов, 8 бронепоездов, три бронеавтомобиля, 7 самолетов, большое количество желез­нодорожного подвижного состава и много обозов.

Взяты в плен полностью двадцать третья советская ди­визия, 35 бригада 29 пехотной дивизии и два конных полка.

7—20 сентября, Врангель».

...Кто-то стягивает с меня шинель. Ужасно не хочется просыпаться. Открываю глаза. Пламя свечки огромное и яркое. Кругом туманный желтый круг.

— Вставайте, дорогой... надо... уже наамуничивают...

Большие грустные глаза. Папаха из серого козьего меха надвинута низко на лоб. Иногда Костик язвит и ругается. Сейчас и ему больше всего не хочется идти на холод. Нечего делать... Откидываю шинель. Складываю вещи. Отворяем во­рота. Зима. Форменная зима. Двор белый от инея. Под ногами хрустит ледок. Звенят цепи. Ездовые выводят лошадей в парк.

Долго ехать верхом невозможно. Ни теплого белья, ни полушубков. Идем пешком по обочине. Небо сегодня чистое. От нечего делать разыскиваем созвездия. Астрономы мы плохие. Путаемся в звездном лабиринте. Несколько золо­тых закоулков все-таки нашли. Штабс-капитан Воронихин показал Персея и Плеяды, Миша Дитмар — голубую дрожа­щую Вегу и Альдебаран, юнкер Любимов — Близнецов. Проверить, правда, некому, но показывают уверенно. Ник­то не мог сказать, где висит Щит Собесского или струятся Волосы Вероники.

Я твердо помню Орион и не люблю его. Зимнее ледяное созвездие. Когда поднимается высоко, это значит отступле­ние, боль в отмороженных ногах и вши.

1 Кривошеин Александр Васильевич (1857—1921) - премьер-министр правительства в Крыму.

38


Венера погасла. Будет хорошая погода. Ни одного обла­ка. Восток спокойно розовеет. На облепленной кристалли­ками инея траве остаются четкие следы ботинок и подков. Колеса оставляют черные шрамы. Легко дышать и легко идти. Уже сделали двадцать верст, но на рассвете ночная усталость всегда проходит. Батарея сегодня в авангарде. Впереди нас только конный дивизион, конвой начдива и разведчики второго полка. У генерала Туркова1 новая ло­шадь. Высокая рыжая кобыла. Идем прямо на восток во фланг и тыл Пологской группы красных. Противника пока не видно. Поля пусты.

Шесть часов утра. На гребнях солнце слизнуло иней, но лощина, в которую мы втянулись, еще в тени, и обморожен­ные травинки густо посыпаны белой холодной пылью. Из ртов людей и лошадей прерывистыми струйками идет бы­стро тающий пар.

Всадник на холме. Шагов восемьсот от нас. Второй, тре­тий, коней десять. Остановились. Скачут в разные стороны.

— Господа, а это не красные?

— Где?

— Ну вон эти, которые мотаются!

— Бог с вами... наше охранение...

Головы по горизонту. Винтовки. Шинели, густая цепь. Ложатся. Мы змеей в лощине. Они наверху. Перебьют к черту... Номера уже облепили орудия.

— Повод вправо! Галопом м-а-арш! Черные колеи на белой земле. Пули мимо ушей. О-ой!.. О-ой!..

— Стой! С передков налево! Гранатой, прицел двенад­цать... Сто-ой!.. Вынь патрон!

Поздно. Стрелять нельзя. Между батареей и красными атакующий муравейник. Рыжая кобыла начальника диви-

1 Настоящее имя начальника Дроздовской дивизии — Туркул Антон Васильевич (1892- 1957). В эмиграции в 1935 г. основал Русский наци­ональный союз участников воины и возглавил его. Умер в Мюнхене, похоронен во Франции. Автор книги «Дроздовцы в огне» (1948)

39


зии идет полевым галопом. Кучи всадников. Лава. Тачанки с пулеметами. Тра-та-та-та...

— Убьют сволочи Туркова! — Тра-та-та-та-та-та-та-та-та-та... Рыжая кобыла на скате холма. Четыреста шагов. Триста. Тра-та-та-та-та-та-та-та-та... Дитмар снял фураж­ку. — Спаси его Бог...

Все поле ревет «ура». Спереди. Сзади. Вдоль по колон­не. Пуль больше нет. На гребне растет частокол воткнутых винтовок.

— Сдаются, сукины дети!

— Подсолнухи садят!

— Ура...! Ура... а!..

Фельдшер перевязывает гимназисту Селиванову про­стреленную руку. Это он вскрикнул, когда въезжали на позицию. Лицо посеревшее. Закусил нижнюю губу. Смот­рит в сторону. На лбу мелкие капельки пота. Кости, кажет­ся, не задеты. С эвакуацией придется подождать, пока не выйдем из большевистского тыла.

Ведут пленных. Целый пехотный полк — больше трех­сот человек. Только комиссары успели ускакать

— Господа, Турков не должен так собой рисковать. Просто не имеет права. Форменное покушение на самоубийство...

— Ему страшно везет. Прямо невероятно.

— Везет, везет, а в конце концов убьют. Всегда так быва­ет. У меня прямо сердце остановилось. Дай краснорожие один хороший залп в упор — и конец ..

Вечером придется описывать этот бой для журнала во­енных действий. Наше походное охранение явно прозевало. Иначе среди бела дня колонна не оказалась бы в полуверсте от цепей. Могло кончиться очень плохо. Пулеметы и залпы с восьмисот шагов. Разбить-то мы бы разбили, но с какими потерями... Начальник дивизии и спас многих. Потерь по­чти нет. Начни он атаку минутой позже, красные бы при­шли в себя. Потерь почти нет. В артиллерии ранен один Селиванов.

40


Стоим на открытой позиции. Влево от нашей еще одна батарея. Восемь аккуратно расставленных на паровом поле пушек молчат. Красные скрылись. Жарко в шинелях на солнце. Хочется пить и спать.

Бах... бах, дзинь... дзинь. Над озимыми два шрапнель­ных комка. На земле проступили и исчезли пыльные кляк­сы. Недолет по нам или случайно.

Взз... взз... разрывы за батареей Называется «взять в вилку». Гранатные фонтаны шагах в сорока перед орудия­ми. Дым цвета густого гноя быстро оседает и, редея по до­роге, быстро тянется к пушкам. Едкий тротиловый запах. В носу щекочет. Опять выстрелы. Чехович прижался голо­вой к щиту. Один столб впереди, другой позади. Совсем скверно... Нулевая вилка. Будут гвоздить на этом прице­ле — попадут. Номера на своих местах. Команды отойти от орудий не было. Лица, как у ждущих на выпускном экзаме­не. Губы сжаты. Молчат.

Выстрел. Стальные сверла... Ближе... ближе... Тысяча де­вятьсот тридцать футов в секунду. Визжат, ревут.

— Ложись!

Валимся, как попало. Прижимаемся к земле. В ушах боль­но гудит. Комья глины бьют по спине. Воронки саженях в пяти. Не больше. Еще очередь. Когда же это кончится... Силюсь замечать, что делается кругом. Не убьют — запишу. Чехович держится за голову. Заткнул уши, свернулся в ко­мок. Выстрел — разрыв, выстрел — разрыв... Средняя тра­ектория проходит через цель. Кого-нибудь похоронят. Ря­дом со мной Виктор Гаврилов. Подложил под голову ла­донь. Не хочется измазаться. По травинке ползет большой черный муравей. Тащит семечко. Разрыв, разрыв, разрыв...

— Встать!

Командир недоволен Не сразу поднялись. Сам он не ложился. Искал в бинокль советскую батарею Где-то неда­леко, но хорошо укрыта. Вспышек не видно. Перенесла огонь на наших соседей. Гнойно-желтый фонтан. Шрапнельные

41


комки. Клевок' в интервал. Пока что и им везет. Целы. Ясно вижу лица. Как у нас. Все старше своих лет. Спокойны. Хмуры. Трудный экзамен, а выдержать нужно. За срединой фронта батареи две сестры милосердия с зелеными сумками через плечо. Стоят, точно в церкви. Наклонили головы. Та, которая повыше и моложе, при каждом разрыве слегка вздра­гивает. Старшая совсем спокойна. Последняя очередь. Ти­шина. Должно быть, отходят.

— В передки!.. Ма-арш!

— Вы их разбили... Неужели опять уйдете?

— К сожалению, да... Выступаем сегодня же ночью. Опустила руки. Слезинка одна за другой стекают на старую батистовую кофту.

— Господи... Сколько вас ждала. Больше не могу с этими дикарями...

— Слушайте, если нельзя оставаться, едемте с нами. Ко­мандир разрешил. Есть у вас кто-нибудь в Крыму?

— Нет... Не в этом дело... Поехала бы хоть в Австралию... Связана. — Опять слезинки на кофточке. — Счастливые вы...

— Знаете, на счет счастья не особенно... Постоянные кан­дидаты в покойники. Год-два ничего, а потом устаешь.

— Но у вас оружие, вы боретесь. Все-таки лучше, чем вот сидеть и мучиться. И потом, когда победите...

— Если победим, оставшиеся в живых любезно поблаго­дарят и скажут — теперь, братцы, катитесь.

— Почему у вас такие мрачные мысли?

— Факт.. Разве не слышали о законе мирового свин­ства?

Слезинки еще не высохли, но карие хохляцкие глаза смеются.

— Кажется, у нас не проходили...

— Жаль... Основной принцип истории. Учительнице сле­довало бы знать.

Разрыв шрапнели при ударе о землю (авт. )

42


Получил приказание отправиться в штаб армии на стан­цию Рыкове. Должен получить сто восемьдесят аршин ан­глийской материи на брюки и гимнастерки для офицеров и купить хром на сапоги по казенной цене...

Не хочется ехать в эту командировку, но отказаться нельзя. Опять в бумажнике удостоверение за четырьмя подписями. Командир артиллерийской бригады, адъютант, начальник дивизии, начальник штаба. Трое, чернильным карандашом, генерал Турков — простым. Его буквы, колю­чие, четкие, плавно переходят одна в другую. Бледный от­тиск печати с коронованным орлом. На расходы получил миллион рублей. Толстая пачка глянцевитых десятитысяч­ных кредиток, только что привезенных из полевого казна­чейства. Коли поторговаться, можно купить около сотни гусей.

— Где это такая здоровая стрельба?

— Не знаю, Аксенов, как будто на Днепре...

— Надолго едете, господин капитан?

— Нет, дней пять-шесть, не больше.

— Винтовки не берете?

— Ну, слушайте, было бы смешно в штаб армии... людей только пугать...

Едем на станцию Рыкове. Со мной два солдата из обоза, бывшие красноармейцы. Везут для сдачи в интендантство коровьи кожи. Замерзшие свитки с бурыми кровяными пят­нами на взъерошенной шерсти. Попросился на подводу еще писарь — вольноопределяющийся. Я разрешил. Лошади хорошие, дорога, как бетон. После дождя и слякоти сраз> двенадцать градусов ниже нуля. То рысим, то идем пешком. Иначе ноги коченеют. Мы одни. Ни повозок, ни людей. Над замерзшими полями густой неподвижный туман. Солнце, точно тарелка из красной меди. Сильнее и сильнее шумит мотор. Невидимый автомобиль идет навстречу. Подводчик останавливает телегу, берет лошадей под уздцы. Большая

43


темно-красная машина. Георгиевский вымпел. Командую «смирно». Все места заняты. На заднем сидении генерал Кутепов. Фуражка надвинута низко на лоб. Лицо хмурое. Прикладывает руку к козырьку и внимательно на нас смот­рит. Мужик снимает шапку. Обдали бензиновой гарью. Ушли в туман.

— Куда это штаб едет?

— Право, не знаю... Как будто в наши края.

— А как, разрешите спросить, правда, что в Таврию идет Буденный?

— Да, кажется, идет. Все время об этом разговоры.

Долго мы спали. Уже девять часов. Хозяйка успокои­лась и печет оладьи. Вчера согрела насчет мужа. Сидел у соседей, а на ночь зарылся в солому, чтобы не заставили ехать с подводой. Как раз была его очередь.

Оладьи жирные и горячие. У меня с собой коробочка сахару и морковный чай. Пьем, не торопясь.

— Вы б, господин офицер, скорейше ихалы.

— Почему, хозяйка?

— Та це из села тикают. Комендант и той утик.

— Что ты рассказываешь? Куда комендант утик? — се­минарист разозлился, ругается.

— Та хиба ж я знаю... Люди кажуть, що якась конниця наступае.

Телега тарахтит по замерзшей грязи. Едем рысью по обочине, обгоняя колонны обозов. Где-то прорвалась крас­ная кавалерия. Больше никто ничего не знает.

Вот и Рыкове. Дымят эшелоны. На платформе серо-зеленая толпа.

— Штаб армии? Давно ушел в Крым. Попроситесь к летчикам. Они идут первыми. Инженерный полковник рас­сказал мне, в чем дело. Предыдущие дни туман мешал воз­душной разведке. Никто не видел, как Буденный перепра­вился через Днепр и вышел в тыл. По всему судя, первая конармия скоро перережет железную дорогу. Защищать

44


некому. Говорят, путь в Крым открыт. Вообще, дело дрянь, совсем дрянь.

Поля кругом станции гладки, как хороший аэродром. Аппарат, слегка подпрыгивая, бежит вдоль полотна, дает полный газ и, заревев, отрывается от земли. Красные еще далеко — авангард в двадцати верстах от дороги, но на вся­кий случай поезд пойдет с воздушным охранением. В эшело­не авиационных баз дорогое казенное имущество и семьи летчиков.

У вагонов-ресторанов отличные рессоры. Идешь через весь поезд, в коридорах иногда так бросает, что боишься разбить стекло, а в dining-car1 сразу уверенность. Тяжелые тарелки с тонким голубым ободком стоят, как врезанные, и только на супе да на вине ровная дрожь.

Вот и сейчас в столовой летчиков то же самое. Дама вынула из саквояжа термос, налила девочке в чашку моло­ка. Та недопила, вылила остаток на блюдечко, поставила его на чемодан. В купе, наверное бы, пролилось, а здесь по краям спокойно лопаются пузырьки и по белой глади идет чуть видная рябь. Совсем мирного времени вагон, только снаружи обшарпан. Коричневая обшивка вылиняла. В по­тускневших золотых надписях не хватает букв.

Девочке лет пять-шесть. Из-под розового вязаного капо­
ра выбились неровно подстриженные русые волосы. Одна
прядка потемнее, другая совсем светлая. Должно быть, вы­
горела летом. Мать молча смотрит в окно. Солнца нет. 
Морозное серое небо, серые поля и вдоль полотна обозный
поток.

— Мама..

— Что, детка?

— Мы долго будем ехать?

— Нет, недолго..

— Сегодня приедем?

Вагон-ресторан (англ. )

45


— Приедем, приедем. — Дама поправляет девочке капор, поворачивается ко мне.

— Капитан, мы успеем?

— Конечно... Считайте — минут сорок-сорок пять хода. Больше не будет. Около часа в запасе.

— Дай Бог... так страшно с ребенком.

— Вы одна?

— Нет, муж в другом вагоне. Сейчас придет. Но ведь вы понимаете.. — Опять замолчала. Смотрит в одну точку и глотает слюну.

Посредине вагона длинный стол Серое сукно съехало в сторону, желтые дамские картонки, вещевые мешки. Везде, где можно сесть, офицеры и солдаты. Видно, у летчиков была налаженная поездная жизнь. Карты аккуратно при­шпилены Под кнопками кусочки белого картона. В прос­тенках портреты...

Тормоза шипят. Подводы обгоняют поезд. Деревья, плат­форма. Станция Новоалексеевка. Еще несколько верст, и будем за проволокой. Прерывисто фыркает мотор. Кажется, наш охранитель. Сел в поле, повернулся, гудя и фыркая, едет к поезду Хорошая местность. Везде аэродром. Замол­чал Остановился. Летчик бежит к платформе, придержи­вая полевую сумку.

Из открывшейся двери морозная волна. Пехотный по­ручик в шинели с золотыми пуговицами. Лицо сумасшед­шее.

— Женя!

— Я здесь.

Расталкивает офицеров и не извиняется. Что-то шепчет на ухо даме с девочкой.

— Господи, спаси нас и помилуй.

Крестится. Чего это она вдруг..

Наблюдатель ошибся. Принял главные силы Буденного за авангард. Оттого мы сюда и поехали. На самом деле, авангард в трех верстах.

46


Путь разобран. Обратно нельзя. В паровозе нет воды. Обозы рысят к Геническу. Больше некуда.

Ветер гоняет по платформе снежную пыль. Такая хоро­шая вещь жизнь и так глупо... Голое поле. Ровное. Оврагов нет. Стогов нет. Изрубят. Повозки.. повозки... рысью, гало­пом. . перевернулась, под колесом человек... визжит, плачет.

Голова работает, ноги не ослабели. В животе холодно. Тошнит. Противно.. противно... противно. Совсем этого не хочу. Ветер задирает на трупах рубашки. Надувает мягкие пузыри. Головы изрублены. Сукровица. Мороз. Мух не бу­дет, а разденут наверное.

— Офицеры, снимайте погоны! Красные на станции.

Им хорошо. Сдержали коней. Рысят дальше. Фуражки голубые, золотой прибор. Одесские уланы. Револьвера ник­то не даст. Безнадежно. За вокзалом черный дым. Аэроплан низко. Бьет из пулемета. Конный... один, другой. Много кон­ных. Полверсты. Три минуты. Небольше пяти. Летчики в безрукавках. Бегут. На шее круги колбасы. Придумали тоже.

— Погоны снимите!

— Идите к чертовой матери.

— Снимите! Других подводите.

Пришиты. Отпарывать долго. Все равно. Все равно.

В поле повозка. Стоит. Постромка запуталась. Только бы добежать. Руку в карман. У меня браунинг. Буду стрелять. Едем. Рысь, галоп, рысь, галоп. Двое казаков. Один постарше, другой молодой. Посмотрели на меня и ничего не сказали. Лошади в мыле. Еще не загнаны. Конница может налететь только сзади. Слева поле и никого там нет, справа Сиваш.

От сердца отлегло — очевидно, кавалерия грабила стан­цию и не шла пока дальше. Перешли в шаг. Еще несколько верст, и мы въезжаем за проволочные ограждения Геническа.

Ура — спасены! Давно я так не ценил жизнь, как бы она плоха ни была, как в этот момент. Донцы остановились. Я поб­лагодарил их и пошел пешком через мосты мимо бесконечной колонны обозов, спешивших на Арабатскую стрелку.

47


* * *

Сумерки. Отошел в сторону от скрипящей, ругающейся дороги. Будь что будет, а я хочу отдохнуть. Как хорошо, что можно сесть на замерзшую землю и больше никуда не идти. Над черным Сивашем белые языки пара. Пригибаются к воде, рвутся на куски, тают. Новые, новые... Мечи без руко­яток, стены тростника. Кто-то матерится на дороге, визжат телеги, хлещут кнуты. Обоз никогда не перестанет идти. Безголовая змея. Мерзнет. Ругается. Ни земли, ни неба. Снег. А сидеть хорошо. Даже и ноги перестали мерзнуть.

— Земляк, а земляк!

— Дай ему хорошенько по шее.

— Подожди, может, мертвый...

— Извиняюсь, вы офицер? — Взяли под руки. Отрыва­ют от земли.

— Ничего, ничего... я сам.

Четверо вольноопределяющихся-летчиков. По очереди несут мешок с салом и колбасой. Больше никаких вещей. Шинели остались в поезде. Кожаные безрукавки поверх гим­настерок и одна пара перчаток на всех. Надевает очередной мешконосец. Идем быстро. Начинаю чувствовать ноги. Ка­жется, не успел отморозить.

— Вы как на меня наткнулись, господа?

— Пошли оправиться, видим, кто-то лежит... Вы в на­шем эшелоне ехали?

— Да. Не знаете, все успели уйти?

— Какой там... Вы же видели, что делалось. Наш завхоз чемоданчик с деньгами бросил. Семнадцать миллионов...

Арабатская стрелка, хутор Счастливцева. В хате жарко и накурено до синевы. Летчики поджарили сала, но от ус­талости я ничего не мог есть и, скрючившись, повалился около плиты. Лежал так несколько часов. В голове был какой-то кошмар. Нечаянно мне брызнули в лицо кипящим маслом, но не было сил переменить положение.

Опять идем по стрелке. Думали поспеть до утра. Шрап­нель сигнала... Рвется совсем близко. В черном небе рассып-

48


чатые звезды. Одна — две — три — четыре. Четыре вспыш­ки, четыре звезды. Должно быть, буденновцы взяли Гени-ческ. Обозы рысят. Темно, но на побелевшей земле дорога видна. Градусов пятнадцать мороза. Бесшинельные летчи­ки хотят прибавить ходу. Прощаемся. Уходят в темноту. Почти бегут. Вероятно, никогда больше не встретимся. Не будь этих двух студентов и двух реалистов, я бы там и ос­тался на берегу Сиваша.

Хутор Чокрак. Скоро утро. Надо все-таки поспать. Еще восемьдесят верст по морозу. Больше, кажется, жилья не будет. Заберусь в хату, и на сегодня хватит. Никакая конни­ца ночью сюда не пойдет. Может быть, у нас есть пулеметы. Может быть, в Азовском море наши корабли. Вообще, спать и никаких... Снимаю сапоги. Даже не очень тесно Можно вытянуть ноги. Обозники торопятся уехать подальше.

Как будто все в порядке. Ноги не распухли. Уши отмо­рожены, но я их завяжу полотенцем. Вот есть хочется сви­репо. Перед глазами нет-нет и черное пятно. То печка про­валится, то в потолке дыра. Купить нечего. Съедено. Вообще нет. В прошлом году поговорил бы с хозяйкой иначе. Теперь нельзя. Посижу еще, напьюсь воды, и придется идти дальше.

Вольноопределяющийся-артиллерист вынимает из сум­ки синюю коробку corned beef1. И хлеб у него есть. Целая четверка. Режет пополам. Застывший жирный кубик — тоже пополам. Не хватило силы отказаться. Полный рот слюны и сразу тяжесть в желудке. Если останемся живы и я когда-нибудь встречу этого небритого гимназиста-корниловца, на­помню ему восемнадцатое октября на Арабатской стрелке. Жалко, не записал фамилию. Торопился идти, а он хотел нагреться. Тоже послан в командировку и едва не погиб. В зеленой сумке остались теперь мыло и грязное полотенце.

Идем по бесконечному мосту. С обеих сторон море. Сле­ва — живое, справа — мертвое. На Сиваше рябь, морозный

1 Солонина (ашл )

49


пар и лед у берега. На Азовском волны с белыми гребешка­ми. Пока море пусто. Ни дыма, ни парусов.

В Мариуполе у красных пароходы с дальнобойными пушками. Увидят белую ленточку на серой воде. Обозы черной ниткой. Уйти нам некуда. Если орудия не расстре­ляны и наблюдатели толковые, изорвать нитку очень легко. Потом спустить катера и добить из пулеметов. Солдаты-обозники уже спрашивали, могут нас пристукнуть или нет. Успокоили их. Красные в море не полезут. Побоятся флота. Могут подойти миноносцы, а у большевиков их нет.

Я так думаю. Вероятно, так и будет. Но мы ничего не знаем наверное. Может быть, красные прорвались в Крым и флоту не до Арабатской стрелки. Все может быть... Добе­ремся до Керченского полуострова, узнаем. Пока — два моря, ледяной ветер и боль в глазах. Настоящего снега нет, измо­рось, но на солнце она блестит несносно. Слезы текут. При­ходится больше смотреть в море. И снова голодные круги... Корниловцы дали мне хлеба, только его невозможно есть. Замерз. Рубили топором. Пробовал отогреть под рубашкой. Не удалось. Жжет кожу и не мякнет. Хорошо, хоть вода есть. Не совсем пресная, а пить можно. На стрелке все ко­лодцы такие.

Идем, как заведенные. Подводы едут пустыми. Градусов пятнадцать мороза, ветер и некуда от него деваться. Не знаю, что делают бесшинельные летчики. Невозможно же бежать сто верст.

Через дыру в стене виден млечный путь. Все-таки ком­ната. Даже каганец горит на невидимом столе. Передо мной пахнущая морозом спина. Чей-то мешок жмет бок. Повер­нуться невозможно, но это хорошо, что столько людей. Отогреваемся. Только по ногам мороз.

Кажется, я спая — не заметил, когда потух каганец. И на­рода меньше. Лечь нельзя, но напирают не так сильно.

На полу лунная полоса. Кучи тел. Моя голова на чьем-то сапоге. Замерзнем, пожалуй, но я больше никуда не пойду...

50


— Вы плохо себя чувствуете, капитан? — Кто-то светит на меня электрическим фонариком.

— Никак нет, благодарю вас.

— Можете встать? Ну вот отлично... Выпьете с нами чаю.

Каганец тухнет, каганец горит. Опять светло. Кругом стола офицеры. Полковник налил в мою кружку немножко рома из своей фляжки. Холода больше нет. Можно дальше. Говорят, осталось не больше тридцати верст. Если я даже выбьюсь из сил, гвардейцы не бросят.

Едем рысью. Лошади накормлены. На подводах сено. Ноги закутаны попонами. Молодой полковник-кирасир заботится, чтобы мне не было холодно. Он — хозяин, я — гость лейб-гвардии Сводно-конного полка.

Все еще ночь. Небо чистое. Вокруг луны морозный вен­чик. Чтобы отогнать сон, слезли. Идем быстрым шагом. Заснуть на повозке — верный способ замерзнуть. И сено не поможет. Лошади белые от инея. Люди поминутно хвата­ются за уши. Ветер утих, но Азовское море шумит, и от него идет морозная сырость. Сиваш застыл. Серебряная шкура с черными пятнами — полыньями...

Утро. Последняя верста на стрелке. Татарское село, улица забита обозами. Новости? Пока никаких... Перекоп? Гос­подь с вами... что конница может поделать с крепостью.

Полковник-кирасир надписал на моем удостоверении: «... отступал вместе с обозом Гвардейского кавалерийского полка до с. Арабат, откуда направился через г. Феодосию в г. Симферополь для исполнения командировки».

Феодосия не по дороге. Крюк верст в тридцать, но надо, наконец, поесть и погреться.

Иду один. Дорога пуста. Обозы свернули на запад. Ред­ко, редко обгоняет подвода. Мороз, точно год тому назад под Орлом. Два офицера везут белый гроб. Остановили телегу. Машут мне.

— Вы в Феодосию? Мы вас подвезем.

51


— Спасибо, но, как же... нет места.

— Садитесь на гроб — он крепкий. Ничего, ничего... Гене­рал был добрый человек. Сам бы так распорядился.

Не спрашиваю адъютанта, где погиб генерал. Поручи­ку будет неприятно рассказывать. Я уже слышал об этой смерти1..

Едем рысью. Края гроба режут ноги, но все-таки лучше, чем пешком. Горы цвета жженой охры, красные черепичные крыши, белые дома. В город так въезжать неудобно. Слеза­ем с подводы, идем сзади. Прохожие снимают шапки.

Первая лавка. Фруктовая торговля оптом и в розницу. У входа корзина желтых крупных груш с розовыми боками. Они полузамерзшие, зубам больно от холода, но я еще ни­когда не ел таких чудесных груш.

— Куда же вы теперь, господа?

— Сдадим гроб на хранение, явимся коменданту, потом обедать.

— А я прямо к коменданту.

— Приходите в «Асторию»!

В этом году коменданты стали удивительно вниматель­ными. Попросил ордер на один день — получил на три. Всем, кто спасся из-под Новоалексеевки, положено три дня отды­ха. Только предупредили, что гостиница не отапливается.

Выхожу в приемную. Генерал с белыми хохлацкими усами. Тот самый, который ехал в вагоне-столовой. Целует меня в обе щеки.

— Живы?

— Так точно, выскочил... Не знаете, Ваше Превосходи­тельство, как та дама с девочкой — помните, муж прибежал?

— Не видел нигде. Вероятно, погибла. Там ведь буденновцы рубили всех, кто попадался под руку...

1 Автор имеет в виду самоубийство начальника Марковской пехот­ной дивизии генерала А.Н. Третьякова (1877—1920). После неудачных боев в Заднепровье он быт отрешен П. Н. Врангелем от должности и назначен комендантом крепости Керчь Застрелился 14 октября, погребен в Севастополе.

52


Иду в ресторан. Ветер гоняет по мостовой соломинки и обрывки бумаги. В кафе сидит бритый господин в очках. Читает «Petit Parisien». Собака на цепочке. Славная ма­ленькая собака с длинной курчавой шерстью. Морда курно­сая и на желтом кожаном ошейнике запотевшие от мороза бляшки. Небо опять серое. Начинается пушистый спокой­ный снег.

— Что они, с ума спятили... в ресторане похоронный марш.

— Я потребую, чтобы прекратили.

— Бросьте — еще скандал выйдет.

— Называется утешили. Мы почти с того света — и ужин с Шопеном.

— Смерти нету, смерти нет... смерти нету, смерть умерла...

— Это вы откуда?

— Есть такие слова к маршу.

— Ваше здоровье!

— Господа, за жизнь вообще!

— Жаркое? Да, конечно, будем... Мне дадите бифштекс по-гамбургски и скажите, человек, чтобы подогрели тарелку.

Трех дней в Феодосии не проживу. Дорого и холодно в гостинице. Даже обидно становится — чистое, глаженое бе­лье, а раздеться нельзя. Плевательница примерзла к полу и не оттаивает. Зато приятно нащупать в темноте невидимый выключатель. Он слегка пружинит, тихо щелкает, и на по­толке зажигается матовое полушарие. Неуютный свет, но, по крайней мере, все ясно. Шкап с разбитой стеклянной дверью стоит на своем месте, видна каждая складка поло­тенца и, если придет охота, можно сосчитать, сколько рядов пастухов и пастушек на обоях.

Мы вдвоем за столиком. Бритый господин в очках при­гласил меня в кафе. Тепло. Желанная печка с коленчатой трубой раскалена докрасна. Не знаю, как это хозяину уда­лось раздобыть уголь. Частным лицам не продают — все на пароходы. Говорят, готовится десант...

53


Говорим о Новоалексеевке. Ее отбили донские казаки. Вокруг вокзала валялись трупы офицеров и солдат, изруб­ленных конницей Буденного. Много женщин осталось в поезде. Жители рассказывают, что у каждого вагона стоял хвост. Красные кавалеристы входили в одни двери, выходи­ли в другие. Потом женщин голыми выгнали в степь. Никто не смел пускать их в дом. Одна, с ребенком на руках, ночью пришла на хутор в семи верстах от станции. Ребенок умер, но мать, говорят, останется жива Пробовал разузнать, не та ли .это, которая сидела со мной в вагоне летчиков, но точно никто ничего не знает.

Нездоровилось. На станции Джанкой увидел себя в зер­кало. Белки канареечного цвета. Пошел к доктору. Эпидеми­ческая желтуха. Везет же в этом году... По-настоящему надо лечь в лазарет, но, если я буду держать диету и поменьше вставать, можно лечиться и на батарейной базе. На фронте ни в коем случае. Все равно придется эвакуироваться.

Пришлось просидеть всю ночь в зальце станции Курман-Кемельчи. Пока темно, безнадежно искать хутор, в ко­торый перешла база. Лечь некуда. Всюду солдаты. Двое спят на столе, подложив под головы английские вещевые мешки.

Рассвет. На оконных стеклах стали видны ледяные па­поротники. Станционный сторож задул каганец. Один из солдат, улегшихся на столе, запускает грязные пальцы за воротник френча. Дергает плечами. Не просыпаясь, пово­рачивается ко мне лицом. Миша Дитмар! Он самый... Дол­жно быть, болен. Под глазами желто-синие отеки, нос зао­стрившийся. Очень похудел. Даже по рукам заметно. Вто­рой тоже наш.. Володька Зелинский. Щеки заросли до неприличия. Не щетина, почти что борода.

Наконец-то они просыпаются. Володька открыл цыган­ские глаза, смотрит на меня и явно не видит.

— Зелинский!

— Господин капитан... мы уже думали...

54


— Подождите, батарея цела?

— Так точно... стоит в Армянском Базаре. Ужасно плохо. Все разбито... некуда деваться... Шикарные бои были, госпо­дин капитан. Жалко, вы как раз уехали в эту командировку...

Вечер. Собираемся пить чай. Мальчик-красноармеец1 принес стаканы и не уходит.

— Ты что, Алеша?

— Господин полковник, где это Юшунь?

— Село одно... Теперь туда проведена железная дорога. А почему тебя интересует?

— Да там татарин со станции приехал... Рассказывает, красные взяли Юшунь.

— Глупости, Алеша... Напутал и больше ничего. Ты об этом не болтай. — Мальчик ушел. Сидим и молчим. Конеч­но, вздор форменный. Последняя укрепленная линия... Впе­реди Перекопский вал. Вообще, все это тыловая паника. Но все-таки неприятно, что жители уже говорят всякую чушь.

Перед тем, как лечь спать, старший офицер молча ку­рил. Потом сказал мне:

— А что, если правда.

Мы оба отлично знаем, либо неправда, либо конец. За Юшунью ровная степь и ни единого окопа до самого моря.

Разделись и подполковник задул лампу. В темноте долго вижу красный уголек его папиросы. Я один. В крайнем слу­чае могу застрелиться. У него на базе семья. Приехал наве­стить. Через два дня должен вернуться на фронт.

Никогда не видел этой физиономии. Офицер. Бледный, бородатый. Кажется, нетрезв. Свечка в руке дрожит. Чего доброго, закапает меня стеарином.

— Сейчас же вставайте!.. Отступление.. К утру велено быть в Сарабузе.

Из пленных, прикомандированных к батарее (прим II М.).

55


Одеваюсь. Мои теплые вещи в обозе. Ждать его не бу­дем. Придется ехать в чем есть. Дамы укладывают свои чемоданы. Алеша несет желтую лакированную коробку. Мороз, как будто, меньше. Ворота открыты. Солдаты-обо­зники грузят на подводы мешки с овсом и мукой. Никто не ругается. Работают спокойно и быстро...

В комнате собрались все: три офицера, три дамы, крас­ноармеец Алеша, Гаврилов, солдаты-обозники. У жены под­полковника на руках годовалая дочка. Все готово. Перед отъездом сели. Дай нам Богкогда-нибудь вернуться.

В степи тихо. Мороз на самом деле полегчал. Слегка щиплет уши, но можно не слезать с подводы. Девочка не простудится. Завернута в одеяло и плед. Дамы и Алеша поочередно держат ее на руках. Телеги смазаны. Не скри­пят. Катятся ровно по наезженной дороге. В темноте крики и стук колес. Еще какая-то колонна. Всадник в бурке обго­няет нас и сразу пропадает. Сижу рядом с Гавриловым и еле вижу его лицо.

Шоссе почти пусто. Белая извилистая полоска между серо-коричневых холмов. Ни снега, ни зелени. Мертвая трава, скрюченные бурые листья на дубах и кое-где темные шары омелы. Солнца нет. Тихо. Когда проходит автомо­биль, пыль сразу оседает. Едем быстро. Шесть подвод. Гру­за мало. Боевые части, кажется, еще все позади и дорога свободна.

Вот и Симферополь. Метелки пирамидальных тополей. Белые минареты. Сзади бледно-голубой плоский Чатырдаг. Аэродром. Машины аккуратными рядами. Часовых нет. Теперь все равно. Хоть бы кто-нибудь догадался поджечь. Мешок с мукой около шоссе. Другой, третий. Рассыпан овес. Перевернутая двуколка со сломанной оглоблей. Была пани­ка. И тяжелую гаубицу бросили. Стоит в поле вместе с пе­редком. Никому не нужна. Даже затвор не вынули. Только чехлы сняты. Они хорошей английской кожи. Еще приго­дятся.

56


Гаврилов завернулся в бурку, мигает воспаленными ве­ками и упорно молчит.

Три экипажа. Конвой. Фуражки нашей дивизии. Едут крупной рысью. Обгоняют нас. В передней коляске генерал Турков. Полулежит. Ноги закутаны пледом. Лицо желтое. Отставший конвоец просит закурить.

— Что с начальником дивизии. Ранен?

— Никак нет, заболели. Вроде, как тиф.

Вечереет. С обеих сторон шоссе густые сады. Ряды яб­лонь с обмазанными известью стволами, высокие груши, миндаль. Все голое, все по-зимнему мертвое. Одна ежевика жива. Красные листья, фиолетовые, темно-зеленые.

Останавливаемся мало. Наскоро накормили лошадей и опять рысим. За один день проехали больше половины Кры­ма. Воздух стал мягким. Почти нет мороза. Иногда между деревьями видим железную дорогу. Один за другим идут поезда. На крышах и на площадках люди в защитном. Даже на паровозах темно-зеленые пятна. Шоссе по-прежнему пу­сто. Симферополь, должно быть, проехали. Фронт позади.

...Сады обратились в две черных стены. Застава на шос­се. Приказано до рассвета никого дальше не пропускать. В горах зеленые. Утром обозы пойдут под охраной боевых частей. Старший офицер отводит поручика в сторону. Дол­го о чем-то говорят. Возвращаются к подводам.

— Имейте в виду, господин полковник, — за последствия не отвечаю. Вы предупреждены.

Трогаемся. Одна из наших дам внезапно превратилась в племянницу генерала Туркова. Приказано как можно ско­рее доставить в Севастополь, и поэтому мы поедем ночью через Мекензевы горы. Если зеленые не убьют, и если будут пароходы, на какой-нибудь да попадем. Самое главное, по­раньше.

— А ведь тепло стало.

— Только кажется. Премся все время в гору, вот и вспо­тели.

57


— Разве от леса бывает такой запах, когда мороз. По­дождите. . Сидорчук, есть мороз или нету?

— Никак нет, господин поручик. Тут совсем климат другой.

— Господа, вслух не разговаривать!

Идем пешком. И здоровые, и больные. Только девочка с матерью на подводе. Подъем крутой. Нужно, чтобы у лоша­дей хватило сил до Севастополя. Мы одни. Бесконечная гора, кустарник со всех сторон. Если нападут зеленые, пу­лемет тут не много поможет. Пахнет прелыми листьями и сыростью. Шуметь не смеем, а кругом тихо до жути. Где-то только булькает ручей. Гаврилов тяжело сопит. Не привык ходить по горам.

— Так вот, дорогой мой, кончаются наши русские при­ключения.

— Печально кончаются, господин капитан... Столько людей уложили, и все зря...

Рассвет. Тихий, радостный, теплый. Серо-розовые поля, розовые лица и в проснувшемся небе розовый огонь. Лоша­ди идут шагом Зеленые на нас не напали. Не то не замети­ли, не то совсем их не было. Старший офицер опять курит папиросу за папиросой. Скоро Севастополь.

— Море!

Далекое, бледное. Город и бухты в тумане. Где-то там транспорты А, может быть, их и нет.. Тогда осталось жить очень недолго. Подполковник решил уйти в горы. Я болен и ни в какие горы не пойду. Сергей Гаврилов тоже. Лучше сразу. Хватит.

Еще рано. На Нахимовской площади много теней, а свет утренний. Золотистый, спокойный и колонны пристани, точно высечены из темного топаза. У входа в гостиницу «Киста» неподвижное георгиевское полотнище. Флаг глав­нокомандующего. На море штиль В бухте лаже ряби нет Голубая слепящая скатерть Где-то часто и неровно стучат

58


паровые краны. Иногда воют сирены миноносцев и от них на площади гулкое эхо.

Вдоль решетки Приморского бульвара строятся юнке­ра-донцы. Поправляют голубые бескозырки, подтягивают белые лакированные пояса. И портупеи у них белые За плечами винтовки. Конная сотня выравнивает лошадей. Лязгают копыта. Трубачи пробуют инструменты.

Дальше ехать нельзя. Поперек площади оцепление. Велено несколько минут подождать.

Мужики-подводчики и лодочники стоят, снявши шапки. Офицеры и солдаты держат под козырек. Перед строем юн­керов главнокомандующий Сирены молчат. Каждое слово слышно.

— Вы исполнили свой долг до конца и можете с высоко поднятой головой смотреть в глаза всему миру. Человеческим силам есть предел. Нас не поддержали, и мы истекли кровью. Когда мы уйдем на чужбину, здесь не раз вспомнят об улетев­ших орлах, но будет поздно... Доблестные атаманцы, дорогие мои орлы! В последний раз на родной земле... за нашу гибну­щую родину, за великую... за бессмертную Россию... ура!

Стараюсь запомнить все. Гнедую лошадь, которая испу­галась и пробует вырваться из строя, вздрагивающий под­бородок Сергея Гаврилова, густые тени на памятнике Адми­ралу Нахимову, мостовую, гостиницу «Киста». Все.

Юнкера вложили шашки в ножны. Привязывают коней к решетке Приморского бульвара. Сейчас оцепление рас­ступится, и мы пойдем дальше, к каменной лестнице влево от колонн. Только главнокомандующий и адмиралы имеют право отваливать от главной пристани.

Начальник базы на всякий случай опросил солдат, не желает ли кто остаться в Севастополе. Желающих нет. Колонна тронулась и опять замерла. Мимо нас быстрыми шагами идет генерал Врангель. Он без оружия, серое паль­то застегнуто на две нижних пуговицы. Лицо еще бледнее, чем прежде. Измученное Очень спокойное.

59


В городе выстрелы. Близко. Главнокомандующий с адъ­ютантом повернули как раз туда. Никто не смеет остано­вить и всем страшно. На Нахимовской площади так тихо, что ясно слышно мерное звяканье шпор. Старший офицер говорит мне шепотом:

— Вот идет генерал, проигравший войну, а мне хочется встать перед ним на колени.

Уключины поскрипывают. Гребем вдвоем с поручиком. Лодочник на руле. Из солдат ни один не умеет. Шлюпка тяжелая. Уместились в одну, да еще чемоданы и груда меш­ков. Кто еще знает, будут ли кормить на пароходе, а у нас на несколько дней хватит своего. Мука, сало, мясо. Только хлеба совсем мало.

Жарко. Сняли шинели, расстегнули френчи, и все-таки пот ест глаза. Точно по пруду плывем. Подполковник заку­ривает, не прикрывая спички. Говорят, если погода не изме­нится, катера и те пойдут в открытое море.

— Господа, куда же мы, наконец, едем?

— Туда, куда повезут.

— Хорошо бы, в Африку...

— Чего это вам вдруг захотелось?

— Ну все-таки, интересно... Ехать, так ехать. Представ­ляете себе — лагерь где-нибудь под пальмами, солнце вовсю и никаких тебе товарищей...

«Херсон» еще почти пуст. На спардеке хоть в теннис играй. Пары разведены. Угля до Константинополя хватит. Опреснители работают. Груза никакого. Уже все успели разузнать. Караул с пулеметом у трапа. В машинном отде­лении часовые-офицеры. Пока все в исправности, но до­вольно горсти песку, и мы не дойдем и до Константиновской батареи Механики, правда, надежные. Все больше студен­ты-политехники, и им так же нужно уйти, как и военным.

Дамы разложили свои вещи на нижних нарах в офи­церском трюме. Я тоже обозначил место. Положил томик

60


фламмариона. Долго возил его в кармане шинели и все не было времени прочесть. Теперь, кроме этого томика и свер­тка с грязным бельем, никаких вещей. Те, которые в обозе, наверное, пропадут. Хорошо еще, что френч и брюки почти новые, а в ботинках нет дыр.

1931