Глава одиннадцатая  (1937–1939)

 

Широка страна моя родная,

Много и пей лесов, полей и рек –

Я другой такой страны не знаю,

Где гак вольно дышит человек.

 

В.И.Лебедев-Кумач, 1936 (Позывные Московского радио, музыка И. Дунаевского)

 

The show must go on.

 

Представление должно продолжаться. (Актерская максима)

 

Cum subit illius tnstissima noctis imago...

 

Ovid.

 

I

 

Я уже говорил, что лето 1936 г. было началом явно улучшившихся времен. Заборных книжек и коммерческих магазинов уже не было. В стране все складывалось хорошо. Мы это обсуждали с Шурой Выгодским, когда он с Волей Римским навещал нас с Ниной на Зеленом озере, и пришли к заключению, что определенно наметился поворот к лучшему. Интеллигенты были признаны (или нам так показалось) равноправными с рабочими и крестьянами. Перебирая в уме стариков и молодых, мы не находили никого, кто мог бы считаться недовольным советской властью, – чисто материальные потери отдельных интеллигентов не в счет. Это высказал Шура, и я с ним согласился. О деревне даже умный Шура не вспомнил – да и что мы о ней знали? Из газет – ничего, из романов – одно розовое, или неоконченное, как шолоховская «Поднятая целина».

Вульгарный социологизм в марксизме должен был скоро изжить себя. С ним велась борьба: в Москве М.А.Лифшиц, умница, красивый, боевой, издавал в союзе с В.Р.Грибом серьезный, остроумный журнал «Литературный критик», отмахиваясь от окриков вульгарных ортодоксов и сам нанося удары. Борьба эта' велась в Ленинграде тоже, и в ней принимали участие и профессора со студентами – нашими друзьями. И споры, как нам казалось, велись хотя принципиально, но академично, без наклеивания политических ярлыков.

На экран стали выходить комедии – плохие комедии, даже, говоря по правде, совершенно дурацкие, но все же и это было что-то – чем-то они были приятны: оказывается, можно было и развлекаться; и вся молодежь пела песни из этих кинофильмов и другие подобные («На закате ходит парень возле дома моего»). Алеша, брат мой, с его замечательным слухом, знал вес мотивы песен – и старинных и революционных, и новейших из кинофильмов, – но не так хорошо запоминал тексты, поэтому я ему осторожно подпевал, «подавая» строки. Пели мы без гитары – гитара тогда считалась

__________

¹ Только встает предо мной печальнейшей ночи той образ... (латин.).

 

403

 

атрибутом мещанства; до моей женитьбы пели вдвоем с Алешей, а иногда все дьяконовские мужчины вместе.

Постепенно стали выходить и приличные фильмы и даже по тем временам показавшиеся очень хорошими («Чапаев», «Трилогия о Максиме»).

Что ни возьми, дела указывали на начавшееся улучшение. После долгого невыезда писателей за границу (пожалуй, со времен смерти Маяковского) в Америке побывали Ильф и Петров; а их еще недавно не хотели пропускать в печать, резко критиковали: их остроумные сатирические романы смогли выйти в свет лишь после хлопот Горького (правда, позже цитаты из них на десятилетия стали поговорками, как из Грибоедова); а затем Ильф и Петров стали выпускать и фельетоны в центральной московской печати, уже и официально одобренные и очень веселые. Из Америки они привезли веселую же, насмешливую, но все-таки доброжелательную к американцам «Одноэтажную Америку». Какие-то намеки на возможность дружественных отношений с Западом вычитывались и в фильме «Цирк», поставленном по сценарию того же Е.Петрова, – уже после тяжело воспринятой всеми смерти Ильфа весной 1937 г.

Мы пожимали плечами, когда в Красной Армии были введены офицерские чины («звания», однако не само слово «офицер» – оно все еще было одиозно: «офицерье»!); пять полководцев были сделаны маршалами: Блюхер, Буденный, Ворошилов, Егоров и Тухачевский. Но это было в одной линии со введением новых орденов (сверх «Красного Знамени» времен гражданской войны), со званием «Герой Советского Союза», придуманным сначала для летчиков, спасавших «челюскинцев», а потом дававшимся летчикам, совершавшим трансконтинентальные перелеты: это нравилось народу и казалось нам невинным его развлечением, желанием дать что-то, когда материально ему пока мало что еще можно было дать. Потом были «Герои» испанской войны.

Японская оккупация Маньчжурии в сентябре 1936 г. и испанская гражданская война, последовавшая за героической обороной Эфиопии против войск Муссолини, напоминали о том, что назревает война мировая. Мы – в «осажденной крепости», стало быть, столкновение с враждебным миром неизбежно, и мы готовились к тому, что оно будет: когда-нибудь, но будет;

__________

¹ Кинофильмов тогда на экраны выходило очень мало, и все видели все фильмы. Сталин считал, что чем ставить много фильмов, из которых немало плохих и немного хороших, лучше ставить мало фильмов, и все хорошие. Естественным результатом было, конечно, что выпускалось чало фильмов и все плохие – но нет, все-таки было два-три фильма хороших и два-три терпимых; впрочем, из 80-х гг. и тогдашние хорошие фильмы, что называется, «не смотрятся».

 

² Романами Ильфа и Петрова об Остапе Бендере увлекались все, особенно «Золотым теленком». Папа послал «Двенадцать стульев» на Яву дяде Коле, но тот написал, что держит книгу на веранде, потому что от нее «несет». Мы удивились. Лишь много позже мы по-настоящему поняли, что бессознательно и тогда шебуршило' что бывший священник, чудом спасшийся в гражданскую войну от расстрела, – совсем не комический персонаж.

 

³ Вернее, первый их роман «Двенадцать стульев». Такие выступления Горького (который был «главным писателем» у Сталина – у него каждая область жизни должна была иметь своего начальника) и делали его важным для интеллигенции в это время. Вообще же его деятельность в 30-е гг., от пьес-разоблачений давно физически уничтоженных купцов и злобного антиинтеллигентского романа «Жизнь Клима Самгина» до кровавого лозунга «Если враг, не сдается – его уничтожают», и до его участия в пропагандистской поездке писателей в концлагеря, где заключенные строили технически совершенно негодный Беломорско-Балтийский канал, – казалась двусмысленной. Самая смерть его в июне 1936 г, была загадочной.

 

404

 

и не один лишь Шура Выгодский понимал, что испанская война – это уже репетиция большой войны с фашизмом.

А пока мы были в оптимистическом настроении, тот же оптимизм сохраняли во втором семестре 1936/37 г., и с ним мы вошли в 1937 год.

Ничего особенного не происходило. Занятия шли своим чередом; время от времени мы встречались всей компанией у Шуры Выгодского, говорили больше о литературе и литературоведении. В мае наши самолеты высадили «папанинцев» на Северном полюсе: молодых ученых Федорова и Ширшова, радиста Кренкеля и начальника, он же комиссар, Папанина. Говорили, что он был назначен начальником экспедиции в последний момент: в принципе он был партийный активист, хотя и имел некоторый опыт работы на Крайнем Севере. Однако, как кажется, он оказался мужиком хозяйственным, покладистым и приспособленным к долгому изолированному совместному проживанию на льдине. Вся страна следила за их дрейфом; время от времени к ним запросто летали самолеты и сбрасывали все необходимое. Это была экспедиция не чета Русановской или Седовской, ни экспедициям Р.Л.Са-мойловича, из которых самая значительная – на «Красине» – была все же вспомогательной, а полет на немецком цеппелине с Эккенером – и подавно несамостоятельным; и ни даже экспедиции «Челюскина», которая, так или иначе, кончилась гибелью корабля. Высадка на полюс – это было событие, которое должно было занять почетное место рядом с экспедициями Нансена, Амундсена и Скотта. Она была много эффектнее, чем перелет Амундсена через полюс на дирижабле. В круг завоевателей полюса, так занимавших умы людей первой трети века, мы входили победителями.

Мне все это было особенно интересно и близко, так как папа писал историю полярных исследований, и, как во всех его работах, и в этой участвовала вся семья; а притом наши коренные полярники – Р.Л.Самойлович, его жена и ее брат М.М.Ермолаев – были близкими друзьями, а Н.В.Пинегин, В.Ю.Визе и даже комиссар Орас – во всяком случае, хорошими знакомыми.

В июне Валерий Чкалов вместе с Байдуковым и Беляковым перелетели через полюс и приземлились на юге Канады, в Ванкувере.

В мае-июне у Нины были государственные экзамены – только за лингвистический факультет (дипломных работ тогда не было). Я уже говорил, что Нина сдавала курсовые экзамены и за литературный факультет, но государственные сдавать за два факультета ей не разрешили, да ей было бы и трудно: ведь она еще и работала. Сдала она прекрасно, и вообще государственные экзамены (первые в ЛИФЛИ, раньше выпускали без нчх) прошли хорошо, омраченные только тем, что одна из студенток была поймана со шпаргалкой на последнем госэкзамене – ей сочли недействительными их все, выпустив из Университета без диплома и с плохой характеристикой.

__________

¹ В.А.Русанов – исследователь Новой Земли и Шпицбергена; в 1913 г. предпринял плавание па корабле вокруг Новой Земли; корабль погиб в Карском море, часть экипажа добралась до Таймыра, но погибла, не дойдя нескольких сот шагов до жилья. – Г.Я.Седов – морской офицер, в 1912–1914 гг. предпринявший поход к Северному полюсу (от Земли Франца Иосифа – на санях); умер по дороге от цинги.

 

2 Был уже приказ о слиянии ЛИФЛИ с университетом, и Нина получила уже университетский диплом.

 

405

 

I I

 

 Не помню, той же ли весной или уже осенью в актовом зале было институтское профсоюзное собрание. Отчитывался за прошлый срок, стоя за кафедрой на эстраде, председатель профкома Гриша Бергельсон, с которым я потом познакомился и подружился в армии. Кажется, он был политически олл-райт: хотя мандатная комиссия почему-то и не утвердила его направление переводчиком в Испанию, но насколько было известно, за ним ни родства, ни знакомства нежелательного не числилось, и был он членом партии. Когда он завершил доклад и было предложено задавать вопросы, кто-то из задних рядов спросил:

– А в каких вы были отношениях с вашим двоюродным братом, который принимал участие в убийстве Кирова?

– У меня нет никакого двоюродного брата, – сказал Бергельсон в недоумении. Собрание окончилось мирно. Любопытно, что сам Бергельсон после войны забыл этот эпизод; но я его хорошо запомнил.

В начале марта 1937 г. состоялся очередной пленум ЦК ВКП(б) (Сколько их было? А надо было знать наизусть). На нем выступил Сталин с очень странной речью, которая называлась «О некоторых недостатках в партийной работе и ликвидации троцкистских и иных двурушников». В ней были, как обычно, одиннадцать пунктов, пять ошибочных линий, намеки на пользу доносов (это называлось «учиться у народа») и упоминался какой-то Николаснко, которого затирали в Киевской партийной организации. Главной мыслью, насколько можно было понять, была та, что с построением социализма не затухает, а должна усиливаться классовая борьба.

Мы совершенно не обратили внимания на это сообщение. Не поняли, в чем дело – во всяком случае, не обсуждали в нашей дружеской компании. Однако и здесь, как обычно, был «не Шекспир важен, а комментарии к нему», как мы узнали двадцать лет спустя из речи Хрущева; и странный эпизод с отчетом Гриши Бергельсона – и очень, очень многое другое – находило тут свое объяснение.

А в газетах начали появляться краткие официальные сообщения о назначении новых наркомов. Их были десятки. Мы скоро догадались, что в сообщении снятый предшественник назначаемого не упоминается по той причине, что он арестован. Не сразу мы догадались, что за таким арестом, как правило, следовал расстрел. Но, во всяком случае, любой арест влек за собой запрет упоминания этого лица вслух (тем более уж – в печати), изъятие его книг из библиотек и даже номеров газет с упоминанием его имени. Около этого времени газеты более трехмесячной давности стали сдаваться в библиотеках в так называемый «спсцхран» – то есть в засекреченный фонд.

И среди нас, на факультете, стали исчезать студенты: сначала Старик Левин, потом, уже к концу учебного года – милый, очаровательный Продик Вслькович. Об их аресте объявлялось на комсомольских собраниях – я сам не слышал, но мне рассказывал Миша Гринберг.

С недавних пор мой брат Миша подружился с одним молодым инженером-связистом. Он недавно окончил институт и работал на Главном почтамте –

 

406

 

как потом оказалось, он отвечал за поддержание связи с самолетом Чкалова: радиус действия передатчиков был тогда небольшой, и Москва не могла держать с ними связь сама. Этот молодой человек раз вдруг позвонил Мише и сказал:

– Я хочу проститься. Меня переводят в Москву.

– Куда?

– Приходите – расскажу.

Оказалось, что за последнее время дважды сменялись (шли под расстрел) наркомы и заместители наркомов связи. Нашли в очередной раз кандидатуру для наркома и получили утверждение Сталина, но кого назначить замнар-кома – не придумали, в чем и признались Самому. Тот сказал:

– А вот там в Ленинграде был парень, замечательно поддерживал связь с Чкаловым. Его и назначьте.

И назначили. Какова была его дальнейшая судьба, ни Миша, ни я не знали.

Вскоре был арестован директор ЛИФЛИ Горловский – тот самый, который читал новейшую всеобщую историю (после курса Е.В.Тарлс) и который объяснял, что выражение «богат как Крез» происходит от названия французской капиталистической монополии Шнсйдер-Крсзо. Что делать, нельзя было требовать от партийного директора, чтобы он читал Геродота. Хотя Горловский ничем хорошим себя не проявил, но мы жалели его, как и всех в его положении, – и также жалели о нем, потому что как-то ждалось худшего. Покамест обязанности директора стал исполнять завхоз Морген. Он, видимо, находился в «творческом перепуге». И начал массами исключать студентов – «как классово-чуждый элемент», «за сокрытие», «за связь с враждебными элементами» и прочее. Многие исключались с последнего курса. Все это было далеко не шутка: рассказывали, и совсем не как анекдот, о немедленном аресте какого-то полуграмотного директора артели, написавшего в предпраздничном майском приказе: «В кабинете повесить вождей» – он имел в вид.у портреты вождей.1 И «за сокрытие» могли посадить, тем более «за связь»/

Костя Горелик говорил, что студентам подходить к доске приказов на полуэтаже можно было только втроем, чтобы двое могли поддержать третьего, когда он прочтет в приказе о своем исключении.

Но мы как-то не боялись за себя. Нам тогда казалось, что у каждого попадающего под удар должен был быть хоть какой-нибудь, хотя бы пустячный изъян с точки зрения партии: рассказывал анекдоты, дружил с

__________

¹ Слово «вожди», очень популярное и официальном обиходе 20-х гг., стало вымирать в СССР, когда «вождями» (дуче, фюрер, каудильо) стали называть своих лидеров-диктаторов фашисты. Однако Сталин – и только он теперь – нередко назывался «пождем народов» (среди прочих громких и обязательных эишстов).

 

² Была же осуждена па пять лет и отправлена в концлагерь «за связь с Пастернаком» (не арестованным; его возлюбленная Ивинская, см. пасюрпаковское стихотворение.

С порога смотрит человек, Не узнавая доча. Ее отъезд был как no6ci, Кругом следы разгрома.

Этот случай был далеко не единичен: нередко сажали «за связь» с липом, еще только намеченным к «посадке», по которого потом, по той или иной причине, не посадили (например, историки – «за связь с Тарле», писатели – «за связь с Тихоновым»). По эш вещи выяснились потом, и не сразу, а постепенно.

 

407

 

кем не надо. Мы не дружили с кем не надо. На счет анекдотов особенно не грешили, да они и сильно поубавились за последние два-три года; а если иногда и говорили что-нибудь предосудительное, то только среди верных друзей.

Между тем, люди и шутили. Всплыл старый анекдот о постановке оперы «Гугеноты» в еврейском театре, где якобы был такой дуэт:

 

«– Вам зовут из подземелья!

– Кого? Мине? Чичас!»

 

Этим летом мой брат Алеша и его друг Эрик Найдич поехали в самостоятельное путешествие: Орджоникидзе–Военно-Грузинская дорога– Тбилиси (или еще Тифлис?)–Батуми – на пароходе до Феодосии–Коктебель, где уже были наши родители. Результатом этой поездки была забавная поэма «Путешествие Евгения Онегина по СССР», в которой героями были оба путешественника: «Онегин строит корабли, а Ленский учится в ЛИФЛИ» (к сожалению, эту поэму взял у меня «временно» Эрик Найдич – а потом сказал, что не вернет).

В августовском номере журнала «Костер» за 1936 г. появилась статья Алеши:

 

«Я буду строить корабли»

 

Алеша Дьяконов недавно окончил десятилетку Мы печатаем в «Клубе» его рассказ о том, почему и как он выбрал себе профессию кораблестроителя

 

В детстве я жил в Норвегии, в Осло. Там в порту всегда стоит множество пароходов. Для меня самым большим удовольствием было ходить по пристани и смотреть на эти пароходы. Вон покачивается грязный греческий пароходик, вон большущий японский, немецкий, итальянский, английский. Вот стоит большой теплоход – он пришел только что с Борнео. На мостике висят огромные связки бананов, а матрос, стоящий на носу, держит на руках обезьяну. Рядом с этим теплоходом – большой английский пароход, пришедший с островов Самоа. Краны вытаскивают из его трюмов корзины кокосовых орехов (эти орехи величиной с детскую голову и все покрыты шерстью).

Я знал флаги почти всех государств и сразу мог определить, что за пароход пришел. Если мне удавалось пробраться к самому борту парохода, я всегда старался погладить, потрогать его рукой.

Приходя домой, я смотрел по атласу, из каких стран и через какие моря пароходы пришли к нам в Осло.

Летом в Осло всегда заходили военные корабли – длинные, серые. Они становились на якорь на рейде (у пристани было для них слишком мелко). Только маленькие суда, вроде миноносцев, подходили вплотную к стенке.

С приходом иностранной эскадры улицы заполнялись матросами: французы ходили в шапочках с красными помпончиками, американцы – в белых шапочках, напоминавших пирожки, английские матросы носили черные галстуки.

Военные корабли интересовали меня больше торговых, они привлекали меня своим хищным видом, пушками, треногими мачтами и всякими другими

 

408

 

таинственными предметами, которые поблескивали на солнце или скрывались под брезентом. Я мечтал побывать на военном корабле.

Однажды в Осло пришла наша «Аврора». Вся советская колония отправилась туда, и моя мечта наконец сбылась. Я ходил по темным коридорам, спускался в машинное отделение, забирался на мостик. Нам показали баковую (носовую) пушку, из которой был дан выстрел по Зимнему дворцу 25 октября 1917 года.

Осматривая судно, я старался представить себе его во время боя, когда разрываются снаряды, падают раненые и убитые, пылают пожары...

После посещения «Авроры» я начал строить военные кораблики из кубиков.

Скоро я стал настоящим «специалистом» по флоту, знал наизусть все I военные суда, участвовавшие в русско-японской войне. Моим любимым I чтением сделались старые номера журнала «Морской сборник».

Когда я приехал в Ленинград, я каждый свободный день ходил в Морской музей. Он помещается в Адмиралтействе, на набережной Рошаля, дом 2–16. Кто из вас еще не бывал в Морском музее, обязательно пойдите. Там вы увидите множество моделей кораблей, начиная с древнейших галер и до «Марата».

Перед каждой моделью я стоял часами. Мне казалось – увеличь модель I до размеров настоящего судна, и она сама пойдет. И вот я решил построить себе флот из моделей. Правда, у меня не было никаких инструментов, кроме тупого ножа, но это не так существенно, – для начала и он годится.

Строительство своего флота я начал в 1930 году, когда мне было 11 лет. Первые «суда» выглядели довольно неприглядно и совсем не походили на модели из Морского музея. Но я не унывал и все время совершенствовал технику.

Часто я бродил по Васильевскому острову у моста лейтенанта Шмидта, у Балтийского завода, чтобы посмотреть стоящие там корабли.

Как-то летом на Неву пришли военные корабли из Кронштадта. В числе их был крейсер «Профинтерн». Мне удалось побывать на нем с экскурсией. Он был не чета старушке «Авроре» – все было на нем сделано по последнему слову техники. Комендор одной из пушек позволил мне даже покрутить маховики пушки, и она ворочалась, а я воображал себя комендором во время боя.

К тому времени «флот» мой достиг уже порядочных размеров. У меня еще хранится список моего «флота» на 15 октября 1932 года; он состоял тогда из 151 судна: пяти «линкоров», 14 «крейсеров», 2 «авианосцев», 3 «эсминцев» и 54 «подводных лодок». Остальные 40 – «торпедные катера», «транспорты» и т.п. Суда мои были, примерно, в одну трехсотую натуральной величины, а делал я их из дерева, надстройки – из резинки, из бумаги. Краску для судов я употреблял эмалевую – ее было трудно достать, и я бегал неделями по магазинам. К сожалению, приходилось делать только надводную часть «судна», потому что я жил в городе. По воде «флот» пускать было негде, и я ставил мои корабли на пол, воображая, что они стоят на воде. Для такого огромного «флота» было слишком тесно на шкафу, и пришлось приспособить Для него длинную полку.

В 1933 году «флот» мой состоял почти из 200 вымпелов, но расти перестал. Мне приходилось много заниматься в школе, времени для строительства не

 

409

 

хватало, я стал старше и начал больше интересоваться научной стороной дела.

Я купил книгу Шведе «Военные флоты», и книга эта до сих пор моя настольная книга, с которой я никогда не расстаюсь.

Я знаю теперь все важнейшие корабли всех государств, слежу за литературой: в какой стране какие суда строятся, какие разбираются как устарелые, знаю, что нового в кораблестроении.

Два года тому назад я раздарил весь свой «флот», оставив себе на память только лучшие экземпляры, но они уже поломались с тех пор, так что «флот» мой перестал существовать.

В этом году я окончил школу. Многие из окончивших со мной колеблются, не знают, в какой вуз пойти. Но я уже давно выбрал себе цель: я поступаю в Кораблестроительный институт. Говорят, там трудно заниматься, но я должен преодолеть все трудности. И через пять лет я буду инженером-кораблестроителем. Уже настоящие корабли я буду строить, и они пойдут по всем морям, во все страны, высоко неся наш красный флаг.

Я надеюсь, что среди читателей «Костра» найдутся такие, которые, так же как и я, интересуются кораблями, тоже, может быть, строят модели, наверное – лучше моих, а окончив школу, так же как и я, пойдут строить корабли.

Вы построите пароход вдвое больше французской «Нормандии», медленно отведут его буксиры, он заворочает винтами и помчится с тысячами пассажиров в Америку!

 

Алексей Дьяконов

9 июля 1936 г.»

 

Настроение у меня было похуже, чем у Алеши, похуже, чем у меня самого год назад, но все же ничего особенно плохого для себя мы и сейчас не ждали. Пока же мы с Ниной стали собираться к выезду на лето 1937 г. На хутор Зеленое Озеро мы еще раз не хотели – нельзя искушать судьбу и ехать туда, где был раз так счастлив; да и хозяйка нас не очень хотела, и чуть ли не в то же самое время на том же хуторе умирала от туберкулеза тетя Надя Пуликовская (Римская-Корсакова), такой милый, веселый друг моих родителей; в Коктебель тоже не хотелось – хотелось жить летом своей, самостоятельной жизнью – и Лидия Михайловна достала нам курсовки в дом отдыха «Широкое», недалеко от Бологого (или – «от Бологое», как говорят нынче). Курсовка – это означало, что мы можем питаться в доме отдыха и пользоваться другими его услугами (если таковые будут иметь место!), но жить надо где-то у хозяев.

Все шло еще не так плохо, и макабсрная наркомовская чехарда и даже деятельность Моргена нас вроде бы не касалась. Но в середине июня я подошел, по привычке, к доске, где выклеивались газеты – на 8-й Советской, около Мальцсвского (Некрасовского) рынка – и на первой странице прочел невероятное. Это было краткое правительственное сообщение: были преданы суду как шпионы и агенты империализма Тухачевский, Егоров, Уборевич,

 

410

 

Якир... Маршал Тухачевский, герой гражданской войны, приведший Красную Армию под стены Варшавы!.. Невероятно! Маршал Егоров! Уборсвич! Якир! Гамарник!

Тут же состав суда: ближайшие товарищи – маршал Ворошилов, маршал Буденный, маршал Блюхер, командующий воздушными силами Я.Алкснис. «Приговор приведен в исполнение». Что же происходит с нашей армией, которая, как нас учили, «всех сильней»?

 

.. Мы поймы по хогим, мо в бою победим,

Ведь к войне мы готовы недаром,

И на вражьей земле мы врага разгромим

Малой кровью, могучим ударом!

 

Эта много раз петая песня была почти дословной цитатой из съездовских речей 1934 г. Сталина – и Ворошилова, того самого Ворошилова:

 

Ведь с нами Ворошилов, первый красный офицер²

Сумеем кровь пролшь за РСФСР...

 

Мне, конечно, не снилась и тысячная доля той беды, которая от этого газетного сообщения обрушилась на нашу армию и на каждого, без исключения, каждого из нас. В нем было заложено отступление 1941 г. с его миллионными потерями в людях.

Поехали мы с Ниной московским почтовым поездом в Лыкбшино (так называлась станция; деревня называлась Лыкошино). Зарегистрировались в доме отдыха «Широкое», устроились на житье в деревенской избе километрах в полутора, в деревне Порожки. Не помню никакой хозяйкиной семьи, только помню хозяйку, бодрую и ндравную старуху, говорившую красивым старым тверским говором, нараспев, ясно произнося все гласные, чего теперь уже не услышишь. Изба была пятистенка, мы жили на чистой половине на аккуратно застеленных кроватях, а на черной половине происходила непрерывная борьба хозяйки с курами, не желавшими пастись на дворе: «Ишь. блядишшы поршивыс, нажрались, а теперь срать пришли!» – повторяла хозяйка ежедневно с некоторым недоумением.

Место было красивое, лесистое; была чистая порожистая речка, на которой мы проводили время, купаясь или катаясь на лодке. Вылазки на лодке совершались обычно втроем – с веселым инженером по фамилии Шмуклср, кудрявым, с выпуклыми черными глазами, приятелем Паустовского, по прозвищу почему-то Поршня. По вечерам Нина писала реферат, который требовался для поступления в аспирантуру.

Все бы ладно, но именно в этой избе я проявил себя как последнее ничтожество. Самое печальное в этой истории для меня было то, что я ее сам вовсе не заметил, а Нина, по обыкновению, затаила обиду и рассказала мне о ней с большой горечью не раньше, чем лет через двадцать. Так или

__________

¹ Уборевич был после Тухачевского наиболее талантливым и любимым полководцем Красной Армии. Якир был начальником «Робин Гуда» гражданской войны – Григории Котовского. I амарник был заместителем наркома обороны – Ворошилова, начальником политуправления Красной Армии. Застрелился при аресте.

 

² Слово «офицер» здесь было метафорой: в Красной Армии не было солдат и офицеров, а были бойцы и командиры.

 

411

 

иначе, но, вероятно, в ближайший год или два нас разнесло бы в стороны, если бы не грозные события, властно приказавшие нам быть вместе. Но ничего этого я тогда не знал.

Газету я читал даже и в Лыкошине. Летом М.М.Громов, не имевший шумной славы Чкалова, но летчик весьма замечательный, повторил с двумя товарищами чкаловский перелет через полюс и приземлился уже не в Канаде, а прямо в США – в Калифорнии, где был принят с восторгом. США только недавно признали Советский Союз. В августе по тому же маршруту вылетел через полюс в Америку Герой Советского Союза Леваневский – и погиб в пути.

ЛИФЛИ был закрыт и влит в состав Ленинградского университета: лингвистическое и литературное отделение составили филологический факультет (оставшись в прежнем помещении), историки ЛИФЛИ были переведены на университетский исторический факультет, философы составили отдельный философский факультет.

Еще при выпуске из нашей компании были рекомендованы в аспирантуру: Талка Амосова, Шура Выгодский, Нина Дьяконова, Воля Римский-Корсаков, Яша Бабушкин и Юра Фридлендер; были, конечно, и другие. Аспирантурой филфака заведовал тоже знакомый – Исаак Цукерман, курдовед, ученик И.А.Орбели, старше нас на два-три курса, и ближайший друг Нининого былого поклонника, Гриши Розенблита.

Поступление в аспирантуру не было особенно сложным делом: требовалось подать реферат и пройти собеседование. Оно состоялось в первые дни сентября; был вывешен приказ о зачислении аспирантов и выдан им аванс в счет стипендии. Занятия должны были начаться несколько позже, а пока Нина со своей закадычной подругой Талкой Амосовой уехала отдыхать на несколько дней в Павловск. Эти дни Нина всю жизнь вспоминала как самые беззаботные и веселые в жизни. Талка была человек не только очень умный, но и остроумный очень, они с Ниной вели в Павловске юмористический дневник, который Нина потом всю жизнь не уставала цитировать – действительно забавный, хотя для того, чтобы полностью оценить каждую цитату, надо было бы слышать за нею своеобразный, густой и убедительный Талкин голос. Но когда Нина вернулась из Павловска и явилась в Университет, ей было сообщено, что «Москва вас в аспирантуре не утвердила». И не только ее, но – какое необычное совпадение! – еще и Амосову, Выгодского, Римского-Корсакова и Бабушкина. Жалуйтесь в Москву.

Все не принятые собрались у нас с Ниной на «совещание» – решили ехать

__________

¹ Были приняты Борис Карпович из Нининой группы (оставивший потом аспирантуру – У него была семья, и надо было зарабатывать) и известные впоследствии лингвисты Ю.С.Маслов и его жена С.С.Лошанская. Из литературоведов – Юра Фридлендер, Н.Всрховский, А.С.Ромм. Но были и не принятые, например, подруга Сары Лошанской, Гуля Фейгельсон, которая очень скоро после этого (хотя, конечно, не от этого) сошла с ума и выбросилась в окно.

 

² Талка имела па Нину большое влияние. Как-то, году в 1933–34 (может быть, под влиянием Гриши Розенблита), Нина, гуляя с Талкой под ручку по институтскому коридору, сказала ей, что подумывает подать в комсомол. Талка вырвала у нее свою руку, и это произвело на Нину такое же впечатление, как на меня в 176 школе – обязательное голосование пионеров за смертную казнь, предшествовавшее суду в деле Промпартии.

 

412

 

в Москву бороться. Я нс хотел оставлять Нину в такой критический момент. Мне предстояло зачисление на постоянную работу в Эрмитаж, но я еще не успел оформиться, а в Университете я как-то договорился с Александром Павловичем и смог поехать со всей компанией в Москву.

В поезде (мы говорили «в вагоне отвергнутых аспирантов») мы держали еще один «военный совет» – как действовать в Наркомпросе. Здесь Талка Амосова рассказала, что встретила в университете хромого Саню Чемоданова (давно и безнадежно влюбленного в Нину, и так до конца жизни – он спился и покончил самоубийством в 50-х годах). Саня сказал ей, что ездил в Москву, в Наркомпрос, по собственным делам, и, будучи оставлен чиновником наедине с его столом (чиновник куда-то вышел), он прочел лежавшую у него бумагу, посланную вдогонку к официальным документам о приеме этого года в аспирантуру. Эта бумага была не что иное как донос – формально же «дополнительная характеристика», посланная в наркомат за подписью заведующего аспирантурой филфака ЛГУ И.Цукермана. В ней значилось, что Амосова состояла в связи с врагом народа Кадацкой (это была скромная женщина – скромная и по способностям – жена Кадацкого, председателя горисполкома и члена обкома, личного друга Кирова; Кадацкий к этому времени был расстрелян, а жена отправлена в «лагерь жен». Особой близости с Кадацкой у Амосовой не было); что Дьяконова состояла в связи с врагом народа Розенблитом (этот Нинин былой поклонник был арестован в июле. Надо сказать, что с тех пор как Нина, после трехмесячного увлечения им, с ним рассталась на втором курсе, Розенблит был на нее обижен, не разговаривал с ней, хотя они учились в одной группе, и говорил о ней всегда плохо); и такие же доносительские сведения были поданы о Выгодском, Римском-Корсакове и Бабушкине.

В Москве Шура Выгодский жил у своей двоюродной сестры, детской писательницы Бруштейн, Нина жила у своей тети, милой и доброй Юлии Мироновны, другие тоже устроились у разных друзей и знакомых, а я...

Раньше наши останавливались в Москве у Сергея Пуликовского, брата тети Нади, – я у него побывал в 1929 г. по дороге в Нижний Новгород, и хотя его почти не помнил, но несомненно поехал бы ныне именно к нему, если бы мои родители не узнали случайно, что он арестован и исчез. Миша посоветовал мне остановиться у его друга, математика Сергея Львовича Соболева, моего бывшего репетитора, а тогда уже бывшего накануне избрания действительным членом Академии наук.

Дорога к Сереже Соболеву на Якиманку шла мимо «самого знаменитого дома» в стране – углового дома, поднятого и сдвинутого на десять метров в сторону и затем установленного на новом фундаменте. Эта широко популяризировавшаяся в газетах операция была проведена ради расширения улицы по «плану реконструкции Москвы».

Началось наше хождение по приемным Наркомпроса на Чистых прудах и предъявление характеристик и заявлений – а по составлению их главным мастером считался я. Я был за то, чтобы не сдаваться; когда Шура Выгодский вышел, подавленный, из какой-то очередной канцелярии и стал говорить на ТУ тему, что, пожалуй, он и вправду не тот человек, которого нужно принимать в аспирантуру, я сказал ему, что не нужно уподобляться герою

 

413

 

Ильфа и Петрова Васисуалию Лоханкину. Но, во всяком случае, нас только отфутболивали из комнаты № х в комнату № у, а потом сказали, что это не в компетенции наркомата.

Университет тогда почему-то находился в двойном подчинении _ Наркомпросу и Комитету по делам высшего образования. Наркомпросом тогда, после падения А.В.Луначарского, был А.С.Бубнов, в честь которого наш университет был недавно переименован в «Ленинградский университет имени А.С.Бубнова»; но нарком нас не принял, и мы перекочевали в Комитет, который возглавлял старый большевик И.И.Мсжлаук. Мы не скучали в очередях; честно говоря, мы были тайно уверены, что в крайнем случае все устроится и без этой аспирантуры. Мы шутили, острили, Воля Римский-Кор-саков сочинял стихи.

На популярный мотив «Песни беспризорника» («Позабыт, позаброшен с молодых-юных лет») мы пели:

 

Намечался, выдвигался

С молодых-юных лет,

Аспирантом назывался,

А потом сказали «нег».

Когда был на факультете.

Все хвалили меня,

Но завяз я в Комитете,

Где могилка моя.

 

Или на мотив нэповского фокстрота «Джим-подшкипер с английской шхуны»: (Там в заливе, где море сине, Где небо как хрусталь, Где туманны изгибы линий И голубая даль – Есть Россия, свободная страна, Всем примером служит она...) писался стишок:

 

В Наркомпросе, где и поныне

Наши заявки спят,

Где туманны изгибы линий

И гибнет кандидат...

Наркомпрос – отличный наркомат,

Там цветет махровый бюрокрак.. и т.д.

 

Чуть ли нс перед приемной Мсжлаука Воля сочинил «Речь председателя Комитета»: «Пришли в Пантеон просвещения? Привет пышно подготовленным! Пора прекратить просвещаться – поезжайте подальше!»

Мсжлаук нас принял поздно, уже ночью. И приказал выдать нам бумагу в Отдел аспирантуры ректората ЛГУ с указанием не то «пересмотреть», нс то «рассмотреть заново» дела пятерых отвергнутых кандидатов в аспиранты. Вернулись мы в Ленинград почти окрыленные. Однако Талка Амосова встретила в университетском коридоре Петра Потапова – красавца блондина, бывшего мужа ее и Нининой подруги Галки Ошаниной, – и имела с ним настораживающий разговор. Потапов давно выбыл из их дружеской компании, потому что действительно отвратительно поступил с Галкой; сейчас он был женат на преподавательнице Буштусвой. Талка возобновила с Потаповым отношения на выпускном вечере (мы с Ниной были в то время в

__________

¹ Мы могли бы догадаться, чю Мсжлаук не может быть способен на решительные действия: на свою должность в Комитете он был снижен из зам.председателей Совнаркома и председателей Госплана, а это значило, чю он в серьезной опале. Жить ему оставалось считанные дни – как и Бубнову.

 

414

 

«Широком»): порядочно перепившись, она обнаружила себя танцующей с ним. Когда она теперь рассказала ему историю пяти аспирантов, Петя, хорошо осведомленный в подобных вещах, сказал ей, что у нес ничего не получится, и чтобы она написала заявление начальнику спецотдела о том, что она просит защитить ее от злостной клеветы. Талка не принадлежала к компании Шуры Выгодского; она рассказала этот разговор Нине, но не знаю, повторила ли она его остальным. Да и вряд ли они последовали бы этому совету, а если бы и последовали, то сама множественность заявлений была бы, по тем временам, расценена как «коллективка», что могло бы вызвать самые тяжелые последствия.

В ректорскую комиссию первой вызвали Талку Амосову – и она вышла сияющей: восстановили! Второй пошла Нина. Ей задали вопрос, что писал Ленин в XVI томе собрания сочинений? Она не знала. Ее попросили перечислить наркомов СССР. Это было невозможно потому, что они все время менялись – вопрос был рассчитан на то, что она ненароком назовет какого-нибудь врага народа. Но она просто совсем не ответила.

– Вот видите! А вы еще претендуете на аспирантуру!

Остальные уже решили не ходить в комиссию.

Помнится, Мсжлаук был расстрелян несколько недель спустя. И около того же времени и Бубнов.

Яша Бабушкин долее других оставался связан с Университетом, потому что находился там на партийном учете. Он воспользовался ближайшим партсобранием, чтобы публично обвинить Цуксрмана в ложном доносе на Нину – в составлении бумаги о ее якобы связи с Розснблитом, хотя было общеизвестно, что вовсе не Нина, а сам Цуксрман был близким другом Розснблита.

Цукерман отперся от доноса на Нину, но признался «в своей тяжкой вине» – дружбе «с этим подонком, мерзавцем, врагом народа Розснблитом».

– Но, – сказал он, – за это я уже ответил в другом месте.

Где – это выяснилось.

Около этого же времени Нина встретила Саню Чсмоданова. Саня, потрясенный, сказал, что Гриша Розснблит, который был самым близким его другом, был -арестован по доносу своего другого ближайшего друга и участника многих бесед с ним о теоретических вопросах марксизма и мировой революции – Исаака Цуксрмана. Тогда еще политические процессы проходили (по крайней мере, иногда) через суд – на него свидетелями были

__________

¹ Шура и Воля вскоре поступили к аспирантуру других институтоь. Около этого времени вышел в свет подготовленный и комментированный Шурой и Юрой Фридлендером пол руководством М.А.Лифшица монументальный том «Маркс и Энгельс об искусстве». С 1940 т. Шура потупил на работу в Ленинградский Радиокомигет, где уже с 1938 г. работал Яша Пабушкин; Яша там и проработал всю блокаду; во многом благодаря нему, с трудом державшему сюя у микрофона, голос радио был жив в течение всех роковых 900 дней; но после снятия блокады Яша был уволен и заменен каким-то москвичей; был мобилизован в армию и сразу погиб. – Шура был мобилизован еще в 1941 г. и тоже быстро погиб.

 

415

 

вызваны и Чемоданов, и Цукерман. Саня рассказывал, как Гриша Розенблит вскакивал в бешенстве, слушая спокойную и смертоносную ложь Цукермана.

С осени 1937 г. Нина продолжала работать во Втором Педагогическом институте иностранных языков; английская кафедра по-прежнему была под умным и любовным управлением Веры Игнатьевны Балинской , и состав преподавателей был тот же, весьма замечательный – все это были люди знающие и преданные делу. А я из экскурсионного бюро перешел с октября в Отдел Востока Государственного Эрмитажа – в Отделение древнего Востока, или так называемый «Египет».

 

I I I

 

«Египет» помещался на Комендантском подъезде Зимнего дворца, на отскоке от всех других служебных помещений. И ходить на работу надо было тоже через Комендантский подъезд, с Дворцовой площади; тогда еще не было издано распоряжение – открывать лишь один служебный подъезд – на набережной, так же как открывался, в целях безопасности, только один для публики (в то время – подъезд с «Атлантами»). Помещение было уютное: сначала комната заседаний с большим столом, крытым малиновой бархатной скатертью и окруженным красными креслами; из нее шел коридор в просторную комнату заведующей отделением Милицы Эдвиновны Матье и ее сотрудницы по хранению и изучению коптских художественных тканей, К.С.Ляпуновой, племянницы композитора. Из коридора же была витая лестница вверх, и там находились еще три комнаты; по стенам они все были заставлены одинаковыми черными застекленными шкафами, где хранились главным образом фаянсовые и бронзовые мелкие египетские изделия – ушебти и боги: ибисы, кошки и т.п. В дальних, меньших комнатах были большие окна до полу и стояли столы египтологов – Наталии Давыдовны Флиттнер и Исидора Михайловича Лурье, мужа Милицы Эдвиновны. Комната ближе к двери на лестницу, большая, была отчасти разгорожена надвое, потому что четыре черных застекленных шкафа стояли здесь боком к простенку между двумя большими окнами, и спинами друг к другу. Слева от простенка стоял стол Н.А.Шолпо, а справа – Б.Б.Пиотровского. Мне поставили столик в дальней маленькой комнате, оттеснив столик Наталии Давыдовны несколько вглубь. Шолпо скоро ушел: в Эрмитаже ставки были

__________

¹ О Розенблите мы тогда больше не слышали, по в 60-х годах Нине кто-то сказал, будто Розенблит жив и работает в каком-то городе на Северном Кавказе. Цукерман служил в то время со мной вместе в Институте востоковедения Он очень пытался дружить со мной и раз спросил, почему я сторонюсь. Я сказал из-за дела Розенблита и Нининой характеристики в аспирантуру. Он горячо отрицал свое участие в обоих этих делах. Я хотел сказать, что Розенблит жив и что все это легко проверить, – хотя я был не совсем уверен, что он действительно жив, но мне очень хотелось поглядеть на реакцию Исаака. Но он был так жалок, что мне стало противно, и я ничего больше не сказал. Несколько лет спустя, когда мы выпивали на каком-то диссертационном шмаусе, Цукерман подсел ко мне и доверительно рассказал, как он в армии раз конвоировал двух пленных немцев, и когда – как нередко бывало – под ошел незнакомый советский штабной офицер и пожелал расстрелять их («убей немца», как учил Оренбург), он этому не воспротивился. Нужно ко всему прочему иметь в виду, что взять двух «языков» означало, по большей части, уложить из посланных за ними разведгрупп десятки наших

 

² Вера Игнатьевна кончила жизнь монахиней в Пюхтице, в Эстонии.

 

416

 

нищенские. На его место был взят к нам и получил его стол Михаил Абрамович Шср, один из самых чудных людей, которых я когда-либо знавал.

Почти все столы были необычайной красоты, музейные, и стулья тоже. Исидор Михайлович сидел за миниатюрным письменным столиком карельской березы с яхты Николая II «Штандарт», у Наталии Давыдовны было потрясающее бюро XVIII века, с тысячью выдвижных лотков, «гнезд» для бумаг и безделушек, и даже с потайными ящиками.

Четыре года, проведенные в этом уютном уголке науки, были для меня вторым университетом, и мой долг – описать здесь моих товарищей-учителей.

Старшей была Наталия Давыдовна Флиттнер. Седая, с зеленой лентой в аккуратно убранных волосах, всегда в тсмнозслсной шелковой кофточке с янтарной брошью, она была общительна, проста со всеми и дружелюбна. Вечно у нес под крылышком были какие-нибудь юноши, интересовавшиеся древностью и Востоком. Это она приголубила и привела в Эрмитаж еще мальчиком Бориса Борисовича Пиотровского. Она не была большим ученым, – в том смысле, что писала она мало и по мелочам; но зато она была замечательной учительницей, в науке и в жизни. Она всегда говорила: «Надо, чтобы они (т.е. древние люди) у вас жили, ногами дрыгали». Именно она научила меня в каждом научном построении прежде всего стараться себе представить – а как это было в реальной жизни? Она же утвердила меня в давнем убеждении – необходимости неукоснительной честности в науке, как и в жизни.

Наталия Давыдовна была пстсрбуржской немкой: предки ее в непрерывной линии со времен Анны Иоанновны были пасторами на Васильсвском острове или в Анненкирхс на Кирочной. Однако говорила она не на Baltisch Deutsch, а на отличном Buhncn-Dcutsch; но особенно хорош был се чистый и красивый русский язык: учили ее хорошо. Вместо школы училась она в Екатерининском женском институте, основанном еще Бецким, на Мойке; после института пошла на Бсстужевскис курсы. Эти курсы были заменой университета для молодых женщин, которых при царе в университет не пускали, – однако часто профессора были одни и те же, и можно было без шума посещать занятия в Академии Художеств (у А.В.Прахова; и в Университете (у Б.А.Турасва). Наталия Давыдовна вспоминала, как она с товарищами носила на занятия из университетской библиотеки за четыре угла старинные издания египетских иероглифических текстов, фолианты почти в человеческий рост.

Выбор науки как жизненного поприща тогда означал для женщины отказ от семейной жизни – Наталия Давыдовна на это пошла. В 1913г. она, почти одновременно с выпускником («кандидатом») Петербургского университета Вильгельмом Вилыельмовичсм Струве, была послана в Берлин и Мюнхен совершенствоваться; Струве учился у Эдуарда Мейера, Н.Д. – у Германа Ранке, и оба – у Адольфа Эрмана.

Война вернула ее в Петербург, а революция привела и в Эрмитаж. До февраля 1917 г. он был подчинен министерству двора, а в его служебных помещениях господствовал строгий ученый декорум, визитки, крахмальные воротнички, строгие галстуки, подстриженные бороды – и женщины были решительно невозможны. «Наверху», в помещении за картинной галереей,

 

417

 

говорили только по-французски; внизу, за античными залами – только по-немецки. Наталию Давыдовну принял в античный отдел степенный эрудит Вальдгауэр. Она горячо участвовала в перестройке музея для народа – водила первые экскурсии, читала популярные лекции. Ходившие за ней мальчики были началом знаменитого эрмитажного школьного кружка.

С созданием в начале 30-х гг. Сектора Востока (во главе с И.А.Орбели), Эрмитажу был отдан Ламоттовский павильон и часть Зимнего дворца (в остальной части помещался Музей революции). Было создано Отделение древнего Египта (потом – Древнего Востока, потому что тут хранились также шумерские таблетки и ассирийские рельефы); во главе его встал один из младших учеников Б.А.Тураева, Василий Васильевич Струве. Он, впрочем, не поладил с И.А.Орбели, а с 1933 г. перед ним открылись более широкие дороги в Университете и в Академии материальной культуры, и он ушел. Наталия Давыдовна была немножко обижена, что новым заведующим отделением стала не она, а ее ученица Милица Матье, но это не испортило ее доброжелательного отношения к новой заведующей, как и ко всей молодежи.

Жила Наталия Давыдовна в двух шагах от Эрмитажа, на набережной, в квартире первого этажа, хорошо известной всем ходившим мимо – се большие сплошные окна были сверху донизу изнутри загорожены сеткой необыкновенных зеленых растений, а иногда на подоконнике сидели кошки. В ее гостеприимной квартире постоянно бывал кто-то из се родных и друзей, а также ее покровительствуемые мальчики. Заходил и Василий Васильевич Струве, к которому она относилась несколько иронично и критично. «Василий Васильевич – человек добродушный, но не добрый», – говорила она. Она же рассказывала о том, как он, приехав в Берлин, заказал себе визитные карточки:

 

Wilhelm von Struve

 

Mag. phil.

 

и о том, как Эрман спрашивал ее, что это значит – Mag. phil., а она отвечала не без яду: Magister philanthropiac, ибо магистром философии Струве еще не был.1 Струве, конечно, знал, что она подтрунивает над ним, но ей разрешалось то, что другим не было разрешено.

Совсем другой человек была Милица Эдвиновна Матье. Она была дочерью морского офицера, англичанина по происхождению, но рожденного в России и русского подданного, поэтому «по паспорту» была русской. Небольшого роста, с умным некрасивым лицом, со странными торчащими зубами; она опиралась на палку и волочила ногу, и не то чтобы у нее был выраженный горб, но одно плечо было явно выше другого. В то время ей было тридцать восемь лет.

Милицей она была названа, конечно, в честь великой княжны.

Детство Милица Эдвиновна провела в страшных мучениях, лежа в больнице «на вытяжении», ходила в ортопедическом корсете и ортопедиче-

__________

¹ Звание магистра примерно соопютствовало современному кандидату наук, хотя получить его было несколько труднее.

 

418

 

ской обуви. В молодости была очень религиозной, даже входила в «церковную двадцатку», и, как при случае выяснилось, была весьма образована в богословии. Успела еще застать Б.А.Тураева и учиться египтологии у него в университете (Тураев принял малый постриг в 1921 г. и вскоре умер).

Совсем девочкой Милица Эдвиновна вышла замуж за Д.А.Ольдерогге. Дмитрий Алексеевич был человек обаятельный, во всех отношениях интересный мужчина, замечательный рассказчик, всеобщий обворожитель – и что Милица Эдвиновна сумела его женить на себе, казалось родом чуда. Впрочем, брак продлился недолго, – официально считалось, он прервался по инициативе М.Э. – и вскоре она второй раз вышла замуж: за Исидора Михайловича Лурье, который был хоть и поплоше Дмитрия Алексеевича, но все же муж хоть куда.

До своей смерти Тураев успел подготовить довольно много египтологов; это были Н.Д.Флиттнер, И.Г.Франк-Каменецкий, рано умершие И.М.Волков и И.Коцейовский, И.Г.Лифшиц, В.В.Струве, затем Ю.Я.Перепелкин, затем М.Э.Матье, Ю.П.Францов, Д.А.Ольдерогге, М.Л.Шер, И.М.Лурье; А.А.Ма-чинский же, И.Л.Снегирев, Н.А.Шолпо, Р.И.Рубинштейн, Б.Б.Пиотровский, Д.Г.Редер, И.С.Кацнсльсон отчасти учились уже у В.В.Струве или у М.Э.Матье. Еще позже появился М.А.Коростовцев, коммунист-ортодокс, братишка в тельняшке, со стажем партийной и, поговаривали, будто и чекистской работы. Да еще в Москве были В.И.Авдиев и еще несколько египтологов, ученики В.В.Викентьева. Прокормить столько египтологов было невозможно, поэтому среди них шло постоянное разбегание в стороны, но в то же время и подспудная, но довольно ожесточенная борьба; создавались группы. Это поняли уже первые ученики: Волков занялся ассириологией и семитологией, Струве, сохраняя за собой и поле египтологии, однако, будучи хранителем шумерских хозяйственных табличек, сделал себе имя на исторической теории и на шумерологии. Другие этой ситуации не поняли, и Струве, всегда в душе шахматист, постарался помочь уйти из египтологии наиболее многообещающим, чего они по гроб не могли ему забыть. Перепслкин всю жизнь был тише воды, а в роли хранителя Музея книги,

__________

¹ Человек он был своеобразный и неоднозначный. То, что он писал до войны, было поверхностно и неинтересно. Во время войны он был послан по партийной линии в командировку постоянным корреспондентом в Египет, с женой Здесь он стал учиться у лучших египтологов, а когда кончилась командировка, просил о ее продлении, но получил отказ; на пароходе по дороге и Одессу он и жена его были арестованы и посланы в лагеря. Вернулся он в 1954 г., писал уже более основательно, в войне Струве – Авдиев поддерживал Струве; написал убийственную рецензию на книгу И.М.Лурье, и вообще умел писать жестокие отзывы: так, он два раза подряд писал смертельные отзывы на мою большую книгу «Языки древней Передней Азии» – как оказалось, потому, что ему наврал Иська Кацнельсон, что я будто бы называл его белым офицером. Узнав это, я ему сказал, встретив его в коридоре Московского Института востоковедения: «Михаил Александрович, мы с вами не такие молодые люди, и за мою жизнь я мог говорить про вас всякое, и плохое, и хорошее. По единственное, чего я никогда о вас не говорил, это что вы – белый офицер»

– Ах, мерзавец Иська, – сказал Коростовцев, и тут же взял назад свой отрицательный отзыв па меня; но дружбы с Иськой не оставил

В академики его выбрали буквально случайно: фракция А хотела провалить кандидата Б., а фракция Б – кандидата А; согласились на Коростовцеве.

Став академиком, он сделался верной опорой всех обиженн х и жаждущих справедливости, отважно боролся с антисемитизмом.

Любопытно, что он оказался по рождению дворянином и тщательно хранил свои родовые бумаги и фотографии.

 

419

 

 

документа  и письма как бы ушел в полную тень; Ольдерогге добился командировки в Гамбург и переквалифицировался в африканисты; Францов ушел в музей атеизма и религии и потом сделал большую философско-дипломатически-журналистскую карьеру, кончив жизнь академиком и ректором Высшей партийной школы; Франк-Каменецкий работал по сравнительной мифологии (но нс по египтологии) в ГАИМКе, а потом в Институте литератур и языков Запада и Востока, и наконец на кафедре у А.П.Рифтина; Снегирев и Кацнельсон выбрали роль адъютантов и «теневых авторов» при Струве; Мачинский ушел в археологию СССР, Пиотровский – в урартскую археологию (здесь он справедливо прославился, а с языками у него всегда было плоховато, хотя ему удавались кое-какие комбинации с марровскими четырьмя элементами на материале египетской иероглифики); Шолпо с Рубинштейн устроились на преподавании всеобщей истории и на музейной работе. Лифшиц кое-как перебивался. Хуже всего был устроен М.А.Шер, отличавшийся большой прямотой и напрямик говоривший, что именно он думает о египтологических познаниях В.В.Струве. Работал Шер в Музее этнографии гардеробщиком.

Большой любви среди египтологов к В.В.Струве не было, а М.Э.Матье и И.М.Лурье сыграли немалую роль в том, что Струве ушел из Эрмитажа, хоть тут были и другие причины. Я уже упоминал, что после его ухода заведующей отделением Египта стала не Н.Д.Флиттнер, как предполагалось, а поддержанная парторганизацией Милица Эдвиновна, к тому времени вступившая в партию, – под влиянием И.М.Лурье, как думал он сам, а скорее по подсказке собственного ума.

Ибо Милица была человеком незаурядного ума, воли и способностей. Даже Ю.Я.Перепелкин, скептически смотревший на научные возможности большинства своих коллег, признавал ее научные достижения. Она сумела написать и напечатать больше, чем кто-либо из се сверстников-египтологов (по искусству и религии Египта, по коптскому искусству; вместе с И.М.Лурье издала хрестоматию по египетской скорописи и начальный учебник египтологии). Если бы наши издания доходили бы до заграницы, то, несомненно, она была бы среди видных людей международного востоковедения.

Она была приятна в общении – не только по своему уму: разумно советовала. – но и по широкой образованности: хорошо знала поэзию, даже тихонько пела – «Александрийские песни» М.А.Кузмина, например.

Для того, кто ей нравился и представлялся достойным, она не жалела усилий, стараясь всячески помочь; но к тому, кого невзлюбит, была жестка и непреклонна (как к своей ученице Элле Фингарет, которая провинилась только легким отношением к любви – почему такой ригоризм вдруг? – может быть, не до конца сведенные счеты Милицы с матерью?). Жизнь не берегла Милицу от страданий и унижений, – можно понять, что она не считала нужным щадить других, когда не было у них особых заслуг.

Ко мне она относилась очень хорошо, внимательно следила за моей научной работой и спрашивала моего мнения о своей.

Внизу вместе с Милицей Эдвиновной в кабинете сидела хранительница коптских тканей, искусствовед Ксения Сергеевна Ляпунова. Какая она была – я не могу рассказать; кроме того, что она была крупная, со здоровым

 

420

 

цветом лица, сероглазая, темноволосая – и очень тихая и молчаливая. Я лучше узнал ее как надежного, добросовестного, трудолюбивого товарища во время эвакуации Эрмитажа в 1941 г. За все довоенное время я помню только одну ее реплику: когда мы сверху зачем-то спустились к М.Э. и очень галдели вокруг ее стола, она обернулась на стуле и сказала вдруг:

– Можно я процитирую Гоголя?

– Можно, можно, Ксения Сергеевна.

– Пошли вон, дураки.

Это так не шло к ее старомодной вежливости и дворянской осанке, что мы вес засмеялись и ушли.

Наверху как бы «главным» был Исидор Михайлович Лурье. Он уже не носил кожанки и слишком коротких брюк, но пиджачный костюм сидел на нем как кожанка. Он был минчанином, сначала подпольщиком-партизаном, а потом учеником Н.М.Никольского (библеиста, давно осевшего в Минске, сына «старика» М.В.Никольского, профессора Духовной академии, издававшего шумерские хозяйственные документы коллекции Н.П.Лихачсва). Из Минска И.М. рано перебрался в Ленинград, где он учился египетскому то ли у Струве, который его не выносил, то ли у Милицы Эдвиновны. Исидор Михайлович был партийным ортодоксом, несгибаемым («я не согласен!»), и твердо верил в генеральную линию партии и в теорию феодализма на древнем Востоке, внушенную ему Н.М.Никольским. Египтолог он был средний, по образованию самоучка, но очень доброжелательный к людям, – к которым он, впрочем, не совсем относил тех, в ком видел идеологических и классовых врагов. Он тоже очень интересовался моей научной работой, а так как он был принципиальный спорщик, быстро замечавший слабые места собеседника, то говорить с ним и обсуждать свои работы было очень интересно. Он и свои работы охотно давал читать и обсуждать товарищам. Мне было, конечно, странно, что при всей его явной доброте, по всем спорным вопросам посерьезнее ему всегда хотелось писать письма в обком или, чего доброго, в ЦК – к 1938 г. различие между письмом в ЦК и письмом в НКВД становилось несколько теоретическим. Я как-то спросил его:

– Ведь если марксизм-ленинизм – это наука, то, как всякую науку, се должны развивать ученые, так как же? Он ответил:

– А ее и развивают.

– Где же?

– В ЦК нашей партии.

Он умер после речи Хрущева на XX съезде.

Борис Борисович Пиотровский по части науки держался в стороне от нас – история как таковая его не интересовала, ни соцэк, ни искусство, ни религия – он весь уже давно ушел в археологию, был учеником А.А.Миллера, основательно готовился к ведению раскопок в Армении (археолог он вообще был очень обстоятельный, серьезный и аккуратный). Незадолго до моего появления в Эрмитаже он совершил вместе со своими эрмитажными товарищами А.А.Аджя-ном и Л.Т.Гюзальяном большое разведывательное путешествие по Армении с целью полного учета возможных урартских городищ и выбора наиболее перспективного. И он не ошибся, выбрав Кармир-блур.

 

421

 

Бориса Борисовича в Эрмитаже тогда очень любили – был он человек компанейский, всегда готовый помочь в любом техническом деле: поднять, передвинуть, прибить, сделать рисунок для статьи.

Находился он уже не на первой стадии своего развития. Сначала он был мальчиком-египтологом при Наталии Давыдовне, потом – как пелось (до меня) в песне Сектора Востока:

 

Кто из всех нас моложе и выше,

Кто быстрей всех работы печет,

Кто по виду живет тише мыши,

А de facto не скучно живет?

Египтолог и ассириолог,

Начинающий он халдовед,

Замечательный яфетидолог –

Вот Б Б  вам готовый портрет.

 

В песенке не сказано того, чем Б.Б. бесспорно был: замечательным археологом – пока не стал директором. Но и как у археолога у него все-таки был грешок – он всегда жаловался, что его обижают, и не терпел никого самостоятельного на своем раскопе. Как и М.Э., Б.Б. был сыном офицера. Во время войны он вступил в партию – по любви ли – не знаю.

Кончил он жизнь сейчас (1990 г.) академиком, директором Эрмитажа и Дома ученых, членом буквально десятков академических и других комитетов и зарубежных академий, единолично представлявшим всю эрмитажную науку в многосерийном телефильме.

Мы с ним были в хороших отношениях.

И, наконец, Михаил Абрамович Шер. Это был маленький быстрый очкарик, хранивший в своей лысеющей под слегка рыжеватыми кудрями голове необыкновенную ученость. Когда-то Б.А.Тураев написал магистерскую диссертацию о египетском боге Тоте. После этого каждому из учеников он старался дать тоже тему по какому-нибудь египетскому богу. Так, Франк-Камснецкий написал диссертацию о боге Амоне (по-немецки – и защитил ее в Германии, в Кенигсберге, что ныне Калининград). Шеру достался бог Сет. Надо сказать, что в ходе развития египетской религии Сет, брат и соперник Осириса, постепенно превращается в божество злого начала. Шер начал искать параллели в демонологии всего мира и, в особенности, христианской. Товарищи его шутили, что, встретив в романе XX в. персонаж, который восклицает: «Черт возьми!», Шер его выносит на отдельную карточку. Это, может быть, было преувеличением, но верно то, что Шер был не в состоянии ограничить свои поиски параллелей. После войны его картотека одно время побывала в нашем отделении, и я ее видел: это был огромный ящик, примерно 150x100 см, тесно набитый карточками нестандартного формата и самого странного, но всегда чертовского содержания: Шер был величайшим в мире специалистом по черту. Не знаю, владел ли он латынью, но, наверное, владел: патрологические сочинения, во всяком случае, им были изучены. А также православные славянские жития и хождения по святым местам: на свои гроши он собрал их целую библиотеку.

В то же время Шер был милый, приветливый и готовый всем помочь человек. Однажды он увидел недалеко от служебного выхода Эрмитажа

 

422

 

пожилую машинистку, что-то делавшую в общем районе своего колена. Шер немедленно подбежал:

– Могу я чем-нибудь помочь?

– Да нет, у меня узел завязался на подвязке, не могу развязать.

– Разрешите, я перекушу?

Но при этих его умилительных качествах Шер был начисто лишен какой-либо сообразительности. Поначалу его посадили за составление инвентаря египетских амулетов. Такой инвентарь был уже когда-то издан В.С.Голенищевым, – но по-французски. Теперь его предстояло вписать по форме в инвентарную книгу, слегка сокращая голенищевский текст и переводя его на русский, – но, конечно, сверяя каждый раз инвентарную запись с подлинным предметом.

Время от времени от стола Шера неслись восклицания:

– Что такое! Что такое! Понять не могу!

Тогда я или Б.Б. шли ему на помощь. Один раз его затруднение заключалось в том, что он не мог понять, почему у Голснищева написано «амулет в форме двух пальцев правой руки».

– Почему правой? Откуда он знает?

Показываю ему, что средний палец (справа) длиннее указательного. Шер возражает:

– Но можно же перевернуть! – Да, но тогда на пальцах не будет видно ногтей. – Ах, да!

Другой раз у нас была очередная проверка наличия. По «топографической описи» (картотеке) каждый предмет из шкафов вынимался и сверялся с инвентарем. Шеру досталась проверка бронзовых фигурок богов. Он благополучно просмотрел весь шкаф, вынимая и отставляя каждую фигурку, но потом, кинув взгляд на полки своего шкафа, бросился вниз к Милицс Эдвиновне:

– Милица Эдвиновна! Гнойник! – «Гнойником» на нашем музейном жаргоне называлась всякая неполадка и неувязка в учете и хранении. Милица Эдвиновна поднялась к нам на второй этаж. Боги лежали на столах, а на всех полках шкафа стояли бронзовые ступни ног – нсзаинвентаризирован-ные.

Дело в том, что бронзовые предметы доходят до археологов сплошь покрытые зеленой ярью-медянкой, разъедающей поверхность предмета. Но путем электролиза металл восстанавливается, вплоть до тонкого врезанного орнамента, иероглифических знаков и т.п. – за исключением тех мест, где ярь проела насквозь, и уже нет металлического ядра, вокруг которого мог бы восстановиться остальной металл. У богов таким «узким местом» были Щиколотки, и ступни у них не могли воссоединиться с остальным телом; они и стояли, не прикрепленные к фигуркам. Хлопотно было установить, чьи ноги от какого бога!

Такого рода анекдоты происходили почти ежедневно. Наконец, Шера посадили на инвентаризацию фотографий, снимавшихся с вещей и из книг за прошлые годы. И тут было не все слава богу: например, фото деревянной

 

423

 

фигурки, изображающей двух борцов, числилось у Шера в картотеке под рубрикой «Драки».

Однажды дамы почуяли, что Шера надо сводить в баню. Это деликатное задание было поручено Б.Б. Оказалось, что у Шера в комнате дома ветром выбило стекло и стоял уличный холод. Поэтому он перестал раздеваться. Б.Б. позаботился, чтобы вставили окно, сводил его в баню и в магазин, где ему была куплена пара белья и, взамен его весьма замызганной полосатснькой пиджачной пары, синий фланелевый тренировочный костюм.

Другой раз выяснилось, что Шер никак не может написать статью для «Трудов Отдела Востока Эрмитажа», хотя мысли у него были вполне интересные и здравые. Мы сели с Б.Б. вдвоем и велели Шсру объяснить нам, что он хочет сказать – и таким способом соорудили статью. У него за всю жизнь их было две, – вторую тоже кто-то ему помогал делать.

Жили мы, всем Отделением, очень дружно, советовались друг с другом, показывали друг другу неоконченные работы, спорили – и учились друг у друга; во всяком случае, я учился и очень многому выучился, – хотя бы тому, как писать научные работы.

С «Верхним Востоком» мы сталкивались редко – только во время общих собраний в зале перед библиотекой Николая II, а ныне библиотекой Отдела Востока, которой ведал высокий, красивый, пышноволосый и видный собой, every inch a king, несмотря на скромную одежонку, Андрей Иванович Корсун с трубкой. Подобно Шсру, но не в столь комичном роде, он принадлежал к тем, о которых сказано: «суждсны им благие порывы, но свершить ничего не дано». А.И. был поэт, но до конца жизни он издал только свои переводы (с подстрочника) эпических песен «Эдды», – довольно слабые.

От библиотеки за углом была ванна-бассейн императрицы Александры Федоровны, ныне отдсльский архив, которым ведал тихий П.А.Сауков, и большое, метров на 16, помещение импсратрицына сортира: это был кабинет заведующего отделом, и над его столом красного дерева, сзади, на стене, еще висел бачок, тоже красного дерева; а в ящик красного же дерева (для горшка), обитого изнутри голубым бархатом, заведующий сбрасывал ненужные бумаги. У нас все еще служили в охране бывшие императорские лакеи, а в мастерских – старые рабочие. Один из них, водопроводчик, всю жизнь хвастался тем, как был раз вызван поправить кран в ванной императрицы и, открыв дверь, "обнаружил ее голышом в бассейне. Другой бывший камер-лакей, уже в советские годы, во время очередной исторической съемки (в Зимнем дворце без конца снимались исторические фильмы), когда «вертели» кадр, где какой-то генерал говорил с великим князем Николаем Павловичем, – подошел и сказал актеру:

– Ваше высокопревосходительство, разве можно так стоять в присутствии высочайшей особы? – и тотчас же был зачислен в съемочную группу консультантом.

Заведующим Отдела Востока уже не был И.А.Орбели – он незадолго до моего появления в Эрмитаже был назначен его директором. Я не буду здесь

__________

¹ Король каждым дюймом своего роста (англ ; из Шекспира)

 

424

 

писать о нем, – для этого постараюсь написать отдельный очерк, – скажу только, что он был человек в высшей степени замечательный, смелый и благородный. Я бесконечно многим ему обязан и чту его память, как одного из достойнейших людей, которых я знал.

А сейчас заведующим Отделом Востока был А.А.Аджян, ученик И.А.Ор-бели, молодой человек (тогда всюду «руководителями», как говорят на официальном языке, были молодые) – из беспризорников, по общему признанию – человек большого таланта. Женой его была Т.А.Измайлова, одна из самых первоначальных сотрудниц Отдела, армснистка, довольно красивая собой и с тяжелой судьбой.

Ужасно мне хочется описать всех их, «Верхний Восток», каждого по отдельности, – однако и так течение моих воспоминаний, которые начали было становиться стремительными, попало в некий тихий омут.

Расскажу только, что в библиотеке у Корсуна находилось некоторое подобие «мозгового треста», или «центротрепа», под названием «Перузарий», имевший лозунгом (или, скорее, эпиграфом): «Not to read, but to peruse».1 Главным лицом был иранист Александр Николаевич Болдырев, высокий, красивый, с лукавой улыбкой, талантливый, умный, добрый; и с ним мой брат Михаил Михайлович, тоже красивый, талантливый и умный; вхожи туда были, конечно, сам хозяин, Андрей Иванович Корсун, и иногда Андрей Яковлевич Борисов. В числе прочих премудрых вопросов, разбиравшихся в перузарии, был вопрос о классификации ученых-востоковедов по «пядям во лбу». Здесь А.Я.Борисов (так как университет кормил плохо, он поступил в 1937 г. в Эрмитаж... аспирантом к К.В.Тревср) был «семипядником-титаном», так же как китаист В.Н.Казин; И.Ю.Крачковский был просто «семипядни-ком», А.Ю.Якубовский и сами авторы классификации, А.Н. и М.М., тянули на пять пядей, К.В.Трсвер – не выше трех, а В.В.Струве был «ссмипядником по нижнему уровню». Были и «ссмипядники in spc».²

 

I V

 

К моей работе в Эрмитаже я еще вернусь; но я ведь продолжал и учиться, поэтому сначала о моих студенческих делах и впечатлениях.

С осени-я учился уже не в ЛИФЛИ, а в университете. Большой разницы мы, студенты, не заметили, разве что исчез Морген и его приказы на доске – соответствующие приказы теперь вывешивались в Главном здании Университета, где мы не бывали.

Для преподавателей ввели «штатно-окладную систему» с твердой заработной платой.

Кафедра выросла: появилась группа африканистов – амхаристы. хаусо-всды и бантуисты – ими ведали Н.В.Юшманов (он, конечно, знал амхарский, и язык хауса тоже знал – главный язык черной Нигерии) и уже упоминавшийся Д.А.Ольдерогге, ведший языки хауса и суахили.

В ту осень была у нас горестная потеря. Основная работа у Израиля

__________

¹ Не читать, а вчитываться (англ.).

 

² Ожидаемые и будущем (латин.).

 

425

 

Григорьевича Франк-Каменецкого была не на факультете, а в Институте языкознания, который помещался тогда на Дворцовой набережной 18, где теперь (1990) Институт востоковедения. Дом этот имеет выступающий вперед подъезд, перерезающий почти весь тротуар (когда-то над подъездом был еще козырек, чтобы дамы, выходя из кареты, не попали под дождь). Выходя из института и, как всегда, задумавшись, И.Г. нечаянно, но естественно ступил прямо на мостовую: он был слеп на один глаз. Его сшибла машина. Когда его подняли, он сказал:

– Шофер не виноват. – А когда его привезли в больницу, он велел подвести себя к телефону-автомату и позвонил жене, чтобы се успокоить: «Пустяшный ушиб», и т.п. И к утру умер.

Мы хоронили Израиля Григорьевича в дождь. На его могиле неожиданно говорила всегда молчавшая Мария Свидер – говорила от всего сердца, с огромной болью. Она чувствовала, что после Израиля Григорьевича у нее не будет ни защитника, ни любящего учителя.

Но это были не единственные потери на кафедре. Был арестован Илья Гринберг, Велькович и лишь частично связанный с кафедрой хранитель еврейского рукописного фонда Публичной Библиотеки Равребе. Зато самым неожиданным образом опять появился – как всегда, жизнерадостный – Ника Ерехович.

Где и у кого жил тогда Ника – я не знаю, вероятно у друзей; однако оба его старших друга вскоре исчезли – бывший эсер был «взят», а немец – не знаю, что с ним стало; ходили слухи, что его выслали в Германию. Лева Липин, наконец, разошелся с женой и жил теперь в каком-то страшном трущобном доме на краю Петроградской стороны – дом был такой, что там в одной из соседних квартир убили человека, а труп выставили на площадку, и он стоял там трое суток – в этот дом милиция входить не отваживалась. Ника жил часто у Липина, но, стараясь не слишком утруждать его, время от времени переезжал куда-то еще.

Александр Павлович с лета снял себе комнату у квартирохозяев на Таврической (улице Веры Слуцкой) ;1 эта комната стала для него столь давно необходимым кабинетом, куда он перетащил свои картотеки и нужнейшие научные книги.

Где-то в октябре мы потеряли парторга, гориллоподобного Мусесова, но необычным образом: в бывшем «ректорском доме» Университета, где когда-то была квартира Бекетовых и Александра Блока, теперь были созданы курсы по подготовке надзирателей исправительно-трудовых лагерей. Туда-то и ушел от нас Мусесов.

Из учебных дел того года я особенно помню интереснейшие занятия шумерским с Александром Павловичем («Цилиндром А Гудеи»). Занимались мы в очень странной аудитории: наряду с большими мужской и женскими уборными на втором этаже, на первом полуэтаже был маленький одномест-

__________

¹ Кто такая была Вера Слуцкая? Девочка-коммунистка, посланная с группой на грузовике агитировать солдат в Гатчине, не соглашавшихся перейти на сторону большевиков в октябре 1917 г. – и убитая в кузове грузовика шальною пулей. Боже мой! С тех пор столько достойных людей сложили голову и не удостоились поминания! А Вера Слуцкая получила улицу, фабрику и больницу.

 

426

 

ный сортирчик для служащих деканата и профессоров. У сортирчика был «предбанник», а в нем-то и занимались мы. Но иногда в разгар бурного обсуждения шумерских грамматических форм раздавался скрип двери, и она распахивалась, обнаруживая перед глазами уже не удивлявшихся шумеро-логов белый унитаз.

В какой-то из дней этой же осени в газетах на первой полосе появилось Постановление ЦК ВКП(б) и Совнаркома о создании, для усиления борьбы с врагами народа, шпионами и вредителями, ускоренного производства – вместо суда (со следствием, прокурором и адвокатом) дела поступали «тройкам», назначавшимся НКВД и имевшим право приговаривать к любому наказанию вплоть до десяти лет исправительно-трудовых работ и высшей меры наказания, без обжалования.

Между тем, все больше слышалось фамилий арестованных: писатели – и интеллигенты (П.Губер), и многие бывшие пролетарские писатели; поэты – О.Э.Мандельштам, Бенедикт Лившиц, Борис Корнилов и позже его бывшая жена Ольга Берггольц:1 «правая, левая, где сторона?» Комиссар Орас – и наш друг, Рудольф Лазаревич Самойлович (первый советский полярник), и его шурин Михаил Михайлович Ермолаев – а Елена Михайловна Самойлович с детьми исчезла в неизвестном направлении.2 Впервые – академик: Александр Николаевич Самойлович, тюрколог, отец Мишиного друга Платона. Сейчас уже не помню, кто был «взят» в 1937, кто в начале, кто в конце 1938 г.

В университете студенты думали о других вещах куда больше, чем о науке.

То и дело происходили комсомольские собрания по «персональным делам», а вернее сказать – по доносам; они неизменно кончались исключением «провинившегося» из комсомола. Он продолжал ходить на занятия, учиться, – но к нему уже никто не подходил близко. Все знали, что теперь вопрос недель, а может быть, и дней, когда «за ним придут» – комсомольское решение передавалось в НКВД. Дел было много, не упомнишь. Тем более что я сам не бывал на этих закрытых собраниях. Расскажу только о двух случаях, о которых я знал подробнее.

У аспирантов-японистов вел занятия по живому языку японец, конечно, коммунист. Две подруги, красавица Ира Иоффе с волнистыми светлыми кудрями и Женя Пинус с черной челкой, заметно выделялись по успехам из всех остальных. Японец пригласил их приходить для дополнительных занятий к нему домой – у него была отдельная комната в нашем студенческом общежитии на Мытне. На Иру был подан донос. Как выяснилось вскоре (сам

__________

¹ Фамилии назывались шепотом, не всегда сведения были верны. Бориса Корнилова арестовали рано по доносу некоего литератора Лесючевского, потом директора издательства «Советский писатель» – и расстреляли сразу. Он был обвинен в шпионаже в пользу Англии и Франции. Ольга Берггольц приткнулась к Николаю Молчанову (которого потом хоронила в блокаду), но сама была арестована почти год спустя. В тюрьме у нее выбили ребенка из утробы – и выпустили, после чего от нее долго шарахались' кто был выпущен, был под сомнением.

 

² Судьбу их я узнал в пятидесятых годах от немецкого профессора при совершенно необычайных обстоятельствах. Сын Елены Михайловны погиб под Берлином; сама она с Наташей спаслась было от ареста, бежав в Пятигорск, но там попала под немецкую оккупацию и вынужденную эвакуацию в Германию, оттуда попала в Бразилию и, наконец, в США, где осталась одна – Наташа умерла молодой Рудольфа Лазаревича, конечно, расстреляли; Михаил Михайлович, хоть и тяжелый туберкулезник, выжил в лагере и вернулся в Ленинград.

 

427

 

деятель похвастал), в соседней с японцем комнате жил партиец-аспирант, арабист Ревнов. Решив, что девицы ходят к японцу для любовных игр, он провертел дырочку в перегородке и якобы увидел Иру Иоффе в объятиях капиталистического агента. Не знаю, поверил ли этому кто-нибудь; я и мои друзья не поверили. Но, во всяком случае, через две недели Иру взяли, а Женю, тоже общавшуюся с агентом империализма, почему-то не взяли; известно было, что она выступала свидетелем по делу Иры Иоффе: оно почему-то все еще проходило не через тройку, а через суд; Ира получила не то 5, не то 8 лет, что было верным признаком того, что «дело» было совершенно дутое даже с точки зрения НКВД. Ее отец, однако, имел какие-то сильные связи и впоследствии добился ее досрочного освобождения. Но Жени Пинус все стали сторониться, и это продолжалось годы, пока Ира сама не рассказала, что Женя держалась замечательно, носила ей передачи, переписывалась с ней в лагере и т.п.

Тогда же арестовали всех корейцев (наших, конечно, из Приморья), поступивших на японский цикл в прошлом году.

Вторым хорошо известным мне случаем было дело Тадика Шумовского. Кто-то донес, что его видели выходящим из польского консульства. Это было дело совершенно неслыханное, уже много лет в нашей стране немыслимое. На комсомольском собрании Тадик объяснил, что он – поляк, что у него мать – безработная, живущая в Польше, и что он до сих пор всегда посылал ей посылки по почте, но теперь почта перестала принимать отправления за границу, и почтовые работники велели ему в дальнейшем передавать посылки через консульство.

Тадик был арестован ровно через две недели.

Общественные характеристики, равносильные смертным приговорам, подписывала секретарь комитета комсомола Дудина (позже, то мужу, Редина).

Но это еще были цветочки. В течение этого года исчезла целая группа студентов-славистов в полном составе, большая часть студентов-индиа1.исшв. Были взяты и погибли почти все ученые-индианисты, – остались только дураки: Баранников, вскоре ставший академиком, и В.И.Кальянов – этот-то уж достоверно писал доносы.

Посреди всех этих событий Миша Гринберг, во время какого-то нейтрального разговора, вдруг сказал мне:

– Игорь, я хочу тебе что-то сказать. Знаешь, я еще шестнадцати лет входил в организацию «Поалей Цийон».2 Когда всех арестовали, меня тоже посадили, но выпустили до суда как несовершеннолетнего. Никто не знает, кроме Левы Липина и тебя.

__________

¹ Насчет почты это была истинная правда. К нам перестали приходить письма от дяди Коли с Явы, и лишь случайно в начале 1938 г дошло письмо от двоюродного брата Алеши с Цейлона: он писал, что окончил Лейденский университет женился и сейчас пишет письмо с дороги едет пароходом на Яву, где получит работу в Бейтензоргском ботаническом саду. Следующие новости мы получили от него через двадцать лет.

 

² «Рабочие Сиона» (иврит в восточноевропейском произношении). Лево-сионистическая социалистическая организация, просуществовавшая в Ьелорусии, примыкая к коммунистам, сначала легально, потом подпольно, просуществовала в СССР до конца 20-х гг. (Миша был 1913 г рождения). Эта партия была предком Коммунистической партии Израиля.

 

428

 

Зачем он это сказал мне? Я тогда не представлял себе, что перед коллективизацией и индустриализацией, всего восемь-десять лет назад, еще существовали какие-то политические партии. Поразило меня – и успокоило – доверие Миши Гринберга к Липину: все-таки с его Торгсином он как раз в это время стал вызывать у меня известные сомнения.

В одну ночь из эрмитажников взяли нашего заведующего Отделом, А.А.Аджяна, Мишиного (и Б.Б.) близкого товарища, ираниста Л.Т.Гюзальяна и только что поступившего Гюламиряна, о котором я ничего не знал, кроме того, что он был интеллигентный и красивый. Мне тогда не было известно – аресты вообще тогда не обсуждались, – но это была специальная «армянская ночь», в которую погибли и нелепый багдадец Бадалян, и почти все армяне в Ленинграде.

Орбели уцелел. Мало того, он немедленно поехал в Москву – хлопотать у А.И.Микояна. Немало времени и настойчивости – и мужества – нужно было, чтобы дойти до приемной Микояна, – но все же туда его допустили. Микояна не было в его кабинете. Секретарь не раз предлагал Орбели уйти и вернуться на другой день. Орбели не уходил. Наступала ночь. Сказали, что Микоян у Самого.

Наконец, уже ночью появился Микоян – усталый, мрачный.

– Я знаю, зачем вы приехали, – сказал он Орбели. – Вам надо было приехать на несколько часов раньше. Я ничего не могу сделать. Теперь уже поздно.

Но этот эпизод из жизни Орбели я узнал только после его смерти.

Вскоре после этого взяли Стрслкова, элегантного эрудита-москвича, занимавшегося связями Запада и Дальнего Востока; и много людей в Отделе Запада.

Хотя на людях об арестах почти не говорили, но в семье, но с самыми лучшими друзьями – с такими, как Шура Выгодский и его компания, – все ж вновь и вновь мы возвращались к вопросу: А этого за что? А этот что такое мог сделать? Ну, уж этот – совсем ни с чем несообразно! Была привычка искать: какая тут может быть хоть малая причина?

Надо было осмыслить события. Мы склонны были все приписывать тупому, неграмотному, безответственному аппарату НКВД. Очевидно, – казалось нам, – где-то действительно была какая-то незначительная враждебная политическая активность, а эти – ничего не умеют (что я потом и в самом деле мог наблюдать в армии); а не умея, вырубают целые слои населения, чтобы не упустить единичных виновных. Шура Выгодский в конце одного из разговоров на эту тему сказал мрачно:

– Перегиб – трагическая закономерность социализма. – Известно, что на «перегиб» ссылались у нас после раскулачивания и насильственной коллективизации.2

Знает ли Сталин? Из тех немногих, с кем я говорил, большинство считало,

__________

1 Как потом выяснилось, «за связь с И Л Орбели»

 

2 На самом деле «перегиба» не было ни в том. ни в другом случае  в 1929 г уже не было и социальном смысле кулаков, а в 1937 г не было – вообще не было – «врагов народа».

 

429

 

что не знает, или знает очень приблизительно. Заперся в Кремлевских стенах, о том, что творится в стране, не ведает. Такое объяснение плохо удовлетворяло: неужели так уж ничего не знает? А с другой стороны – если знает, то почему допускает такую вредную бессмыслицу? Ведь где, как не тут, сказать, по Талейрану: «это больше чем преступление – это ошибка»?

Приблизительно в феврале 1938 г. я зашел к моим на Скороходову, застал там ужас и разгром: ночью был обыск и увели моего отца. Среди того, что обыскиватель взял с собой, была между прочими бумагами огромная таблица генеалогии всех моих родных, которую я написал со слов тети Веры, бабушки Ольги Пантелеймоновны и покойной тети Сони. Но мы не успели ни начать горевать, ни начать пытаться что-то делать, потому что через два дня папа вернулся; сказал, что перед ним извинились, и он как ни в чем не бывало сел за свою привычную работу: на днях должна была идти корректура большой книги «История полярных исследований».

Я видел эту корректуру. Меня поразило, что наряду со скромными маленькими портретами Кука, Беллингсгаузена, Нансена, Скотта, Амундсена, были целые полосы огромных портретов наших Героев Советского Союза – летчиков и папанинцев, – и портрет Сталина на целую полосу, портреты членов Политбюро...

В феврале папанинцев сняли со льдины, а в марте была их торжественная встреча в Ленинграде. Весь Невский, украшенный флагами, был полон ликующим народом, и среди них медленно двигалась машина с героями, тоже вся украшенная.

 

V

 

Читатель другого поколения не сможет вообразить себе жизни в конце 30-х годов XX века, не представив себе жизни общественной – газет и собраний.

Из газет почти исчезли международные известия. Если ранее мнения иностранных газет цитировались каждый раз с указанием, чьи интересы газета отражает или какой партии принадлежит, то теперь давалось только название газеты, и только тот, кто держал все названия в памяти, мог заметить, что все цитируемые газеты – коммунистические. Конечно, всегда цитировалось только то, что поддерживало официальную советскую точку зрения.

Не только передовая, но и всякая другая статья на любую тему непременно кончалась так называемой «здравицей» в честь Сталина, причем одного только «да здравствует товарищ Сталин» было недостаточно – его имя должно было всегда сопровождаться самыми униженными и восхищенными комплиментами. Кое-кто пытался их собирать. «Великий вождь и учитель» было только ядром, на которое наращивались все остальные: «лучший друг советских детей» (особенно, очевидно, тех, что были в «детских домах для детей врагов народа»), «гений всех времен», «отец и учитель», «лучший друг физкультурников», «лучший друг удмуртского (или любого другого) народа», «мудрый, родной и любимый», «самый лучший, самый мудрый, самый проникновенный», «несгибаемый ленинец», «горный орел» – десятки тысяч

 

430

 

людей исхитрялись, чтобы еще как-то по-новому превознести «вождя и учителя». Молодой пролетарский писатель Авдеенко так закончил свою речь на VIII съезде Советов в 1935 г.

– И когда любимая девушка родит мне сына, первое слово, которому я его изучу, будет – «Сталин»! – (Это не помешало «посадить» Авдеенко и проде-ржать его 17 лет в каторжных лагерях).

Были и еще прихотливее этого. Всего не упомнишь.

Были детские стишки:

 

Я маленькая девочка,

Играю и пою:

Я Сталина не видела,

Но я его люблю.

 

В каждой газете, от «Правды» до «Мурзилки», Сталин славился десятки раз. Кто-то сосчитал, что в одном номере газеты (на шесть полос) Сталин упоминался до шестидесяти раз, и каждый раз с новыми восхвалениями.

То же самое на собраниях – а их было много. Были собрания партийные, комсомольские (от них мы с Ниной были избавлены), профсоюзные (на них приводилось присутствовать), по случаю предстоящего политического процесса (все единогласно и заранее за высшую меру), проклинательные (поносились «гнусные подонки, грязные лакеи империализма, своим вонючим дыханием отравлявшие наш советский воздух», которые «заслуженно уничтожены» – но напоминалось, что «только политические идиоты забывают, что у троцкистско-бухаринских гадов остались корни; каждый честный советский человек должен приложить руку к тому, чтобы их выкорчевать» и т.п.), радостные (по поводу наших побед в Арктике или еще где-нибудь). И на каждом собрании каждый выступавший кончал «здравицей в честь товарища Сталина» – а нередко также в честь «нашего железного наркома Николая Ивановича Ежова». И при этом имени каждый раз все вставали и аплодировали почти бесконечно – каждый боялся быть тем, кто первым прекратит хлопать. Редко кто, выступая, мог посметь ограничиться, например, словами «Да здравствует советский народ».

По счастью для нас, никто не вынуждался сам проситься выступать – все выступления заранее предрешались парторганизацией, и текст согласовывался с нею.

 

«...И не веря ни сердцу, ни разуму,

Для надежности спрятав глаза,

Сколько раз мы молчали по-разному –

Но не против, конечно – а за!»

 

(А. Галич)

 

И не только молчали, но и вставали, и если не могли удачно смыться – то и голосовали. За вес годы с 1936 по 1956 я помню только одну героически воздержавшуюся – византинистку Алису Владимировну Банк – «совесть нашего отдела».

Сталина и «сталинское ЦК» восхваляли и огромные кумачевые плакаты на зданиях – повсеместно в праздники, в некоторых местах города и в будни, и это несмотря на то, что и из «сталинского ЦК» то и дело исчезали фигуры; отдельно еще восхвалялись «партия и ее единство с народом».

По прекращении «открытых» судов и по мере учащения арестов, собрания

 

431

 

для «осуждения» (те, что я назвал проклинательными) постепенно исчезать. Вместо этого негласно подавался сигнал – и фамилия переставала упоминаться, книги снимались с полок в библиотеках, и мы сами дома вырывали из книг страницы с этим именем. Когда я говорю «переставали упоминаться», то я имею в виду не официальное только, а полное прекращение упоминаний – даже в кругу ближайших знакомых не решались произносить запретные имена. Призывы к бдительности и общие проклятия врагам народа, однако, только усиливались, но стали более безымянными. Также и сообщения о наших производственных успехах – а они занимали три четверти места в газетах и по радио – стали более безличными: похвалишь какого-нибудь директора или ударника – глядишь, завтра его посадят.

Исчезли из газет юбилеи лиц, некрологи, траурные объявления. Сейчас (1985), когда крутишь радиоприемник и слышишь в эфире на всех языках на 70% Москву, поражаешься однообразию и однообразной хвастливости советской пропаганды и удивляешься, что она вообще имеет успех за рубежом. Тогда наша пропаганда была еще хвастливее и еще однообразнее – и однако капитализм и все его гримасы так надоели западным интеллектуалам, что все большее их число выступало в нашу пользу в печати, на всяких антифашистских слетах и съездах; тут большую роль играло и то обстоятельство, что антисоветская пропаганда была очень некомпетентна, и рассказываемые ею ужасы о Советском Союзе рассматривались большей частью как небылицы – очень часто ими и были: за отсутствием подлинных известий подновляли старые новости и пссвдоновости времен гражданской войны – или сами сочиняли. А на самом деле что рассказать – было. В антисоветской пропаганде читателей раздражала и непоследовательность: давно ли Троцкий и Зиновьев были большевистскими чудовищами, а теперь их объявляют единственными порядочными людьми в России. И шло паломничество либеральных интеллектуалов в Советскую Россию – Бернард Шоу, Ромэн Роллан, Лион Фейхтвангер, Андрс Жид – последний, правда, по возвращении плевался, за что и был у нас предан проклятию.

Но наш читатель газет – а ведь теперь вся страна стала грамотной, – который, казалось бы, имел возможность сопоставлять пропаганду с действительностью? По-видимому, никакая действительность не может конкурировать с пропагандой, даже самой однообразной и хвастливой, если она достаточно долго твердит одно и то же.

Есть социально-психологический опыт: сорока зрителям показывают на экране геометрические фигуры, и каждый должен вслух назвать каждую фигуру. Но тридцать зрителей знают секрет эксперимента, и когда после квадрата, окружности, прямоугольника, трапеции и тому подобного на экране показывают ромб, тридцать зрителей выкрикивают «треугольник» – лишь десять робко отвечают «ромб?» И так повторяют – пять, десять, двадцать раз; число говорящих «ромб» редеет, и, наконец, остается всего одна или две «критически мыслящих личности». Так и вся страна – даже те, кто теряли братьев, мужей, отцов, даже сами «репрессированные».1

___________

¹ Характерный термин эпохи; неизвестно, что он значит: посаженный в тюрьму? Сгноенный и концентрационных лагерях? Расстрелянный? Л и не надо знать! И теперь говорят о «репрессиях», когда надо говорить о геноциде, об убийстве миллионов.

 

432

 

Читая эту главу, нужно вес время помнить, что каждое событие в жизни – моей, нашей, всей страны – происходило в неизменной рамке громких, непрестанных восхвалений Сталина, Сталина, Сталина, Ежова, Сталина, Сталина, силы нашей армии, несравнимости нашей промышленности, непобедимости нашей армии, подвигов наших людей, Сталина, Сталина, Сталина, Сталина.

 

V I

 

Как-то весной 1938 г. я шел по набережной пешком с Александром Павловичем и спросил его, не беспокоится ли он о том, что нелегко будет устроить на работу, когда они кончат, всех принятых нынче новых студснтов-ассириологов? Александр Павлович сказал:

– НКВД позаботится. – Мне его ответ показался было циничным, но на самом деле он был от горечи. Действительно, должно было казаться, что НКВД «заботится» уж очень о многих. Только позже я узнал, что накануне были схвачены хозяева, которые сдавали А.П.Рифтину его кабинет на Таврической; квартиру всю опечатали, и Александру Павловичу предстояли сложные и неприятные хлопоты в НКВД для того, чтобы получить обратно свои книги и картотеки. Это срывало его работу – и, между прочим, и диссертацию: он вес еще был «без степени».

В феврале-марте я болел, а вернулся на занятия – нет Ники Ереховича. Как я уже говорил, он в это время по большей части жил у Липина, и его не нашли по месту прописки. Во время утренних занятий Александра Павловича и моих двух товарищей раскрылась дверь нашей аудитории-сор-тирчика, вошли двое военных и увели Нику. Этот арест произвел в нашей семитологической группе особое впечатление: Нику все любили. «Старик Левин» и даже Илья Гринберг были как-то в стороне от всех, и по возрасту, и по характеру, да и к Вельковичу группа не успела привыкнуть. В коридоре наши товарищи обсуждали Нику, но Лева Липин – он был самым старшим, – убеждал их в том., что этот арест был неизбежен: не в социальном происхождении даже дело, хотя, конечно, отец – царский генерал: это не могло не играть роли; но его знакомства – с немцами, с эсером! Что удивительного, что власти его подозревают.

В марте газеты были полны отчетов о показательном процессе «право-троцкистского блока» – странное словосочетание! Для нас это было прежде всего дело Ягоды, ненавистного шефа ОГПУ – того человека, которому были поручены аресты 1937–1938 гг. Отчеты об этом процессе носили совершенно параноический характер: подсудимые обвинялись в намеренном умерщвлении сына Горького с помощью простуды, тайном убийстве самого Горького1 и в покушении на жизнь нового наркомвнудсла Ежова путем подмешивания яда в сиккатив при наклеивании обоев в его кабинете. Может быть, это Ягода

__________

¹ Сразу после смерти Сталина разговоры об убийстве Горького право-троцкистскими вредителями, как по сигналу (да, наверное, по сигналу!), исчезли из учебников литературы и энциклопедий. Убийца был впоследствии назван за рубежом много лет спустя, но как проверить досконально? Во всяком случае, вся обслуга Горького в особняке бывшего миллионера Рябушинского была поставлена ОГПУ, с этим, кажется, все согласны.

 

433

 

виноват в бессмысленных массовых арестах? Нет, напротив, после мартовского процесса аресты в городе только умножились.

В середине марта я был у моих на Скороходовой. Все было мирно, если не считать явно напряженных отношений между Мишей и Татой, его женой. Маму я застал за работой: она шила себе новый красивый халат для Коктебеля – черный с широким раструбом по низу и огромным красным цветком на одной поле. Сидела грустная – но это как всегда. Несмотря на то, что ей 1-го апреля должно было стукнуть пятьдесят пять, она еще выглядела интересной; новый халат, было видно, очень ей пойдет. О Мише и Тате речи не было, зато мама по-прежнему не могла нарадоваться своему шестилетнему внуку, Андрюше. Алеша по вечерам писал конкурсный киносценарий – о нашем военном флоте в предстоящей войне. Мы обсуждали перчатки морских офицеров – замшевые или лайковые? О событиях в стране ничего не говорили – а вообще же кругом называли какие-то новые имена. Папа шутил – вспоминались годы гражданской войны:

 

Нам всем подчас бывало жутко,

Но ты, подбадривая нас,

Всегда бросал веселой шуткой

И приговаривал: Tout passe!

 

На Суворовском главные разговоры были о Лялиных делах: она училась на втором курсе Политехнического института, и у нее не ладилось с черчением и еще с чем-то. Это, по обыкновению магазинеровского дома, было предметом обсуждения на «семейном совете» за чайным столом. Яков Миронович хотел поговорить с заведующим Лялиной кафедрой профессором Лойцянским, а Ляля сердилась и заклинала его этого не делать.

В «Египте» было лучше всего. Нас там пока никакие беды не затронули, мы с увлечением занимались наукой и спорами о ней; я водил экскурсии по египетской выставке.

Возвращаться с работы я любил пешком, по Невскому, останавливаясь у витрин магазинов – не то чтобы в них было так много товаров, но меня занимал сам процесс window-shopping1 – не знаю почему. Отвлекались мысли, что ли.

Однажды в самом конце марта я шел так из-под арки по Невскому и не доходя Казанского собора встретил папу. Он был, как всегда, в кепке и серо-зеленом косматом демисезонном пальто. Он обрадовался мне.

– Вот хорошо: давай пойдем вместе, я тебя провожу. Мне только ненадолго надо зайти в Госиздат.

Кажется, Госиздата тогда уже не было, а было много разных издательств, но папа так называл по старой привычке весь Дом книги.

Мы поднялись на лифте. У папы оказалось не один, а много визитов, и мы ходили из одной в другую застекленную контору на четвертом и на пятом этажах – кое-где папе надо был только поздороваться и пошутить. Всюду дамы (а мужчин там было мало) встречали его радостными восклицаниями, и он, весело поблескивая своим пенсне, начинал каждый раз рассказывать какую-нибудь новую занятную историю, или отвечал на привет шуткой –

__________

¹ Разглядывать товары на витринах без серьезного намерения что-нибудь купить (англ.).

 

434

 

и потом шел дальше. Никак было не дождаться, когда он, наконец, дойдет до той комнатки вдоль коридора, где у него собственно и было дело. Я сначала ходил с ним, потом сказал, что подожду в коридоре, потом стал нервно смотреть на часы и наконец решил уйти, не дождавшись. Все равно через два дня приду на мамин день рождения вечером.

Через два дня, придя на Суворовский с работы, я застал в коридоре сцену: Яков Миронович стоял растерянный, а Ляля кричала благим матом:

– Как ты мог, как ты мог, как он теперь на меня посмотрит! Как ты мог!

– Да я ведь только поговорил с ним, я ни о чем его не просил...

– Все равно, как ты мог, как ты мог!!! Я же тебя просила, как ты мог!!!!

Раздался телефонный звонок – телефон стоял тут же в коридоре, у двери в нашу комнату. Я расслышал слабый мамин голос, совершенно заглушаемый Лялиным визжащим криком.

– Да, мама, да, я слушаю?

Она что-то говорит, я не могу разобрать. Наконец, сквозь вопли слышу:

– Привет тебе от папы.

Я что-то бормочу, что приеду сегодня и что я папу только что видел. Крик за моей спиной не прекращается.

– Тебе папа просил передать привет. Его взяли. Нынче ночью.

Я повесил трубку и помчался на Скороходову. (Нина еще не приходила с работы).

На Скороходовой все было перевернуто. Не помню, видел ли я братьев, не помню, что я говорил маме, кроме того, что напоминал: прошлый раз все обошлось – папа почти сразу же вернулся. Не мог не думать о том, что, кроме этого единого необычного случая, среди уже известных мне ни один из арестованных пока не возвращался. На маму страшно было смотреть. Тетя Вера заперлась у себя в комнате и не выходила.

– Ведь папа ничего не ждал; в чем его могут обвинить?

– Нет, ждал, – сказала мама. – По ночам, как проедет по нашей улице машина, он прислушивался – остановится у нашего подъезда или нет?1

Я уже не стал дальше убеждать ее в том, что папу ни в чем не могут обвинить – слишком много было примеров ареста явно ни в чем не повинных людей. Мы оба тогда подумали, что это связано с папиной работой за границей: уже давно, перебирая в уме совершенно непонятный набор фамилий арестованных и неарестованных, все замечали, что к весне этого года людей, побывавших за границей, как будто совершенно не осталось на свободе. Через много лет я узнал, что папин арест не имел к его работе за границей никакого отношения; вернее, если имел, то только очень, очень косвенное.

На другой день я пришел в университет, а молчать о моей беде было трудно. Я вспомнил о Мише Гринберге – но его что-то было не видно, и решил сказать Леве Липину.

– Лева, вчера ночью арестовали моего отца. Я говорю тебе, но пожалуйста, пока не сообщай никому другому: подожди три дня. Послезавтра будет утверждение характеристик, я не хочу, чтобы до этого времени меня сняли

__________

¹ Сначала приезжали арестовывать с машиной; но к этому времени «двое» приезжали на трамвае, а машину вызывали по телефону после конца обыска.

 

435

 

со старост, а то бог знает какая будет характеристика ребятам. – Липин согласился.

Сообщать об аресте в семье было обязательно. – в противном случае следовало почти неизбежное исключение из университета.

Однако на послезавтра, когда проекты характеристик из комсомольского бюро были переданы старосте, комсоргу и профоргу (комсоргом была Ксля Стрешинская, а профоргом кто-то из арабских девочек), оказалось, что в мою собственную характеристику уже вписано, что «отец арестован как враг народа»,' и что я «скрыл этот факт»: Липин меня продал!

Беспокойство мое было оправдано: ужасную характеристику написали почему-то Мусс Свидср, да и у других были характеристики весьма неважные. Мы с Келсй если их переделывать, и я велел ей отстаивать наш текст у Нади Спижарской, которая ведала ими в бюро. Как ни странно, мы добились некоторого смягчения.

Я продолжал ходить в университет и на работу, старался почаще забегать к маме. Весть о папином аресте, как видно, уже разнеслась по городу – каким образом, было трудно понять. Бесконечные звонки многочисленных друзей, приятелей и приятельниц сразу же прекратились, как отрезанные. Мама рассказала, что к ней вся в слезах прибежала «Женя беленькая», обнимала ее. Я не помню ее действительной фамилии – в Коктебеле она называлась «Женей беленькой» в отличие от другой какой-то «Жени черненькой», от «Жени рыжей» – Евгении Юрьевны Хин. С папой у «Жени беленькой» был флирт – насколько серьезный, это, как обычно, трудно было понять; но папу любили все, особенно любили женщины, даже независимо от флирта. Ее приход, по крайней мерс в течение месяца, был единственным визитом в мамин дом. Не появлялась Надежда Януарьевна Рыкова, Стефания Заранек и другие коктебельские друзья. Даже самая близкая мамина подруга Симочка – Серафима Федоровна Филиппова – не подавала признаков жизни. Где-то в мае пришел Станислав Адольфович Якобсон – тот самый старый папин сослуживец по Азовско-Донскому банку, у которого на квартире мы жили летом 1926 года; с тех пор мои родители встречались со Станиславом Адольфовичем и его женой, может быть, два раза за двенадцать лет.

Мама настаивала на том, чтобы хлопотать, получить характеристики отца; я понимал бесполезность этого, но все-таки решил позвонить самым близким приятелям из Союза писателей. Позвонил Анне Георгиевне Томас, секретарше Союза – она ужаснулась и сказала: «Что мы можем сделать...» Позвонил Надежде Януарьевнс Рыковой – она бросила трубку.

Одиннадцатого апреля, поздно вечером, все обитатели квартиры на Суворовском были заняты своим делом: Яков Миронович сидел за своим столом в магазинсровской спальне, Лидия Михайловна за своим столиком в столовой, я в нашей комнате – за своим, Ляля была у себя, домработница Настя2 легла спать, Анна Соломоновна, жилица, кажется, тоже. Нины дома

__________

1 Виновность следовала тогда – да и теперь почти что так – не из «результата судоговорения», как считалось в старину, а из самого факта apестa.

 

² Сменившая, по моему серьезному ходатайству, Анну Ефимовну.

 

436

 

не было – у нее были вечерние занятия на Мойке 108, во Втором Педагогическом институте иностранных языков. Я всегда несколько беспокоился за нес – на Мойке в полночь было темно, но они выходили с работы обыкновенно группкой.

Около 12 часов ночи раздался звонок в дверь. Я подошел.

– Откройте, управдом.

Я понимал, что это значит. Дверь открыл. Вошли двое военных – командир с кубиками в петлицах и мечом в венке на рукаве и молоденький боец с винтовкой. Сзади маячила тяжелая фигура нашего добросовестнейшего управдома, Якова Яковлевича Лиелтурка, бывшего любовника домработницы Анюты. В слабом освещении передней следователь сунул мне в нос какую-то бумажку на голубом бланке; я рассмотрел только вписанные слова фиолетовыми чернилами вверху: «Магазинер Яков Миронович» и внизу – «произвести обыск». Против всякого вероятия, я ощутил надежду: может быть, только обыск? Я позвал тестя.

Пришедшие стремительно вошли в освещенную столовую. Яков Миронович вышел им навстречу, позади него Лидия Михайловна. Следователь спросил, какие комнаты на лицевом счету Магазинера Якова Мироновича, ему показали. Вошла перепуганная Ляля. Следователь вернулся в столовую – начался обыск. Все собрались тут же. На кожаном диванчике, на котором я проводил свою первую ночь в этом доме, сидел красноармеец, поставив винтовку между ног. Вынимались посуда, книги, бумаги из столов. Следователь лазал на шкафы, шарил среди ваз и позади бюста Гермеса, поднимая кучи пыли. Рылся в постелях. Ничего предосудительного найти было нельзя: все книги запрещенных авторов, по которым еще недавно учились марксизму-ленинизму – том собраний сочинений Ленина, где говорилось о соавторстве Зиновьева при написании «Государства и революции», речи Троцкого, статьи Пашуканиса, где. громился Яков Миронович как агент империализма, брошюры Бухарина, предисловия Бухарина в других книгах, предисловия и статьи других лиц, ныне арестованных, – все они были давно уже, год назад или больше, как и во всех ленинградских интеллигентских квартирах, заблаговременно уничтожены. Но что-то обыскиватсль все же отложил в сторону из книг. Бумага и мусор – на полу, на стульях. Яков Миронович был спокоен, – он тоже, быть может, надеялся, что дело обойдется обыском. Лидия Михайловна очень волновалась, но сдерживалась, только Ляля плакала горькими слезами. Солдатик, пользуясь тем, что начальник перешел в соседнюю комнату, тихо утешал се:

– Напрасно вы так, все обойдется, там разберутся. Ваш отец скоро вернется.

В разгар погрома послышался звук ключа во входной двери, и в столовой появилась Нина, в пальто и синем берете, с портфелем в руках.

– Что это?

– Обыск, – сказал кто-то. Может быть, это был я. Она опустилась на стул.

На нашу с ней комнату обыск нс распространялся. Часам к четырем утра следователь спросил:

– Где у вас телефон? – и вызвал машину. – Собирайтесь, – сказал он

 

437

 

Якову Мироновичу. На этот раз он дал внимательно прочесть ордер на обыск – и арест.

Собираться! Что надо дать с собой человеку, которого уводят в тюрьму? И с большой вероятностью того, что его вышлют – куда? Нам до сих пор мерещились Соловки, хотя было уже ясно, что они всех «взятых» не вместят. И что можно дать? Во что собрать? Сунули что-то – две смены белья, носки, еще что-то... Начались объятия, слезы и прощание.

В ордере было сказано «опечатать две комнаты» – Яков Миронович успел уговорить опечатать Лялину и Настину.

– За меня не беспокойтесь (или что-то в этом роде), – сказал он, и за ним захлопнулась входная дверь. Через несколько минут в тишине ночи послышался рев включаемого мотора.

Завтра тоже день. Мы разошлись доспать эту ночь.

На следующее утро я пошел в университет, Ляля – в Политехнический (говорил ли Я.М. с Лойцянским – уже стало неважно). Лидия Михайловна тоже ушла, – как видно, советоваться.

Вечером она вызвала нас с Ниной и Лялю и сказала, что в случае обвинительного приговора по существующей практике имущество осужденного конфискуется, а члены его семьи высылаются в Казахстан или еще куда-нибудь. Но что «имущество осужденного» означает находящееся на площади, входящей в его жилищный лицевой счет, и «членами семьи» считаются только проживающие на той же площади; что поэтому нам с Ниной ничего не грозит; но что обстановка будет ценностью, которая может остаться единственным доходом, и поэтому всю мебель надо передвинуть в нашу комнату. Весь этот день и несколько следующих прошло в передвижке мебели. Теперь наши кровать и диван, мой канцелярский стол и Нинино бюро занимали минимальное место вдоль стен, а промежуток занимал гигантский буфет с зеркалами и малахитовыми колоннами и с бюстом Гермеса, круглый карточный стол (когда-то «для газет») и другое, чего уж я не упомню: кажется, кожаный диван с окружавшими его шкафчиками с колонками по бокам и верхней дубовой книжной полкой, несколько кресел, стулья красного дерева, козетка – ну, не помню точно; лишь буфет и малахитовые колонны точно маячат в моей памяти и то, что к кровати и к столу надо было пробираться как по лабиринту. Потом весь этот мебельный склад понемногу разрядился, потому что Лидия Михайловна начала продавать вещи. Тогда появилось много желающих приобрести дорогие вещи за бесценок. У Валентина Катаева есть «незабываемый» рассказ о том, как он ходил покупать спешно продаваемую мебель, с весьма ортодоксальным глумлением над несчастной семьей «врага народа».

Для меня разъяснения Лидии Михайловны значили, что во всяком случае мама и Алеша отправятся в ссылку. Тете Вере ничего не грозило – у нее был свой лицевой счет. Тате с Андрюшей – тоже, – они, видимо, не подойдут под понятие «членов семьи». Что касается Миши, то он вскоре, еще тем же летом, окончательно порвал с Тэтой и ушел из дому. Эрмитаж временно предоставил ему огромную пустую комнату, с одной койкой, двумя стульями и столом, где-то со двора в Ламоттовском павильоне. Миша был, конечно, подавлен папиным арестом, но для него это было лишь часть разверзшихся

 

438

 

над ним судеб – разрыв с женой, неопределенность отношений с той, другой женщиной. Во всяком случае, он был неспособен в тот момент принимать какие бы то ни было решения относительно мамы, дома, Алеши, и груз этот лег на меня.

Четырнадцатого апреля был день маминых именин – я пришел к ней – и застал ее в слезах, катившихся градом, стоящей посреди комнаты с букетом роз в руке. В этот день папа непременно дарил ей розы – и этот раз Миша, чтобы подбодрить маму, решил продолжить традицию и тоже принес ей розы. Но их было... четыре. Миша, видно, не знал о поверье, что четное число цветов дарят только на похороны, но – четыре... Папа дарил ей пять роз, по числу членов семейства. Пятого нет – и не будет.

Увидя, как мама расстроилась, Миша процитировал ей папино любимое: Tout passe. – Но теперь это прозвучало зловеще.

Я дал маме выплакаться и забраться в угол дивана.

С тех пор, как я ни приходил на Скороходову, мама лежала на диване, уставившись в одну точку. Тата безумствовала. Маленький Андрюша на вид был спокоен и разговаривал о чем угодно, только не о родителях и не о дедушке, которого, казалось, очень любил. О том, что было у него тогда на самом деле на душе, он немножко рассказал нам, когда стал взрослым. Каждый приход мой к маме был мукой – она заставляла меня – не Мишу, меня – писать письма: прокурору, начальнику ленинградского НКВД Гоглидзе, Литвинову (депутату от нашего Петроградского района в Верховный Совет), Сталину и еще не знаю уж кому. В каждом письме придумывались новые доказательства папиной невиновности и полной лояльности к советской власти. Летом из Архангельска пришли авторские экземпляры «Истории полярных исследований» – мама велела мне аккуратно вырезать оттуда портреты героев и Сталина и патриотический текст заключительных абзацев и послать в очередном письме к Сталину. Первое время я эти письма посылал, но на отчаянные послания (которых, конечно, в «инстанциях» набрались многие миллионы) ответов не было. Только Литвинов ответил стандартным письмом на бланке, но за собственной подписью, о том, что он. к сожалению, в этом деле ничего сделать не может.

Надо было узнавать что-то о папиной судьбе, – о Якове Мироновиче Магазинере узнавала Лидия Михайловна; она считала, что я не должен попадаться по его делу в поле зрения. Надо было отстаивать очереди – сначала в огромнейшей, тянувшейся далеко по улице очереди в приемную Большого дома в отдельном здании бюро пропусков с улицы Чайковского – там указывали, помнится, в какой тюрьме находится заключенный, и там же сообщали изредка, что заключенный осужден на десять лет; помню, что эту очередь я отстаивал не один раз. Зачем была очередь, что нам отвечали, я помню смутно: как от всех бед, так и от этой мозг защищается, не хочет помнить. Потом стояли к приемному окошечку в тюрьме на Шпалерной (улице Воинова). Тут очередь была тоже очень длинная, но почему-то двигалась быстрее. Никаких передач не принимали, только сообщали, есть такой заключенный или нет; вот тут я помню, как немного впереди меня какой-то женщине, казавшейся пожилой и изможденной, хотя на самом деле она, вероятно, была довольно молодая, ответили:

 

439

 

– Такого-то нет, – и она вдруг закричала, жалобным, пронизывающим до костей криком:

– Папочка, папочка, за что, за что!?

Даже тюремщик, сидевший в окошечке, высунулся из него и сказал ей:

– Да что вы. гражданка! Жив он, его в госпиталь перевели.

Но она продолжала причитать «за что, за что?!», пока соседки по очереди не вывели ее на улицу.

Этот крик был невыносим именно потому, что всем нам в этой безмолвной очереди было не лучше.

Была еще одна очередь в военную прокуратуру (почему – военную?), находившуюся в бывшем здании Азовско-Донского банка, но не помню, чтобы я стоял в ней. Может быть, ходил Миша? Но в этой очереди бьшала Лидия Михайловна.

Позже она рассказывала, как, разбирая после обыска бумаги Якова Мироновича, она нашла вырезку его статьи 1918 г., кажется, из горьковской «Новой жизни», подумала, что это-то и могло послужить причиной ареста, и решила было написать на имя прокурора о том, что Яков Миронович не состоял в меньшевистской партии, но что-то се удержало. И конечно, такое заявление могло подбросить следователям новый обвинительный материал, которого им так не хватало. Потом выяснилось, что характер обвинения был совсем другой.

Лидия Михайловна от прокурора Шпигеля не получила ответа, но многим он отвечал:

– Узнаете через десять лет.

У мамы на Скороходовой никакой передвижки имущества не происходило. И куда передвигать? К тете Вере? Она почти прекратила всякие отношения с мамой. Остальные три комнаты (одна – разделенная фанерой) были на папином счету. Да и какие вещи были? Дедушкин черный книжный шкаф, золоченый медведь – пресс-папье на письменном столе, круглый обеденный стол в темной столовой и обитые мамой норвежские шесть стульев; буфет, не представлявший ни художественной, ни материальной ценности; родительская металлическая, крашеная под дерево норвежская кровать, наши походные кровати. Не продавать же это! Вместо этого – бесконечные, бесцельные разговоры, кому еще можно написать.

Однажды, когда я вечером пришел, мама вынесла мне откуда-то прекрасный портрет Александры Михайловны Коллонтай – се подарок папе, писаный масляными красками, – и велела его сжечь. Я сжег ради маминого спокойствия, хотя понимал, что сжигать что бы то ни было после обыска бессмысленно, что портрет хороший, и что это вандализм. Кто же мог знать, что из всех старых большевиков именно Коллонтай, оппозиционсрка в прошлом, уцелела и далее уцелеет?

Тогда же мама рассказала мне про шкатулку Ионова. Уже отстраненный от заведования Госиздатом, в ожидании грядущих бедствий, он, оказывается, где-то в начале тридцатых годов пришел к папе и дал ему на хранение (как «единственному, кому он мог доверить») тяжелую шкатулку; уж не помню, какие сувениры предполагались в ней. Но когда начались аресты зиновьевцсв, папа вскрыл шкатулку и обнаружил, что она набита золотыми полуимпериалами. Он закрыл шкатулку и в темноте осенней ночи бросил се в Фонтанку.

Маму нельзя было узнать, так она постарела; говорила как безумная. Я

 

440

 

часто задерживался у нее допоздна и, возвращаясь уже ночью в пустом трамвае, часто видел сидящими на площадке двоих в голубых фуражках: командира с кубиками на красных с лиловым кантом петлицах, с венком и мечом на рукаве, и красноармейца с винтовкой. И я думал: вот еще один дом, где все сейчас мирно ложатся спать, будет через несколько минут разорен и разрушен.

Алешу исключили из Кораблестроительного института – кажется, не только как сына «врага народа», но и вспомнили, что он был рекомендован институту Орасом, уже арестованным и, вероятно, расстрелянным. Теперь Алеша был занят хлопотами, чтобы его приняли в Политехнический институт. Тут уж никто нс мог ему помочь, но он добился того, что исключение превратилось в перевод. Он поступил на отделение, где занимались турбинами, надеясь через корабельные турбины вернуться к кораблестроению.

Как-то Нина принесла с работы известие об Архангельском, любимейшем их преподавателе из Второго института иностранных языков, арестованном еще с осени, – кто-то вышел из тюрьмы и рассказал, что его видели в здании, где содержали смертников. Так мы впервые узнали, что есть не только аресты и высылки в лагеря на десять лет, но есть и расстрелы.

Мои государственные экзамены прошли как в тумане – помню только, что я получил «отлично» по всем трем: это был аккадский вместе с шумерским, история философии и что-то еще – общее языкознание? Не могу вспомнить.

Зато помню наше распределение. Мишу Гринберга и Тату Старкову оставили в аспирантуре на филфаке, Липина взял в аспирантуру В.В.Струве на истфак. Кслю Стрешинскую по своей крайней доброте взяла Наталия Давыдовна Флиттнср по специальности «история искусств Древнего Востока» по Академии художеств. Это был блеф, потому что об истории искусств Келя нс имела самого бледного понятия, и даже по курсу самой же Наталии Давыдовны получила четверку только потому, что троек Н.Д. вообще не ставила. Остальным предложили места школьных преподавателей в разных местах – Вале Старковой в ее родном Арзамасе, Дусс и Зине – тоже куда-то ближе к их родине, на Чсрнозсмьс. Муся Свидср никуда не устроилась и, говорили,- она голодала. Я же, хотя и предъявил справку, что работаю и.о. научного сотрудника в Эрмитаже, получил направление в один из районов Ленинградской области – нс то в Волховский, нс то в Тихвинский – куда-то дальше в «глубинку», сейчас уж нс помню.

На распределении не было Мирона Левина – он лежал с тяжелым туберкулезом в больнице напротив Мальцевского рынка. Не видно было и его приятелей из «Комитета по распределению сил» – Юры Люблинского, Коли Давидснкова и других – они «сидели», и нс за «контрреволюционную организацию» ли?1 О Коле Давиденкове я рассказал выше.

 

1 Я Мирона не навещал в больнице – мы по крайней мере весь последний год совсем по разговаривали в институтских коридорах, а сейчас, понято, мне было не до него. Но не навещали его и другие (ибо были за решеткой), что вызвало у него, когда он вышел из больницы и должен был ехать в санаторий, такое горькое и несправедливое стихотворение:

На углу Литейного и Невского

Мне спросить, зачем я болен – не с кого

Год прошел и позабыли выблядки

Наши песни, наши шашни, наши выходки.

 

441

 

Одна из распределяемых – русистка Оля Жукова – сразу же оспорила решение комиссии. Она сказала, что у нее есть серьезный разговор с председателем комиссии, и они уединились в соседней пустой аудитории. Скоро сделалось известно, что она претендует на лучшее распределение и, по возможности, на аспирантуру, на том основании, что она – не жена «врага народа», как могла по ее характеристике предположить комиссия, а напротив – она проявила партийную бдительность и сама разоблачила своего мужа как врага, и он был «репрессирован». К чести комиссии надо сказать, что она не изменила своего первоначального решения, – по крайней мере, на наших глазах.

Я ничего не оспаривал, а пошел доложить о моем распределении Иосифу Абгаровичу Орбели. Он пришел в ярость, тут же снял трубку и при мне позвонил в комиссию.

– Говорит директор Эрмитажа Орбели. Вы тут давали направление на работу Дьяконову. Да, Дьяконову Игорю Михайловичу.

Там подтвердили. Тогда Орбели, постепенно взвинчиваясь, стал говорить:

– Вам что, обязательно нужно, чтобы сельский учитель знал именно четырнадцать языков? Он мой сотрудник – что же, вы прикажете его увольнять? На каком основании?!

Трубка что-то слабо заблекотала, Иосиф Абгарович с силой ее повесил и сказал:

– Можете не беспокоиться, Игорь Михайлович, продолжайте работать.

В начале лета я был на Скороходовой, когда раздался звонок; какой-то неизвестный молодой человек, по одежде рабочий, спрашивал маму.

Он сказал, что сидел на Шпалерной в одной камере с Михаилом Алексеевичем, но что его собственное дело прекратили и самого его выпустили (бывало, значит, и такое!). Михаил Алексеевич чувствует себя хорошо, его вызывали к следователю два раза, в чем его обвиняют – еще не ясно. Рассказывал также, что он из вечера в вечер подробно рассказывает камерникам «Графа Монтс-Кристо» наизусть. Из рассказа смутно выявилось, что в камере людей очень много. Все это было и неясно, и неопределенно, но как-то обнадеживало, – хотя ясно было, что, передавая известия нам с этим молодым гонцом, папа, конечно, постарался изобразить дело как можно лучше.

В папины именины, в июле, у мамы впервые после всего этого в дверь позвонил незнакомый звонок. Но это был Иван Вылегжанин – приходил «проздравить Михаила Алексеевича». Ушел, совершенно потрясенный – как будто был «взят» не наш, а его собственный отец.

Мы с Ниной, в те дни, как никогда, близкие по-новому – беда сблизила нас совсем воедино, – все же решили уехать на лето. Для Лидии Михайловны мы были не в помощь, а что до моей мамы, то отпуск у меня тогда был 24 рабочих дня, да и так я не мог приходить к ней чаще, чем раз или два в неделю – с ней еще будут два сына: уеду на часть лета на Зеленое Озеро, вернется ощущение воли.

Нина, у которой был длинный преподавательский отпуск, уехала раньше. На этот раз хозяйка сдала нам не комнату в доме, а низкий сарайчик позади дома. Все равно, рядом было темное Круглое и светлое Зеленое озеро, строгий,

 

442

 

чистый лес и песчаные бесконечные дорожки – просеки в вереске. Дышалось уже уходившей в прошлое юностью.

Без меня у Нины жила гостья – Нина Панаева – новая ее подруга, ученица с Курсов иностранных языков (а там большинство учениц были даже не ровесницы, а много старше нее). Когда я приехал, приходили другие гости – Сергей Львович Соболев, отдыхавший поблизости в Шалове – «милый верблюд». Он был весь какой-то теплый, говорил про математиков, про какую-то свою войну с академиком, о том, что творческий век математика – тридцать-сорок лет. Самому ему было тридцать лет, и он уже пять лет как был членом-корреспондентом Академии наук. Мы шутили о его статье, которую он подарил Мише: «Плотность нулей в L-ряду», и о его науке, которая грозила заменить все остальное, а пока считает нули. Никак нельзя было предположить, что он станет таким сухим академиком.

Дня на два приехал брат Алеша. Так как койки на него не было, мы составили наши рядом и спали все втроем поперек коек. Алеша, всегда такой замкнутый и сдержанный, был с нами свободнее обычного. Читал свои стихи. Читал свой вольный перевод из Лонгфелло («The day is long and dark and dreary»). He знаю, был ли он у него записан, но Нина вдруг вспомнила его в 80-х годах – к сожалению, уже после того, как сборник стихотворных переводов братьев Дьяконовых (старших) вышел в свет:

 

Ненастный день, холодный ветер стонет,

Холодный дождь деревья долу клонит

И лозы бьет об изгороди зло –

Heнacтьe смерть и тленье принесло

Ненастный день и ветер стонет.

 

Вся жизнь моя – как этот день ненастный,

Вся жизнь моя – ненужный труд напрасный,

Все лучшее, что было, то прошло,

Ненастье смерть и тленье принесло –

Ненастный день и ветер стонет.

 

Смирися, сердце, позабудь печали!

Утихнет дождь и прояснятся дали –

Проглянет солнце – терпеливо жди

Есть в каждой жизни солнце и дожди –

Иные дни полны печали.

 

О том, как он чувствует себя в комсомоле, мы не говорили; это была запретная тема. Алеша прекрасно знал, что я не одобряю его вступление в комсомол. Мы все равно очень любили друг друга.

Но к сентябрю надо было возвращаться в ленинградский водоворот. Мама все так же лежала, вся черная лицом, на диване, уставясь в одну точку, или опять начинала совать мне черновики писем или диктовать письма Сталину, Калинину, уж не знаю кому. По большей части лежала одна – даже «Бусыгой» (Андрюшей) она не в силах была заниматься, и он мастерил что-то сам по себе. Тата и Алеша весь день отсутствовали, а вечером Тата говорила о своем, истерически. Мне приходилось и ею заниматься, пытаясь вывести ее из этого состояния. Она два раза травилась – по счастью, не очень всерьез. В разрыве она была отчасти сама виновата – позволяла себе у нас дома вести страстный флирт с поклонником Сергеем Гушнером, – ну, правда, и то верно, что и у Миши, вероятно, были увлечения и до Евгении Юрьевны, –

 

443

 

но еще в прошлом году, казалось – весной этого года, он подчеркивал хорошее отношение к Тате, защищал ее от замечаний друзей.

С Евгенией Юрьевной Хин он познакомился в 1936 или 1937 г. в Коктебеле. Меня в те годы там, конечно, не было, и о ее существовании он мне не говорил, хотя в юности нередко посвящал меня в свои сердечные дела, – по крайней мерс, в некоторые.

Евгения Юрьевна Хин была, как я уже упоминал, женой Ореста Цсхновицера, профессора на Литературном отделении ЛИФЛИ, а позже на филологическом факультете университета. Если он известен потомству, то по воспоминаниям о трагедии эвакуации Таллинна осенью 1941; в них он играет важную и достойную роль. В числе многих он погиб тогда на своем посту. Но в университете он считался одним из непочтенных профессоров.

Жил Цсхновицер в доме на набережной, прямо напротив Университета, в бельэтаже. Его трехкомнатная квартирка была выкроена из бывшей квартиры царского министра – чуть ли не министра финансов Коковцова, – и ему, как часто бывало в 1918–20 гг. при вселении в покинутые квартиры буржуазии, досталось не только само жилье, с роскошными цельными стеклами арочных окон на Неву, но и обстановка этих комнат – бюро, столики, стулья из светлого ореха, целая библиотека книг в старинных кожаных потемневших переплетах XVIII–начала XIX в., которую он, видимо, пополнял, так как был ревностным посетителем букинистов и книжного развала у башни Городской Думы на Невском; он был специалист по литературе второй половины XIX в., и у него была подобрана прекрасная библиотека русских писателей и XIX и начала XX веков.

Сама Евгения Юрьевна была собою видная, почти можно было бы сказать – рослая женщина с медными волосами и фигурой Венеры. Говорят, она была красива еще в Коктебеле, но когда я ее впервые увидел в 1938 г. у Миши в Ламоттовском павильоне, я красивой ее не нашел; видно, она была «не мой стиль». У нес были маленькие карие глаза, полное, не вполне правильное лицо. Ну, конечно, я не судья, и это описание, может быть, пристрастно.

О ее прошлом, кроме того немногого, что она мне впоследствии говорила о себе, я знаю мало, и все по слухам, достоверность которых, видимо, весьма сомнительна. Она была одесситка, с юных лет соприкасалась с одесской литературной средой, – так, близко знала приезжавшего туда Маяковского, позже писала воспоминания о их встрече. Много имела литературных знакомств в Ленинграде и также в Москве; была настолько близко знакома с возлюбленной Маяковского Лилсй Брик, что та рассказывала ей вещи, которые, казалось бы, рассказываются только близкой подруге. Была очень умна; но ее приятельница Лидия Николаевна Браудо говорила про нее: «У Жени ум действует сразу по нескольким этажам», а это уже был комплимент несколько сомнительный.

Рассказывали, что она была (подобно М.М.Зощснко и Илье Ильфу) одно время следователем милиции; рассказывали, что однажды один се неудачный поклонник при ней застрелился, и она лашла в себе силы сразу же вынуть свои письма из его кармана. Но все это вовсе не факты, за истинность которых я мог бы поручиться, и я привожу эти рассказы только постольку, поскольку

 

444

 

человек характеризуется не только своими поступками и событиями своей жизни, но и тем, какая вокруг него создается легенда. Может быть, вес это неправда.

Соседом Цехновицсров по бельэтажу был не кто иной как начальник Ленинградского управления НКВД Гоглидзе; вход к нему был с другого подъезда, но всего в трех-пяти шагах от подъезда, ведшего к ним. У входа к Гоглидзе стояла, конечно, военная охрана. Я познакомился с ЕЛО. у Миши в его громадной пустой комнате именно в связи с тем, что она бралась позвонить в квартиру Гоглидзе и лично передать ему наше ходатайство об отце. Миша вызвал меня посоветоваться – я как-то незаметно стал главой семьи. Предложение Евгении Юрьевны я категорически отверг – оно показалось мне авантюристичным и безусловно бесполезным: как будто решение судьбы заключенного зависит от того, держит ли Гоглидзе в собственных руках заявление его близких! Он так же точно может взять любое из таких заявлений из рук секретаря или, напротив, очутившееся у него в руках передать секретарю.

Маме пришло письмо от К.А.Федина – он спрашивал, не может ли чем-нибудь помочь, может быть, написать письмо какому-нибудь начальству? Мама была тронута, и я тоже, поэтому я впоследствии не верил своим ушам, когда слышал о поведении Фсдина в 1948–50 гг. Но к тому времени Фсдин был вознесен высоко, был в почете, был чуть ли не классиком.

Кроме мамы и Миши, я решил навестить и Леву Липина – узнать, нет ли новостей о Нике. Я застал его в тяжелом нервном состоянии. О Нике известий не было, но он сказал мне, что вышел из тюрьмы один из друзей его отца и сообщил, что в НКВД бьют заключенных и применяют пытки.

Я почти каждую ночь и так думал о папе: старался представить, что с ним в камере, как выглядит камера, как выглядят допросы. Теперь меня наяву преследовало видение, как папу в первую же ночь вызывает следователь, бьет по лицу и разбивает пенсне. Мне казалось, что, лишившись его, он растеряется в расплывчатом мире, который обступит его. Однако «Граф Монтс-Кристо» показывал мне, что он не только не теряет мужества, но старается поддержать его и у своих соседей. Это была не легенда – полстолетия спустя мне подтвердил это другой его однокамерник, специально нашедший меня. Но пытки...

Новости в Ленинграде были чем дальше, тем хуже. В канцелярских магазинах изымали тоненькие школьные тетрадки, где на оборотной стороне оыла таблица умножения, а на лицевой стороне обложки на синевато-сером фоне было плохонькое клише – одно воспроизводило картину Гс: «Пушкин читает стихи няне в Михайловском», другое изображало дуб у лукоморья: утверждали, что тени, образуемые звеньями цепи вокруг дуба, складываются в буквы, а буквы – в антисоветский лозунг. Эти тетрадки были буквально У всех на руках: я тщательно разглядывал злополучную цепь и так, и в лупу; были какие-то закорючки, но в буквы они никак не складывались. Но кто-то был расстрелян за эти закорючки.

Потом в недавно открытом на Невском кафе «Норд» было массовое отравление от плохо полуженных медных котлов. Об этом – как о преднамеренном террористическом акте – было на другой же день офици-

 

445

 

альное сообщение, большой список арестованных и – «приговор приведен в исполнение».

Поздней осенью битком набитый троллейбус, шедший по Фонтанке (потом эту, недавно проложенную, троллейбусную линию оттуда сняли), забуксовал на обледенелой мостовой и свалился со всеми пассажирами в канал. Двери уже тогда закрывались автоматически, и их мог открыть только вожатый и кондуктор – они только и успели выскочить. Остальные, сотни полторы пассажиров, утонули. И опять на другой день сообщение о заговоре и расстрелах, – конечно, вожатого и кондуктора, – но, кроме того, руководителей и инженеров-эксплуатационников трамвайного парка. В списке расстрелянных мы увидели знакомого: мужа нашей соседки по лестнице, Киры, знакомой Нины по школе; она три месяца как была замужем. Он служил инженером в парке, к этой линии и к этому троллейбусу не имел никакого отношения. Ее, конечно, сразу выслали – она вернулась в Ленинград только после войны, уже при Хрущеве.

На Шпалерной мне сообщили, что папа переведен в Кресты. Эта тюрьма (у Финляндского вокзала) в прошлые времена считалась пересыльной. Там принимали денежные передачи.

Маму опять посетил человек, сидевший вместе с отцом. Он рассказал, что папу обвиняют в шпионаже и что он признался в том, что шпионил в пользу Венесуэлы. (Многие тогда оговаривали себя самым фантастическим образом, надеясь попасть позже под пересмотр дела. Так, в Таджикистане один человек признался, что его завербовал в английскую разведку Джордж Гордон лорд Байрон, а в Ленинграде один признался, что готовился застрелить Сталина из блюминга,' если он приедет в город Котлас; это узналось позже). Тот же папин сосед по камере сказал маме, что деньги в тюрьме тратить не на что, но что папа просил передать ему четырнадцать рублей, если все живы, здоровы и в городе, а если кто-либо из семьи выслан или арестован, то, соответственно, послать меньшую сумму. Я передал эти четырнадцать рублей в конце сентября – передачи принимали раз в месяц.

В следующую передачу – она совпадала с 35-й годовщиной свадьбы мамы с папой – мама решила передать 35 рублей. Передачу у меня не приняли, сказав: «выбыл 26 октября».

Начался поиск по другим тюрьмам – прежде всего в другой тюрьме за Московским вокзалом, считавшейся пересыльной, потом еще где-то. Нигде его не было, и мой путь привел меня опять в длинную очередь в здании бюро пропусков на Чайковской. Человек за прилавком – как сейчас помню его квадратную рожу, серые глазки и рыжие торчащие брови – посмотрел в картотеке и сказал мне, как говорил и другим, до меня:

– Десять лет без права переписки.

У меня похолодело сердце. Одним из постоянных моих чтений за эти месяцы были «Уголовный» и «Уголовно-процессуальный кодекс», всегда лежавшие сбоку на рабочем столике у Лидии Михайловны, вместе с последними номерами юридических журналов – ведь она была адвокатом. Такой меры наказания в кодексах не было. «Узнаете через десять лет». Я

__________

1 Постройка гигантского прокатного стана – блюминга еще недавно не сходила со страниц газет, как один из величайших подвигов пятилетки

 

446

 

отошел, но вслед за мной опять слышалось: «Десять лет без права переписки», «Десять лет без права переписки».

Пришлось идти к маме и сказать ей. Я назвал ей срок – без прибавления. (О нем я и братьям не сказал). И пришлось опять отправлять мамины письма или писать за нее. Я теперь уносил письма и складывал к себе в стол.

Между тем, как будто появились какие-то проблески надежд.

Освободились друзья Мирона Левина. Ко мне позвонил Коля Давиденков и просил прийти. Я застал его в добротном кабинете его отца, знаменитого невропатолога. Коля сидел за письменным столом, положив на него локти, серьезный, очень взрослый – не узнать было того юношу, которого пришлось сажать в кресло в темном углу, чтобы скрыть предательскую моложавость мнимого «Председателя Комитета по распределению сил». Он видел моего отца в тюрьме, передал от него привет. Сказал, что папа признал себя виновным в шпионаже в пользу Венесуэлы. Я еще о чем-то спрашивал, но никаких подробностей не услышал. Спросил его, что значит названный мне приговор – он ответил: «Не знаю».

Я ушел в каком-то смущении. Коле Давиденкову предстояла совершенно ужасная судьба, о чем я узнал чуть ли уж не в старости.

Лидия Михайловна, выстояв очередную очередь к прокурору, увидела за столом незнакомую физиономию. Прежний прокурор Шпигель был арестован. Когда она рассказала об этом Нине и Ляле, они возликовали. Но Лидия Михайловна возразила:

– Вы рано радуетесь, сняли одного прокурора – поставят другого. На что Нина воскликнула:

– Позволь мне иметь бескорыстные радости!

Вскоре появилось известие, что арестован – и расстрелян – сам «железный нарком» и на его место назначен никому не известный грузин. Пошли слухи, что факты «перегиба» дошли, наконец, до Сталина.

Именно в эти дни Толя Ляховский, ортодоксальный комсомолец и партиец, сын друзей Я.М. и Л.М. и старший товарищ-наставник Нины и Ляли, пошел в Большой дом и сказал там, что ручается партбилетом за Якова Мироновича. И это мы узнали только позже.

Пришло письмо и от Льва Васильевича Ошанина – новость о папином аресте не скоро дошла до Ташкента. Лев Васильевич писал, что папа ему еще двадцать лет назад дал большую сумму денег, и сейчас он может ее маме отдать. Никакой суммы денег не бывало, и мама денег, понятно, не взяла, хотя денежный вопрос для нес стоял уже остро: я зарабатывал гроши, да и Миша и Тата много не зарабатывали.

Но пришел новенький томик папиной «Истории полярных исследований» из Архангельска – там еще ничего не знали, иначе рассыпали бы набор, – и, видимо, мама каким-то образом получила гонорар (.вероятно, Миша расписался в переводе за папу).

Мама ждала высылки, однако совершенно пассивно – ничего не продавала, ничего не укладывала. По счастью, мы узнали, что высылки родных осужденного отменены: видимо, эти массовые миграции создавали для властей все большие трудности.

Прибыли двое в форме с машиной, вывезли папин письменный стол,

 

447

 

книжные шкафы, обитые когда-то мамой стулья. Осталось несколько простых («венских») стульев, стол, кровати, еще что-то – не совсем было пусто.

Вскоре к маме подошла тетя Вера и сказала, что она обменяла комнату. Туда, за передней-коридором, «на отскоке» въехали какие-то чужие люди.

После смены Ежова были кое-какие возвраты из тюрьмы. Помню, я сидел в садике рядом со зданием Бюро пропусков Большого Дома (стоял в очереди, вероятно, по поручению Лидии Михайловны – и вышел в садик посидеть;. Со мной на скамеечке была женщина. Она заговорила со мной (что случалось редко – эти очереди были молчаливыми). Говорила с надеждой, называла освобожденных.

Но не тогда ли я был у мамы, и она встретила меня встревоженная – были двое «гэпэушников», присматривались к квартире – квартира им не понравилась.

– Я сказала им, – передавала мне мама, – он еще вернется, вы еще услышите о нем! А один из них говорит: «Разве с того света возвращаются?» Другой на него зашикал: «Что ты глупости говоришь!» Что это значит? Они его убили?

Я поспешил уверить маму, что в этом случае мне так бы и объявили в «Большом Доме».

Белые вешали сравнительно немного, но они вешали публично. То же и немцы на нашей территории (лагери пленных оставляем в стороне). Этим они отчуждали от себя народ. Сколько расстреливали красные еще в гражданскую войну, можно, как ни странно, прочитать в Энциклопедическом словаре «Гранат» под словом «Смертная казнь» – в этом словаре публиковали свои статьи еще Ленин и Сталин, и – как пережиток НЭПа – он дожил до войны, до 1941 г., а некоторые его тома (до 1924 г.) были бесцензурные. Зато тираж его был экземпляров 500. А расстрелы были невидимые – в подвалах, в дальних оврагах.

Гениальным приемом советской власти было – оставлять надежду.1 Если бы, как в 1918–19 гг. и позже, на улицах вывешивались бы списки расстрелянных, страну охватило бы отчаяние, а отчаявшиеся люди были бы готовы на крайности. Но людям оставляли надежду – и они старались своим поведением не повредить арестованным близким. Я не скрою, что, наперекор моему рассудку, и я позволял себе надеяться, старался представить себе, что такое лагеря – и папу в бараках, на каторжной работе, ничего не видевшего перед носом – без пенсне.

Или – расстрел. Мне надо было знать, где, как и кто расстреливает. Рядом со старым Эрмитажем, через канавку, помещались казармы Конвойного полка НКВД,2 и в окнах вечно висели мальчишеские рожи. Они? Папа как-то давно (недавно – но теперь давно) говорил, что вызывают из тюрьмы якобы

__________

¹ О расстрелах, видимо, мало знали даже в камерах. В мемуарах Аксеновой-Гинзбург рассказываема, что когда обвиняемого выводили перед лицом тройки – выслушать приговор, бойцы-охранники протягивали руки за ею спиной – настолько приговор «смертная казнь» бывал совершенно неожиданным, что многие падали.

 

² Раньше тут были казармы Преображенского полка; здесь в гостях у Катенина бывал Пушкин.

 

448

 

к следователю в связи с пересмотром дела – и застреливают в затылок в подземном коридоре между Шпалерной и Большим Домом. Но сейчас все этоприняло бы слишком большие масштабы – рядом живут люди (например, Нинина подруга Нина Панаева) – слышали бы стрельбу, видели бы вывоз трупов. Кто-то говорил, что грузят заключенных в товарный поезд из «Малых Крестов» (бывшей1 женской тюрьмы у Финляндского вокзала) – вывозят в погранзону за Кавголово, там роют братские могилы и т.д. Только теперь выяснилось – на Левашсвскую пустошь.

Но узнать было нельзя, и ото был в руках советской власти очень важный козырь.

Мы продолжали встречаться всей компанией у Шуры Выгодского в старой докторской квартире на набережной против Николаевского моста (моста лейтенанта Шмидта). О чем мы говорили? О своих бедах менее всего. У Шуры была арестована его двоюродная сестра, японистка Колпакчи, у Яши Бабушкина – отец в Евпатории, у меня – отец, у Нины – отец, у Юры Фридлсндера – брат, у Воли Римского-Корсакова – сводный брат, у Ляли Ильинской – отец. Не было арестов только в семье Анки Эмме и Гриши Тамарчснко. То же и кругом – у ближайшей Нининой подруги, молодой врачихи Иры Волынской был арестован брат. Тем не менее, никто не потерял веры в социализм – только не могли верить в эту его форму; и даже я верил так, – хотя был, пожалуй, скептичнее других (я с детства склонен был считать себя скорее социал-демократом). Но другие продолжали верить в то, что именно партия – эта партия – исправит перегиб; в это верил и Шура Выгодский, и Ира Волынская, и мой брат Алеша.

Еще с сентября я был зачислен в Университет ассистентом (на полставки) по кафедре А.П.Рифтина и занимался с ассириологами-псрвокурсниками историей Вавилонии и Ассирии и чтением литературных текстов; кроме того, у меня была маленькая группа начинающих ассириологов и на историческом факультете. (Кафедра В.В.Струве своих студентов ранее не имела, а обслуживала только общие курсы на «потоках»: но вот с 1938 г. были разрешены по этой кафедре факультативные языковые занятия). В Эрмитаже я занимался научной работой, прочел большой доклад по социальному строю новоассирийского периода – вот не помню теперь, кажется, на кафедре А.П.

Несмотря на то, что с исчезновением Ежова число арестов как будто уменьшилось, а кого-то и выпускали, они, аресты, не прекратились совсем. Так, примерно в октябре арестовали нашего историка Греции и Рима, Сергея Ивановича Ковалева, и с ним еще несколько человек, в том числе Л.Л.Ракова – он был ассистентом Ковалева в Университете, но главная его работа была в Эрмитаже, где он был ученым секретарем.

Вскоре после нового 1939 года из Москвы приехали главные партийные

__________

¹ Восстановленной было как больница для алкоголиков, но сейчас опять превращенной в женскую тюрьму.

 

² Так, уже после своих побед над японцами у оз. Хасан (в июле 1938 г ) и в довольно серьезной воине на р Халхин-Гол в Монголии, был арестован и расстрелян маршал Блюхер, кроме того Я. Алкснис и вслед за тем огромное множество «высшего комсостава» – практически все от командиров дивизии и выше и многие командиры полков. «Высший комсостав» продолжали расстреливать до поздней осени 1941 г. (Узналось мною позже).

 

449

 

методологи по античной истории – А.С.Мишулин и Н.А.Машкин. Мишулин имел перед исторической наукой заслугу – после расстрела А.Сванидзе, зятя Сталина и основателя журнала «Вестник древней истории», он спас журнал от закрытия (на втором номере!) и возглавил его.

Теперь же Мишулин и Машкин приехали для осуждения методологических ошибок арестованного Ковалева. Весь исторический факультет согнали в амфитеатр актового зала; на одной из задних скамеек сидел и я, а неподалеку от меня – рыженький сын Ковалева и черноволосая дочь – студенты.

Мишулин прочел доклад о вредительстве Ковалева в трактовке заговора Каталины. Затем начались выступления преподавателей с отмежеванием от вредителя. Отмежевавшихся было много, зрелище было однообразное, и я этих выступавших не запомнил. Но близость каких-то новых времен была заметна: отмежевались не все. Ко всеобщему изумлению выступил В.В.Струве и, по обыкновению мямля, писклявым голосом проговорил, что, возможно, обвинения Ковалева не имеют никакого отношения к древней истории; и затем выступила античница К.М.Колобова, женщина очень умная и хорошо знавшая, с которой стороны бутерброд намазан маслом; она сказала, что следствие по делу С.И.Ковалева не закончено, исход его неизвестен, и обсуждать исторические взгляды Ковалева преждевременно.1

В феврале или в марте 1939 г. я получил повестку о явке в Большой Дом к следователю имярек. Ничего хорошего такая повестка не предвещала, и бывали случаи, когда человек, вызванный в качестве свидетеля, домой не возвращался. По какому поводу меня вызывали? Это знать было невозможно, а потому трудно было и подготовиться к разговору. И вот я получил пропуск, и вот я иду по пустым коридорам Большого Дома – будто тут ничего и не происходило и не происходит. Стучусь в кабинет № такой-то. Вхожу. Следователь, молодой, очень коротко стриженый, в форме, сидит за столом в углу – другой стол не занят. Предлагает мне сесть. Как все мирно выглядит!

Спрашивает меня, знаю ли я Ереховича Николая Петровича. Знаю.

– Охарактеризуйте его политически.

Я говорю подробно, что, несмотря на свое непролетарское происхождение, Ерехович всецело поддерживает советскую власть, считает революцию справедливой и т.п. Следователь медленно записывает каждую фразу, так что допрос идет очень тягуче.

– Еще что-нибудь вы можете сказать? Можете сказать что-нибудь в его пользу?

В его пользу? Это интересно! Выжимаю из себя еще что-то в том же роде.

– Не думаете ли вы, что Ерехович мог быть неискренен с вами?

_________

¹ И Ковалев, и Раков вернулись осенью 1939 г., вместе с другими заключенными, не успевшими до тех пор ни быть расстрелянными, ни высланными в концлагерь. Стали даже известны некоторые подробности их дела. Один из «свидетелей» показал так:

– Большими шагами в аудиторию вошел Ковалев и сказал: «Пора переходить к террору» – Он якобы замышлял также прорыть подземный ход от здания Исторического факультета в конце Биржевой линии Васильевского острова до Дворцовой площади под Невой, чтобы устроить террористический акт во время демонстрации.

Возможность террористического акта во время демонстрации было пунктиком НКВД и осталась пунктиком КГБ. И доныне (1989 г.) все учреждения перед майскими и октябрьскими праздниками (почему не перед другими?) опечатывают, а на крыше Эрмитажа и Зимнего дворца учреждена военная охрана – раньше она там была только по праздникам, а теперь постоянно. Сколько тунеядцев ест у нас хлеб!

 

450

 

Тут, вспомнив Нику, его характер и понятия, я решил, что он непременно сказал на следствии о своих религиозных убеждениях, и будет глупо, если я буду изображать его идейным сторонником комсомола и партийной линии. Я сказал, что Ерехович – очень искренний человек. Искренне верующий, и что это делает для него ложь невозможной.

(Впоследствии за это мое показание меня осуждал адвокат Ереховича Ю.Я.Бурак – но ни сам Ника, ни сестра его Рона меня никогда не осуждали).

– А что вы знаете о Шумовском Теодоре Адамовиче? Что вы можете сказать в его пользу?

Я выражаю удивление – какое отношение это имеет к Ереховичу: хотя они с Шумовским учились в одной группе, но почти даже не разговаривали друг с другом.

– Охарактеризуйте Шумовского политически.

– Он комсомолец, этим все сказано.

– Этого недостаточно. Каковы его политические взгляды?

– Комсомольские, – повторяю я. Он настаивает.

Что еще придумать? Как трудно доказывать отсутствие фактов – фактов, отягчающих судьбу обвиняемого. В конце концов я сказал:

– Шумовского судить вообще нельзя, потому что он явно неурав-новешанный. У него мания.

Этого Шумовский мне никогда не простил.

– А что вы знаете о Гумилеве Льве Николаевиче?

На моем лице, вероятно, изобразилось крайнее удивление. Я раз как-то слышал, что сын Гумилева и Ахматовой учится в университете на историческом факультете – и только.

– Гумилев? – спросил я. – Я знаю только то, что Ерехович с ним безусловно не был знаком. И Шумовский, насколько я знаю, тоже.

– Вы в этом уверены?

– Совершенно уверен.

– А что еще вы знаете о Гумилеве Льве Николаевиче?

– Я знаю только, что он сын поэта.

– Какого поэта?

– Знаменитого поэта Гумилева.

– Буржуазного поэта?

– Как вам сказать? Конечно, не пролетарского.

Больше вопросов у следователя не было, но он долго еще оформлял протокол на бланке в виде вопросов и ответов. Затем он дал мне его перечитать и подписать. Я внимательно прочел. Все вопросы и ответы в его изложении получились совершенно идиотскими, но общее содержание того, что я говорил, было передано верно. Я подписал протокол, дал подписку о неразглашении сведений о допросе (под угрозой статьи 58.10),1 он подписал пропуск мне на выход, и я ушел.

__________

¹ Статья 58.10 была посвящена антисоветской пропаганде. Почему рассказ об официальном Допросе в официальном учреждении должен был рассматриваться как антисоветская пропаганда? А потому, что деятельность учреждения сама по себе была антисоветской.

 

451

 

Общее впечатление от моего допроса – в смысле шансов для Ники и Тадика – у меня осталось скорее благоприятное. Хорошо было уже то, что следствие не довольствовалось, как было обычно (об этом мы уже хорошо знали), только доносом и собственными признаниями обвиняемых, а привлекает и независимых свидетелей. И следователь специально настаивал на том. что я могу сказать в пользу обвиняемых. И само соединение Ерсховича, Шумовского и Гумилева в одно «дело» было такой явной чепухой. И было известно, что кое-кого стали выпускать. Мне хотелось поделиться обнадеживающими известиями с друзьями и близкими Ерсховича. Из них мне были знакомы немногие. Родители его были, как известно, в ссылке на Кольском полуострове. Если не они, то ближе всего Нике была, во-первых, сестра его Рона (Вриенна Петровна) – но я не знал, как ее найти, и в городе ли она вообще. Во-вторых, Тата Старкова: она нарочно выдала себя за невесту Ники, чтобы иметь возможность носить ему передачи. Но я был уверен (наверное, даже знал, только сейчас не упомню), что ее вызывали к следователю еще раньше меня. Оставался Лева Липин, весь последний год в Университете особенно друживший с Никой; у него же он и жил до самого дня ареста. Я отправился на дом к Липину и сказал ему, что, похоже, дело Ники будет пересмотрено в благоприятном смысле. Я не придал значения тому, что Липин предал меня, когда я просил его три дня помолчать об аресте моего отца: это была такая мелочь в тогдашней атмосфере общего страха; а напрасно не придал значения.

Продолжение этой истории состоялось через полгода, но я расскажу его здесь. Ерсховича, Шумовского и Гумилева судила не «тройка», а «нормальный» суд, адвокатом был ученик и приятель Я.М.Магазинера Ю.Я.Бурак. После приговора (пять лет – всего ничего!) осужденные получили свидания с родными: Лева Гумилев – с А.А.Ахматовой, Ника – с Роной. Он рассказал ей, что первым вопросом следователя к нему, сразу как его привезли, было:

– Кто вас знает? Кто может за вас поручиться?

Ника назвал Липина. Тогда следователь положил перед ним на стол донос... Липина. Позже, к концу следствия, был и второй его донос – результат моей вполне неудачной откровенности, которая, впрочем, ничего не изменила в деле. Обо всем этом я узнал через Тату Старкову, дружившую с Роной.

Услышав обо всем этом, я задумался над тем, почему Липин предал Нику (и Шумовского), а как потом выяснилось – и Вельковича, но не меня, и пришел к заключению, что в тот момент я имел относительно крепкое положение: вес мои были еще на свободе, а Ника имел положение столь ненадежное, что рассчитывать на спасение в ходе этой кампании ему все равно было нельзя – на него донес бы не Липин, так другой. А у Липина в прошлом было исключение из партии, и им двигал страх. Я тогда не сообразил еще простой вещи: что с момента своего исключения из партии Липин был полностью в руках НКВД, и то, что он делал, вменялось ему в обязанность: он, наверное, даже старался делать только минимум... Гибель Ереховича была все равно предрешена, как и гибель Шумовского, – ведь эпизод с консульством, смертельный в тс годы, был неопровержимым фактом. А Вслькович писал стихи на иврите, это был явный криминал. Но почему он пожалел Мишу Гринберга – зная о его аресте в прошлом?

 

452

 

Пятьдесят лет спустя я узнал и кто посадил Илью Гринберга – Келя Стрешинская.

На Суворовском была скромные адвокатские доходы Лидии Михайловны, Нинина ставка (500 рублей) и мои полторы ставки, тоже рублей 500, может быть и меньше; Ляля стипендии не получала, а была еще домработница Настя – и на душу едва приходилось по 300 рублей. Насте выплачивалось столько-то, и Лидия Михайловна столько-то откладывала на случай все еще возможной высылки в Казахстан, так что мы держались около прожиточного минимума (240–250 р. в то время). Что-то я давал маме, но сколько я мог дать? На Скороходову бывшая наша домработница-украинка приходила изредка помогать – почти за один стол, из любви и уважения к нам; Тата зарабатывала не больше трехсот рублей, Миша – рублей четыреста-пятьсот, но он жил теперь отдельно, рублей полтораста давал на Андрея; Алеша стипендии не получал. Поэтому на Скороходовой на четверых выходило почти вдвое меньше, чем на Суворовском. Мамины сестры, тетя Анюта с больной дочерью на руках и тетя Женя с двумя дочерьми и почти что беглым мужем, тоже были довольно безденежны; семья тети Жени включала еще бабушку, которой не полагалось пенсии. На счастье, помощь появилась с неожиданной стороны.

И помимо материальных вопросов, Миша был плохой опорой. Как шла жизнь на Скороходовой – это было теперь уже мое дело. Алеше не исполнилось еще и двадцати, а Миша был в разгаре своей любовной трагедии. У Евгении Юрьевны был муж – она могла бы его и бросить, но у нее был еще и сын. Поэтому она то появлялась у Миши в Ламоттовском павильоне на несколько дней, то уходила обратно к себе, на Адмиралтейскую набережную. Раз она вошла в мужнюю квартиру и застала картину: за накрытым столом спал, уронив голову вперед, пьяный Орест, а напротив него сидела сложенная из подушек кукла, одетая в ее платье; перед ней был налитый стакан.

А пока она отсутствовала у Ореста, она мерещилась Мише. Приходила к нему, просвечивая, прямо среди бела дня. Стал Мишу навещать психиатр, подшучивал над ним, рассказывал о полученном им письме с таким адресом:

Ленинград Сумашстшей Дом на пряжках1 Главврачу тов. Псехеатр.

Я курсировал между Суворовским, Скороходовой и Ламоттовским павильоном. Нина находила, что я преувеличиваю мамино тяжелое положение, или что мама сама преувеличивает – ведь ее мама в таком же положении? На мне лежал Скороходовский бюджет, Мишин психоз, Татин психоз, мамин психоз. По крайней мере, я должен бы был этим заниматься.

И вот тут маму стал навещать Михаил Васильевич Черноруцкий – известный в городе терапевт, профессор, заведующий терапевтическим отделением в больнице Эрисмана на Петроградской, а главное, папин одноклассник и приятель. Это не был такой друг, как Лев Васильевич Ошанин или Глеб Никанорович Чсрданцев, – то были друзья ближайшие, гораздо ближе, чем родные. А Михаил Васильевич был именно приятель – супруги

__________

¹ На реке Пряжке

 

453

 

Черноруцкие и мои родители были, что называется, «знакомы домами», изредка бывали друг у друга – и только. Но тут он явился в наш опустевший дом и сказал мне, что мы можем на него рассчитывать. Михаил Васильевич, как профессор и заведующий отделением в больнице, зарабатывал довольно хорошо, а вся его семья была – жена да он. Ни мама, ни я тогда не взяли у него денег, но хорошо было знать, что есть такой резерв. А к лету Михаил Васильевич оказал нам просто необыкновенную помощь: он предложил маме работу в качестве библиотекаря-библиографа в Первом медицинском институте – в маминой alma mater, ибо когда-то он был Женским медицинским институтом. И, главное, он уговорил ее поступить на работу – сыновей она не слушала, погруженная в свою парализующую скорбь.

Лето было тревожное, не только внутри страны: без большого шума шла довольно большая война с японцами на границе Монголии, на реке Халхин-Гол. Обороняли союзных нам монголов. В Испании мучительно кончалась гражданская война – в пользу фашизма. Вернувшись в 1939 году в Москву, Михаил Кольцов, наш блестящий журналист, репортажами которого зачитывалась вся страна, был расстрелян. Гитлер беспрепятственно слопал Австрию и Чехословакию. В поражении республиканской Испании большую роль сыграли Англия и Франция, блокировавшие морские пути республиканцев в гораздо большей степени, чем франкистов. Имея в виду, что все мы считали эту войну репетицией большой войны с фашизмом, мы ждали теперь войны уже с меньшей уверенностью в нашем быстром успехе. Казалось все более вероятным, что мы будем воевать не с одной Германией, а со всей Европой.

Лидия Михайловна с Ниной уехала в июле в деревню Даймшце Лужского района – там не было ничего интересного, трудная пересадка, пыль. Я навестил ее только раз или два – еще не было отпуска. Но тут я догадался, что пора вырваться хоть ненадолго из Ленинграда – и мы с Ниной уехали на Кавказ. Просто купили билеты в жестком вагоне и уехали, сами не зная куда. В те дни мы очень были друг другу нужны.

До начала второй великой мировой войны оставалось около месяца.

__________

¹ «Расскажи-ка, песенка-подруга, Как боролись с черною ордой Три танкиста, три веселых друга, Экипаж машины боевой!»

Так, не в первый раз рифмуя «друга–подруга», подавали нам войну на реке Халхин-Гол официальные поэты и композиторы. И нам не так еще ясно представлялось, что у «черной орды» тоже есть свои «три танкиста, три веселых друга»; мы еще не знали, что танки горят, как факелы; но что победа не будет поднесена нам «на блюдечке с голубой каемочкой» (опять Ильф и Петров!), мы стали уже догадываться, следя за ходом испанской войны. Однако как далеки были наши догадки от будущей действительности!

 

454

 

V

 

Покинув убитых горем матерей, в неведении о судьбе арестованных отцов, мы с моей женой Ниной поехали в Сочи. Город был переполнен отдыхающими; мы не знали, как тут можно снять комнату, во многочисленные санатории у нас не было никакого пути. Но море сияло синевой, вдоль дорог росли экзотические эвкалипты, а нам еще в Ленинграде кто-то посоветовал Аше, местечко к северу от Сочи по дороге на Туапсе. Туда мы и уехали на «мотрисе» – маленьком, странного вида поездочке, вроде тех, что проходили мимо моего окна в Вольске в 1918 году. Нашли «туристскую базу» – нечто вроде летнего общежития, там переночевали, а на другой день пошли гулять вдоль горной речки Шапсуго. Мы увидели наверху над собой, где-то на выступе, белый домик, который нам ужасно понравился. Нина предложила попытать там счастья.

В доме, чистеньком, опрятном внутри и снаружи, окруженном садиком с высокими мальвами, жили старик и старушка (старые, по крайней мере, на наш взгляд). Они приняли нас радушно, сказали, что у них живут дачники, но они съезжают завтра, и – можете ли вы где-нибудь до тех пор переночевать? Мы сказали, что можем, ушли на турбазу, а вернулись на следующий день.

«Верхний» поселок Аше разделялся горной речкой на казачью часть и часть шапсугов (это одно из черкесских племен). Хотя обе части входили в один колхоз, но разница в их жизни была разительной. Казаки жили чисто и зажиточно, шапсуги – бедно и в невероятной грязи. У наших идиллических старичков было так хорошо жить, что никуда больше не хотелось. Утром, после завтрака (картошки и простокваши), мы сбегали вниз по долине речки к морю. Никогда больше не пришлось мне увидеть такого дивного берега.

Вдоль моря, метрах в 50–100 от линии воды, шла железнодорожная линия; тропинка с горы приводила к пляжу, усеянному сравнительно редкими телами купальщиков и перегороженному слева «зоной отчуждения» – тут был охраняемый железнодорожный мост через речку. Но мы сообразили, что можно выше по речке перейти по мостику на правую сторону и по тропе, среди пятен сумаха, густых зарослей кизила и еще каких-то кустов и невысоких деревьев, можно пробраться на берег по другую сторону «зоны отчуждения», где должно быть меньше народа. Мы так и сделали – и были вознаграждены: перейдя через железнодорожный мост и густые заросли спелой алычи, мы вышли на необыкновенной чистоты песчаный пляж (а к югу от Сочи была только галька), совершенно пустой на километры и километры, огражденный длинной зарослью алычи от нескромных глаз поездных пассажиров. Можно было лежать на пляже голышом, купаться голыми, гулять голышом на целые километры, а проголодавшись, питаться алычой.

 

455

 

С темнозеленой выси, где в волненье

Мы прерываем праздный разговор,

Недвижный в вечно-плещущем движенье,

Нам вечный открывается простор.

 

Когда был ревом полон лес косматый

И неисхожен мир, дремуч и гол,

Из чащи вышел некто волосатый

И, хитроумный, камень расколол.

 

Воздвигнув мир, как дед шалаш свой дикий,

Свершали люди страшные дела,

И под стопы их мудрости великой

Природа разоренная легла.

 

На полосе песков все было пусто,

Все рокотали струи без конца –

Мы продолжали речи про искусство,

Не помянув косматого отца.

 

Четверть века спустя я с тоской глядел из окон вагона на этот берег, переполненный почти до отказа полуодетыми телами.

Тридцатые годы не прошли мимо и нашего идиллического убежища – единственный сын наших стариков был арестован, но старики еще надеялись на его возвращение... А нас влекло двигаться, двигаться дальше. Мы покинули милое Аше и вернулись в Сочи, где сняли коечку на веранде дома какого-то железнодорожника за вокзалом, у самых путей. Весь дом был забит отдыхающими, а длинная веранда была разгорожена на четыре части одеялами, и в каждой спало по паре. Утром мы поехали в таинственную, волшебную самшитовую рощу над заросшим зеленью ущельем, бродили по сочинскому ботаническому саду, а на другой день автобусом направились в Мацссту, откуда ходил другой маленький автобус на гору Ахун. Будь я старше, я бы, наверное, махнул рукой на это путешествие: оно требовало стояния в многочасовой очереди под палящим солнцем, посадка была с ужасающей давкой, с дракой, с криками: «Вы здесь не стояли!», «Убирайтесь к черту!», с матом. Но с горы и с башни на ней открывался необычайный вид и на бесконечное море, и на синие горы вдали, и на кипящую зелень лесов вокруг.

У подножья башни на цепи сидел довольно большой медведь.

Я сказал, что не буду стоять на обратный автобус, и предложил Нине спуститься к берегу напрямик через лес. Этот крутой спуск через непролазные колючие джунгли мне запомнился и даже помог мне впоследствии в моей исторической работе: я мог с уверенностью сказать, что конные отряды киммерийцев не могли пройти в Азию по Черноморскому побережью, как обычно считалось: ведь эти заросли в древности были еще гораздо непроходимее – и для людей, и для лошадей тем более – и гораздо обширнее, по всей длине побережья от Сочи, спускаясь к самому галечному пляжу – по которому вряд ли долго могут идти некованные кони.

Единственным ориентиром для нас был уклон, под который мы спускались, – уже ночью мы вышли на огни Хосты.

Потом мы уехали автобусом в Гагры, на узенькую дачно-санаторную полосу под обрывом скал; где-то ночевали – плохо ночевали, кажется, где-то под лестницей и в большом обществе блох и клопов.

 

456

 

Из Гагр мы взяли билеты на пароходик и поехали в Новый Афон; недалеко от полуразрушенного монастыря, в котором было не то какое-то колхозное учреждение, не то санаторий, лазали с проводником по холодным и скользким пещерам – спускались по какому-то узкому наклонному туннелю к подземному озеру; нам объяснили, что смельчаки ныряют в это глинистое, ледяное озеро, «потолок» над которым касался воды, и выплывают в лабиринт пещер по другую сторону, тянущийся на многие километры. Довольно неуютно; я пожалел людей каменного века, несколько утешившись тем, что они все же по большей части жили не в пещерах, разве что только у самого входа, а в шалашах, и понял, почему вымерли – от ревматизма – пещерные медведи.

Чуть ли не в этой пещере мы познакомились с попутчицами – двумя милыми девушками-подругами: черненькой хорошенькой грузинкой Кето и светлой, русской Ирой; с ними мы отправились дальше, на пароходе до Сухуми, где опять спали в какой-то клопиной дыре и смотрели в обезьяннике очаровательных макак (одна из них бегала прямо по веткам за клеткой) и серьезных синезадых павианов, и затем в Батуми, где граница все еще была не очень «на замке» и продавались с рук контрабандные товары.

Ира была из Баку, но совсем недавно приехала с родителями из Франции; там она кончила лицей, и рассказывала о необыкновенной строгости выпускного экзамена, когда двенадцать предметов надо было сдать за две недели, и надо было знать наизусть всех французских королей от Карла Мартслла. Это меня не очень удивило – я тоже знал наизусть всех норвежских королей; но я подивился, что и она, и ее родители, после того как они жили за границей, были благополучно на свободе.

На пляже в Батуми Нина показала какую-то девушку, которая показалась ей необыкновенно красивой. Но Ксто поглядела и сказала холодно:

– Армянка!

По спине пробежал холодок.1

Из Батуми мы еще решили навестить Зеленый Мыс и Цихис-дзири, который показался нам самым красивым из всего виденного. Вернувшись усталые после всей этой красоты в Батуми, мы расстались с нашими попутчицами – мы собрались в Тифлис, где Кето нам дала адрес своей мамы, сказав, что мы можем у нее жить. Сами они отправились еще куда-то – кажется, как раз в Баку, а мы купили здесь сидячие места до Тбилиси. Я поступил и тут так же, как в поезде Ленинград–Сочи: заплатил проводнику, чтобы он пустил Нину на свободную верхнюю полку в своем купе, а сам залез на третью полку в битком набитом вагоне. Утром я подошел к Нине и спросил, как она спала. Она сказала, что плохо: едва она улеглась на полку и натянула одеяло, как что-то защекотало ей нос: она открыла глаза и

__________

¹ Сестра моей жены Нины, Ляля, рассказывала и еще более устрашающий эпизод. Она отдыхала где-то на Кавказском побережье и была на пляже, когда на глазах у всех утонула девочка. Все женщины на пляже (разных национальностей) обменивались своими чувствами ужаса. По одна грузинка, узнав, что утонувшая была армянкой, воскликнула: «Так ей и надо» – Видимо, в Закавказье в национальных отношениях было и тогда все очень неблагополучно – но ни в Ленинграде, ни в Москве ничего подобного рода произойти не могло.

 

457

 

увидела, что проводник-грузин сует ей в физиономию букет цветов; когда она отвергла букет, он полез ее обнимать, и только мощный пинок ногой несколько урезонил его, после чего она уже не решалась заснуть.

«Я страусенок молодой, Заносчивый и гордый, Когда сержусь, я бью ногой, Мозолистой и твердой», – пошутил я. У нас даже возникло свое домашнее слово: «мозтверног».

Мы поняли, что едем по Грузии, а не по России.

Мама Кето нас замечательно приняла, и мы впервые смогли выспаться в мягких и чистых постелях, без блох и без клопов. Бродили по старому Тифлису, еще нетронутому, с ветхими двухэтажными домиками со сплошными двойными внутренними верандами, заросшими плющом и виноградом. Раз как-то я зашел за чем-то в магазин, оставив Нину на минуту снаружи, и, выйдя, обнаружил ее окруженную стайкой молодых грузин. Она была необыкновенно красива, от солнца ее волосы стали совсем золотыми, а на голове она носила огромную широкополую шляпу, как нимб вокруг лица юной мадонны.

Было видно, что здесь вся жизнь – на улице; повсюду на крыльцах сидели скучающие кинто. Один из них, поглядев на Нину, громко сказал:

– Ах, напрасно я жинился!

Поднялись на гору Давида, посмотрели на могилу Грибоедова.

 

«Имя твое будет бессмертно в памяти русских,

 

но зачем пережила тебя любовь моя?»¹

 

На верху горы зашли в ресторан; что следует есть в Грузии? Я спросил шашлык (никогда его не ел!). После долгого и мучительного ожидания официант принес нам какие-то клочки свинины с салом и на мои протесты стал уверять, что это и есть шашлык, – видно, я выглядел юным и неопытным. Я огорчился, но не стал спорить.

Потом мы съездили поездом к месту впадения Арагвы в Куру. Поезд шел по правому (южному) берегу; мы сошли на станции, недалеко от знаменитой ЗаГЭС (почти как ДнепроГЭС!). Перегороженная плотиной, желтоватая Кура уже не мчалась, шумя, рядом с сине-черной струей Арагви, но на образовавшемся тихом озере все-таки ясно отличались желтые от черных вод. Мы увидели на горном выступе по другую сторону Куры руины монастыря и поняли, что это монастырь Мцыри:

 

Немного лет тому назад,

Там, где, сливался, шумят,

Обнявшись, словно две сестры,

Струи Арагвы и Куры,

Был монастырь...

__________

¹ Второй раз мы были с Ниной тут уже в 60-х или 70-х годах. Тогда нам показали также могилу славного грузинского поэта князя Ильи Чавчавадзе и рядом – могилу большевика, сталинского друга Михи Цхакая, который, по преданию, возглавлял террористическую группу, убившую Чавчавадзе. Итак, в 1905 г., видно, были не только террористические «экспроприации», проводившиеся как эсерами, так и большевиками, но и прямые террористические акты, хотя индивидуальный террор официально отвергался большевиками. – О Сталине-террористе мы прочли полвека спустя у Фазиля Искандера. – Л новая волна всемирного террора 1970–80-х гг.? Она остается загадкой, несмотря на намеки ЦРУ.

 

458

 

Нам захотелось туда. Нашли лодку и перевозчика. Он высадил нас на другом берегу и быстро погреб назад. Но не успели мы оглядеться, как к нам подошел красноармеец.

– Здесь запретная зона, я должен вас задержать, – и повел к командиру через весь военный палаточный лагерь.

– Товарищ командир, задержал двоих.

Нина была в легком платьице, в знаменитой шляпе, но без сумочки; я был в брюках и белой рубашке – конечно, никаких документов! Но нет, я нащупал в брючном кармане эрмитажный пропуск и протянул его командиру:

– Видите, я музейный работник, мы хотели осмотреть развалины монастыря.

– Джвари? – сказал командир, разворачивая мой пропуск. Потом к красноармейцу:

– Проведешь товарищей за лагерь. – Мы прошли сквозь «секретнейший» строй палаток и вышли к крутому горному склону, поросшему полынью, колючками и голубым цикорием. Лезли мы по этому склону вертикально и – молодость! – даже не задохнулись. Потом открылась строгая архитектура Джвари и захватывающий вид на темные горы по долине Куры и более светлые уступы гор над скачущей Арагвой; внизу лежала Мцхета.

Как мы спустились, как опять попали на станцию железной дороги – не помню. Запомнил только, что в вагонах было жарко, и мы стояли в тамбуре, открыв двери на сцепку. Из конца поезда в нашу сторону быстро шел начальник поезда. Завидев Нину, он остановился.

– Вы из Москвы? – спросил он вежливо обоих нас.

– Из Ленинграда.

– Ленинград – хороший город. Я приеду.

– Конечно, приезжайте обязательно.

– Я у вас остановлюсь.

Я опешил, но он, видно, тут одумался и прошел дальше в вагон.

Скоро начинался новый, 1938–39 учебный год, и надо было возвращаться домой. Обратный путь шел через Военно-Грузинскую дорогу. Ехали мы в характерном для экскурсий тех времен открытом автобусе – кузов автобуса (они тоща были небольшие), был без крыши, и в кузове поставлены рядами мягкие кресла. На нашу беду, мы если рядом с какой-то провинциальной семьей – папа, мама, взрослые сын и дочка. Они громко говорили, не переставая, непрерывно отпускали глупейшие остроты; романтические виды долины Арагви, Джвари, Пасанаури, снежные горы, знаменитая серпантина, ведущая на Крестовый перевал – все это вызывало у них глумление и глупое хихиканье. Наконец, я не удержался и сказал папаше:

– Пожалуйста, помолчите, вы нам мешаете смотреть. Сразу вся семейка переключилась с пейзажа на нас. Мы подвергались издевательствам, хохочущим насмешкам, передразниваниям – и так всю

__________

¹ Владикавказ был переименован в Орджоникидзе – грузинская фамилия для осетинской столицы! – при его жизни; а после его самоубийства стал называться по-осетински Дзауджикау; и начиная с правления Хрущева – опять Орджоникидзе; а теперь снова Владикавказ.

 

² Нина уходила на время к тете Юле, но я, помнится, простоял ночь и день.

 

459

 

дорогу почти от Пасанаури до перевала. Но чем выше поднимался автобус, тем тише становилась семейка – и когда наверху перевала он остановился, оказалось, что у них высотная болезнь, носы текут кровью, и им очень нехорошо. Нина достала ваты и бинт, я – какое-то лекарство. Они благодарили, не знали, что и сказать – ив течение остального пути, слава Богу, молчали – дали нам посмотреть Казбек и мрачное ущелье Терека.

Во Владикавказе (не помню, был ли он уже переименован)1 мы достали билеты только на московский поезд, в Москве выстояли невероятную очередь2 и получили билеты на ночной поезд в сидячем вагоне. Вагон был купированный, новый – четыре полумягкие полки и над дверью в коридор ящик для чемоданов, но не во всю ширину купе, как теперь (т.е. на три метра), а короче. В купе сидело восемь человек и двое лежали, в том числе Нина, и все, кроме меня, с устатку, сидя заснули. Я почувствовал, что не выдержу сидя; тихо встал, подтянулся к верхним полкам, сдвинул в ящике чемоданы в две стороны, залез между ними, лег на спину, поджал ноги к животу и так уснул. Утром внизу началась паника, когда пассажиры наверху вместо своих чемоданов увидели чужого мужчину.

 

I V

 

Пока мы ездили по Закавказью, успели сорваться наши переговоры с Англией и Францией. Дело в том, что Гитлер не скрывал своих агрессивных намерений; у СССР был пакт о взаимопомощи с Чехословакией, но он входил в действие только при условии, что и Франция выступит на вооруженную помощь. Перед захватом Чехословакии Гитлером мы подтвердили свою верность пакту, но Франция (и Англия) выступить отказались – Чсмберленом и Даладье было заключено знаменитое Мюнхенское соглашение, и Чехословакия была проглочена. Но вскоре стало ясно, что Гитлер на этом не остановится – уже велась ожесточенная немецкая пропаганда против Польши. Англию и Францию раздирали смешанные чувства: с одной стороны, если Гитлер начнет войну с Россией (а уж войну с большевиками он обещал еще в «Майн Кампф», в начале 20-х годов), то там он, вероятно, и завязнет, и Запад будет в безопасности; но для этого надо пожертвовать Польшей. Однако вернее было бы грозить Гитлеру войной на два фронта – тогда нужно договориться о взаимодействии с Советской Россией. Сталин соглашался на военный союз с Англией и Францией, но говорил, что не может воевать с Германией через голову Польши, и требовал, чтобы наши войска были заранее введены в Польшу. Англия и Франция понимали, что это будет означать советизацию Польши, и Польша это понимала еще лучше – и на введение на свою территорию советских войск не согласилась. Англо-французская делегация

__________

¹ По Версальскому договору, Германии не разрешалось иметь военной авиации и танковых войск Однако многие немецкие танкисты и летчики получили специальное образование... в СССР, и не только в короткий период нашего пакта с Гитлером, но и раньше, еще до испанской воины, после Рапалло.

 

460

 

уехала, и сразу за этим последовал визит Молотова в Берлин и наш договор с Гитлером.1

Формально это был «договор о ненападении» (и торговле), но легко было догадаться, что есть и неопубликованная договоренность. Так оно и оказалось. 1 сентября 1939 г. гитлеровские войска вторглись в Польшу;2 произошла разрушительная бомбежка Варшавы, поляки – полагавшиеся, как и мы, на конницу – были мгновенно разбиты танковыми колоннами Гитлера, покатившимися с огромной скоростью на столицу и на Краков; миллионы польских евреев и левых поляков бросились во Львов и Белосток, а мы объявили, что необходимо защитить от немецкой агрессии родственных нам западных белорусов и западных украинцев, и силами ближайших наших военных округов вступили на польскую территорию с востока. Вскоре наши войска сомкнулись с немецкими – особых недоразумений и стычек не было, – конечно, потому, что демаркационная линия была определена заранее. Это называлось «освобождение Западной Украины и Западной Белоруссии», хотя и выглядело довольно двусмысленно. Конечно, если бы Тухачевский в 1920 г. выиграл бы советско-польскую войну, то эти территории безусловно отошли бы к Советской Украине и Советской Белоруссии, – но в том-то и дело, что ту войну мы проиграли, и все это напоминало лозунг «падающего – толкни». И, выходит, что «чужой земли не хотим»2 надо понимать «кроме как земли, принадлежавшей царской России, а если даже не принадлежавшей, то населенной...» – кем? Родственными народами? А как с землей, принадлежавшей царской России, но населенной народами, не живущими в массе в СССР? И нельзя ли оговорку расширить и еще далее?

Словом, вся эта акция вызывала по меньшей мерс недоумение, но, с другой стороны, с Гитлером все равно придется воевать, а на своей земле мы обещали не воевать – так не лучше ли создать перед своими пограничными укреплениями возможно большее предполье? Мы еще не знали, что вступившие в СССР поляки были расстреляны.

Началась вторая мировая война.

Но вся остальная страна, помимо двух западных военных округов, жила обычной жизнью; присоединение новых территорий еще не совершилось – была только превентивная оккупация.

В сентябре Нина сдавала аспирантские экзамены в Институт Герцена – Михаил Павлович Алексеев (впоследствии академик) не побоялся ее «плохой анкеты», – да и из Большого дома стали возвращаться одиночные арестанты.

Тем же сентябрем – еще не кончились Нинины экзамены в аспирантуру –

__________

¹ Под предлогом провокации со стороны поляков На самом деле группа немецких диверсантов, переодетых в польские мундиры, перешла границу Польши и оттуда уже «вторглась и Германию». Битый прием, потом не раз повторявшийся в XX веке и с трудом поддающийся фактической проверке! Лишь здравый смысл подсказывает, что более слабый не станет провоцировать более сильного – по здравый смысл не есть доказательство – Сталин, по-видимому, поверил в германскую версию – недаром он потом так панически боялся спровоцировать немцев на войну!

'

² Таков был объявленный Сталиным лозунг: «Чужой земли не хотим, но и своей земли, ни одного клочка своей земли не отдадим никому».

 

461

 

как-то позвонил телефон, и чей-то голос предупредил, что сейчас домой придет Яков Миронович Магазинер. И действительно, примерно через полчаса позвонили в дверь, и явился мой тесть. Пришел он в том же своем синем костюме, сильно поношенном и помятом, и сам имел первый день или два довольно помятый вид. Началось ликование, хотя я невольно возвращался к мысли, что у моих на Скороходовой такого ликования не будет.

Как и большинство возвращающихся из тюрьмы или концлагеря, Яков Миронович почти ничего не рассказывал о пережитом. Конечно, все выходящие давали подписку «о неразглашении» с указанием статьи уголовного кодекса, карающей за таковое, но главное все-таки было не в этом: так точно и пережившие осаду Ленинграда обычно ничего не рассказывали о пережитом во время блокады. Возникает какой-то рефлекс психологической самозащиты. О тюремном быте, о том, как в одиночках сидело по двадцать пять человек, а в общей камере – по сто и двести, как спящие переворачивались с боку на бок по команде, как новенького укладывали у параши (к которой стояла очередь), а ветерану давали место у окна, и о многом другом я узнал позже от Иосифа Давыдовича Амусина и других. От Якова Мироновича мы узнали – и то очень постепенно – очень постепенно – лишь немногое.

На вопрос: «В чем тебя обвиняли?» он рассказал, что следователь первоначально предложил ему сознаться в том, что он террорист-диверсант, на что он отвечал:

– Посмотрите на меня: разве я похож на бомбиста? – Следователь взглянул на добродушное лицо ученого в светлом пушке волос и сразу перешел на другой вариант:

– Ну, тогда экономическая контрреволюция: вы же работали в «Экспор-тлесе»?

На вопрос: «Тебя били? Пытали?» Яков Миронович отвечал уклончиво:

– Нет такого места в теле человека, которое не могло бы причинить ему невыносимую боль.

На вопрос, кто на него донес, он не отвечал.

Много позже Яков Миронович рассказал, что от него требовали сообщников, и он каждый раз называл имя умершего.1 Пока они выясняли, что этот человек умер, его оставляли в покое. Затем все начиналось сначала. В конце концов его «отцепили» от коллективного дела, к которому его «шили» (со своими «соучастниками» он был совершенно незнаком) – и вследствие этого он задержался в тюрьме до момента, когда было сочтено политичным выпустить тех, кто еще не расстрелян и не отправлен в лагерь – чтобы народ знал, что НКВД делает различие между виновными и невиновными.

Я не решался спросить его напрямик – каков порядок расстрелов. Вместо этого я написал вопрос на бумажке и вложил ее в справочную книгу, которую

__________

¹ Как мы теперь (1991 г.) знаем, тот же прием на своем следствии применил Гумилев; но ему это не помогло.

 

462

 

он часто открывал. Когда в следующий раз я взял книгу, бумажки в ней не было.

К Якову Мироновичу приходил, между прочим, его ученик, адвокат Ю.Я.Бурак, защищавший, как я уже упомянул, между прочим, кого-то из обвиняемых по делу Ереховича, Шумовского и Гумилева. Я уже знал от Роны и Таты Старковой о роли в этом деле Липина, и что все трое получили по пять лет «исправительно-трудовых лагерей»: мы к тому времени уже знали, что это означает отсутствие даже видимости какой-либо вины.1 Ника Ерехович, Тадик Шумовский и Лева Гумилев выжили в лагерях; Ника переписывался с сестрой. В 1944 г. их вывели на поселение; Ника работал в Норильске и жил в каком-то общежитии – он прислал Роне свою фотографию, лежащим на нижней койке двухэтажных нар. Но вскоре после окончания войны он умер от приобретенного в лагере туберкулеза. Шумовский и Гумилев вернулись в 1948 г. и даже успели защитить кандидатские диссертации; вернулся и Илья Гринберг. Но в 1948 г. многие сидевшие с 1937–38 гг. были посажены по второму заходу, и этот раз Илья уже не вернулся.

Нет ничего тайного, что не сделалось бы явным; Липин был «сексотом» (термин мы узнали только после массового возвращения при Хрущеве выживших жертв сталинских репрессий) – этим он, очевидно, платил за свою безопасность после исключения из партии, ставившего его в очень уязвимое положение. Был он стукачом, вероятно, еще в Торгсине, несомненно, был специально подсажен к нам на втором курсе в связи с созданием «подозрительного» гебраистского цикла; среди его жертв безусловно был студент-поэт Велькович (это выяснилось из опубликованных за рубежом воспоминаний одного бывшего лагерника), вероятно – Старик Левин; Илья Гринберг сказал нам, что его посадил не Липин; но кто его посадил, он сказал только Тате Старковой, взяв с нее клятву молчания. Любопытно, что когда я, окончательно узнав о делах Липина, счел нужным рассказать об этом В.В.Струве (Липин был в 50-х гг. у него ассистентом), то В.В.Струве на другой же день представил популярную книгу для детей Липина и Белова «Глиняные книги»... на Сталинскую премию по историческим наукам. Он, конечно, прекрасно знал, что за эту книгу премию не дадут, но счел нужным выслужиться перед человеком, которого имел основание считать приставленным к себе.)

Адвокат Бурак рассказал больше: во-первых, что было два доноса Липина – второй был передан уже новому следователю, которому дело было передано для подготовки к суду, тому самому, который допрашивал меня: услышав от меня мои добрые вести, когда я рассказал ему о моем свидании со следователем и о шансах Ники на освобождение, Липин поспешил «добавить»: боялся разоблачения; во-вторых, что вторым следователем были,

__________

¹ По общему мнению, «за анекдоты» давали 10 лет (по статье 58 10), столько же за «экономическую контрреволюцию» Выше 10 лет «сроков» не было, дальше шел уже расстрел. По уголовному кодексу, за предумышленное убийство давали лишь 6 лет (ибо преступники не были «социально-чуждыми»!).

 

463

 

кроме меня, допрошены вес остальные студенты нашей группы, и все, кроме одной только Таты Старковой, но – увы! – не исключая даже Миши Гринберга, дали совершенно одинаковые показания, в точности совпадавшие с тем, что Липин нам говорил: знакомство с немцем, эсером, отец – генерал, «не наши взгляды». Но и то сказать, Липин, самый старший и самый опытный в жизни из всех нас, имел на всех огромное влияние. В-третьих, Бурак относил и мое показание к плохим; но я уже рассказал, что именно я говорил следователю; в оправдание я могу привести мою полную неподготовленность к тому, что меня будут допрашивать именно о Нике, Тадике – и еще почему-то о Гумилеве (и что их вообще можно соединить); только мою юность и неопытность; и еще то, что ни Ника, ни Лева Гумилев не осудили меня. Только Тадик исключил меня из числа людей, но, к счастью для меня, его опубликованные воспоминания совершенно фантастичны.

И наконец, мы узнали, что Тата Старкова назвалась невестой Ники и получила разрешение носить ему передачи. – Ника был влюблен в Тэту, но невестой его она безусловно не была и любила она другого; поступок ее был, конечно, смертельно опасным.

Вернувшись из тюрьмы, Яков Миронович застал мою Нину беременной. Я получил нежный упрек, почему я не вынес этот вопрос предварительно на семейный совет.

Семейный совет – это, конечно, смешно; но все-таки, почему ребенок? Потому что отцов наших не стало, и нам нужен был ребенок. Что Яков Миронович вернется – на это мы не надеялись.

Я продолжал работать в Эрмитаже – а также и в университете. У меня теперь были две группы: одна на кафедре Александра Павловича, на филологическом факультете, вторая – на историческом.

На филологическом факультете основной предмет у ассириологов, конечно, вел сам Рифтин, а я читал со студентами литературные тексты (я тогда уже успел опубликовать в поэтическом переводе отрывок из эпоса о Гильгамсшс для популярной книжки Н.Д.Флиттнер), а также читал им курс истории Ассирии и Вавилонии. У меня было четыре студента: Слава Арцыбушев, Люда Васильева, Ира Дунаевская и Наташа Овсянникова. Арцыбушев считался «приемным сыном» И.И.Мещанинова (и, видимо, очень тяготился этим), Ира Дунаевская перешла к нам по собственному желанию с германского цикла, – как я когда-то, со второго обратно на первый; остальные девочки были случайные, но Наташа довольно толковая.

Я ужасно старался сделать свой первый лекционный курс содержательным и неизбитым – и перестарался: перегрузил студентов материалом, и они, к моему ужасу, на экзамене показали полное незнание. Я поставил Дунаевской четверку – чем она была очень обижена, заявив, что она рассчитывала получить четверку по другому предмету, а при двух четверках она лишится стипендии. Я нашел это заявление нахальным. Остальным я поставил по тройке, причем Арцыбушев расплакался: он тоже рассчитывал на стипендию и на нее собирался жениться. Я предложил похлопотать за него в экскурсионном бюро Эрмитажа, но он ко мне не явился.

Арцыбушев был в 1941 г. забран в армию, перешел к немцам и служил

 

464

 

переводчиком в лагере военнопленных. Увидев среди них филфаковца – Готю Степанова,1 кажется, – он сказал ему:

– Помнишь Рифтина? Неглупый был жидочек. – Рассматривал его уже как мертвого.

Наташа Овсянникова вышла замуж за бывшего Нининого поклонника Володю Вальтера; они эвакуировались из Ленинграда, но вскоре оба умерли от какой-то болезни. Васильева умерла в блокаду. Дунасвская ушла вместе с молодым мужем добровольно в армию, муж сразу был убит; она же служила в госпиталях в блокаду, потом переводчиком на фронте, была ранена в лицо, вышла замуж за некоего лейтенанта, вернулась из Германии беременной, восстановилась в университете на германском отделении, а впоследствии с помощью И.И.Мещанинова поступила в аспирантуру по хеттологии (будучи знакома как с клинописью, так и с индоевропейскими языками) и потом работала со мной по специальности. Новый муж не только ее бросил, но еще и написал на нее донос.

Что касается исторического факультета, то я уже не помню, как я там оказался. Во всяком случае, у меня появилась здесь ассириологичсская группа из четырех энтузиастов, с которыми я вел занятия по начальному курсу клинописи. Двое самых многообещающих – Майзсль и его длинная вполне русская жена – не выдержали бездны клинописной премудрости и ушли на политэкономию; оба выжили. Двое оставшихся, наибольшие энтузиасты, но не самые способные, Миша Псрсслсгин и Миша Храбрый, оба потом погибли – один от голода в блокаду, второй сложил свою голову в саперах.

 

V I

 

А на сентябрь 1939 г. Эрмитаж запланировал археологическую экспедицию в Армению для раскопок урартского городища, и в этой экспедиции должен был участвовать и я.

Б.Б.Пиотровский в течение многих лет – до 1937 г. – в сопровождении А.А.Аджяна и Л.Т.Гюзальяна – обходил Армению и регистрировал ее городища в поисках урартских, и наконец остановился, совсем близко от Еревана, на большом, очень сохранном городище Кармир-блур, на склонах которого одним геологом был найден обломок клинописной надписи. Была договоренность начать здесь совместную археологическую экспедицию – один отряд от Эрмитажа во главе с Б.Б.Пиотровским (научные сотрудники Е.А.Байбуртян, недавно раскопавший интересное городище Шенгавит, и И.М.Дьяконов, которого взяли в расчете на находку урартских надписей), другой отряд, чисто армянский, от Музея Армении, во главе с Каро Кафадаряном.

Урартская клинопись (в надписях по камню) чрезвычайно сходна с ассирийской, и поэтому читается очень легко. Но урартский язык не имеет

__________

¹ Г.В.Степанов (впоследствии академик), участник Испанской войны и, как вес они, курируемый НКВД, был по-видимому заброшен за линию фронта с заданием. Он сам об этом никогда не говорил, по таков был слух – а легенда тоже важна для истории. Человек он был весьма порядочный.

 

465

 

ничего общего ни с семитскими (включая аккадский), ни с индоевропейскими – вероятна его связь с кавказскими языками. В ожидании находок надписей я решил изучить урартский язык. Считалось, что его знают три человека за рубежом (И.Фридрих, А.Гётцс и М. де Церетели) и два человека в СССР (академик И.И.Мещанинов и Б.Б.Пиотровский). Ну, Иван Иванович был недоступен, и я обратился к Борису Борисовичу. Он сказал, что тут нечего учить: эргативный падеж (падеж действующего лица) кончается на -ше, абсолютный – без окончания или на -ни, первое лицо переходного глагола кончается на -уби, непереходного – на -ади, третье лицо переходного – на -уни, непереходного – на -аби. После этого он выдал мне шуточное удостоверение об успешном окончании полного курса урартского языка и посоветовал прочесть не толстую книгу И.И.Мещанинова «Язык ванских надписей, часть II», а тоненькую немецкую книжечку И.Фридриха.

На самом деле грамматика урартского языка – замысловатая и трудная, но это я познал уже сам, разбираясь в надписях, когда составил полную картотеку всех встречающихся грамматических форм, и не доверял ничему написанному по урартской грамматике до меня. Но это было много позже.

В этом году Борис Борисович успел уехать в экспедицию до того, как я вернулся из отпуска, и я сразу же, едва заявившись в Эрмитаже и в Университете, отправился догонять его в Ереване. В последний день в поезде я подошел рано утром к окну в коридоре вагона и увидел желтую, выжженную степь Араратской долины, зеленую полосу вдоль невидимого Аракса, необычайной, не нашей голубизны небо и в нем – висящий белый с розовым краем конус Арарата. Низ его, покрытый растительностью, синий из-за атмосферной дымки, полностью сливался с фоном неба – даже легкого очертания видно не было; великая гора парила в пространстве.

Я стоял ошеломленный. Это была любовь с первого взгляда и навеки. Кроме Норвегии, я никогда не любил так, как Армению, ни одной чужой страны – а видеть их мне потом довелось много.

В Ереване поезд остановился почему-то не у перрона, а на путях; я спрыгнул с высокой лесенки-подножки вместе с чемоданом – и растянул связку на ноге. Еле добрался до заказанного мне места в номере Бориса Борисовича (гостиница «Интурист», теперь – «Ереван») – и три дня не мог выезжать на раскоп.

Сначала мне было, пожалуй, не добраться и до ресторана, да тут помогла неожиданность: подстегнутые успехом 700-летнего юбилея Шоты Руставели у грузин, армяне только что с помпой, с участием писателей и художников со всего Союза справили 1500-летие армянского эпоса «Давид Сасунский». Не совсем ясно, как может у эпоса, который не имеет автора, быть юбилей1но не это было важно, а важно приподнятое настроение, которое мы застали в городе – ив гостинице, что, к моему утешению, выразилось, между прочим, в том, что в каждом номере гостиницы стояла большая ваза, полная бесплатных фруктов – абрикосов, персиков, груш, слив и винограда, так что с голоду нельзя было умереть.

__________

¹ Это еще что! Позже я постараюсь рассказать о юбилее поэта Низами в Азербайджане.

 

466

 

Выйдя на другой день в ресторан, я нашем там сидящего за отдельным столиком Иосифа Абгаровича Орбели, молча пившего чашечку за чашечкой крепчайший восточный кофе.

Питаться в ресторане оказалось, однако, невозможно: первые дни мы еще считались «гостями юбилея», но потом приходилось платить, а цены были для меня малодоступными, тем более что официанты рассчитывались исключительно по системе «сорок да сорок – рубль сорок, папирос не брали – два восемьдесят». Поэтому дальше я перешел питаться в столовую через площадь от нашей гостиницы, где меню неизменно ограничивалось «малой кашей». Я бы сказал – «манной», но в обозначении «малая каша» был известный смысл, так как ее и впрямь было мало – правда, зато она была с кусочками яблок.

Город тогда посмотреть мне не удалось – Борис Борисович был требовательный начальник. В половине шестого утра он вставал и надевал мне на нос очки, отчего я просыпался. Затем мы быстро одевались, умывались, что-то наскоро ели и выезжали на раскоп. С раскопа мы возвращались вечером смертельно усталые, и бродить по городу не хотелось, да и в городе не так легко было объясняться – по-русски тут не говорили, – но иногда меня Б.Б. водил в гости к архитектору Н.М.Токарскому. Помню с тех времен прямую, мощеную брусчаткой улицу Абовяна, зелень деревьев, двух-трехэтажныс каменные дома с решетками-сетками на окнах первых этажей; улица поднималась к строившемуся зданию Оперы; по сторонам от нее еще сохранились кое-где восточные кварталы, с узкими улочками между глинобитных грязно-белых домов; трамвай провозил нас через ворота еще не снесенной, тоже сырцовой, городской стены. Помню великолепную скульптуру Давида Сасунского на скакуне.

Ехали мы на раскопки почти до самого места на трамвае. Жара даже утром стояла невыносимая, а к вечеру пассажиры по большей части вообще не входили в «салон» трамвая, а ехали большими гирляндами на «колбасе», на подножках, а главное – снаружи, прицепившись за полностью открытые окна. Никто, конечно, не платил, кондукторши (русские) бранились – бесполезно. Мы с Б.Б., однако, ездили все же внутри трамвая.

Борис Борисович мне объяснил, что в Армении русские только кондукторши, проститутки, милиция и НКВД. Это было неточно, потому что проститутки были и армянки тоже, и среди милиции начали уже появляться армяне. Зато в Ереване и его окрестностях было много азербайджанцев. Дело в том, что с 1724 по 1828 г. Эривань была столицей тюркского Эриванского ханства,1 армян тут много вырезали, и их всегда было гораздо больше в Тифлисе (больше, чем грузин – после кровавого персидского погрома 1795 г.).2 В Ереван армяне стали съезжаться после бегства их из Турции от

__________

¹ С последним ханом я познакомился лет десять спустя в Баку. Он ходил по городу и жаловался: «Десять тысяч заплатил за докторскую диссертацию – а Высшая аттестационная

комиссия провалила!»

 

² Персы тогда изнасиловали всех женщин Тифлиса, которых смогли схватить, и каждой подрезали ахиллово сухожилие, чтобы все вечно знали, что женщина побывала под персом.

 

467

 

резни 1915 г., а потом из Тифлиса, из Нахичевани Ростовской, из Москвы и т.д. – когда Ереван стал столицей Армянской республики.

От конечной остановки трамвая нужно было идти по жаре пешком. Рядом с городищем лежала маленькая азербайджанская деревня, с домиками из сырцового кирпича и почти слепыми стенами; ее кладбище (необработанные грубые вертикально поставленные камни без надписей) находилось на склоне Кармир-блурского холма. От городища деревню отделяла тенистая рощица фруктовых деревьев, где бежала чистая вода для его орошения, и было видно, как от воды все дивно зеленеет, а отойти на шаг – растрескавшаяся серая сухая, бесплодная земля, лишь кое-где колючки или полынь.

За рощицей простиралась большая плоскость городища – сухая земля, мало покрытая даже полынью, забросанная камнями. Справа возвышался собственно холм Кармир-блур – отчетливый, явно скрывающий под собой большое здание. На его правой вершине высилась разрушенная средневековая церковка.

В центре плоской части городища уже велись работы под руководством Е.А.Байбуртяна и Каро Кафадаряна. Был вскрыт фундамент дома; от стен не сохранилось ни следа, и утвари никакой найдено не было – только бесформенные обломки черепков. Накрапывал легкий дождичек из набежавшей тучки; но скоро прошел.

Так как у меня не было пока никакого определенного дела, Борис Борисович позвал меня подняться с ним на главное городище. Под ногами, окаймляя городище, быстро бежала по каменьям неширокая Занга;1 за ней опять виднелся низкий скальный обрыв и затем степь. В небе опять висел белый Арарат, а в противоположном краю неба – менее эффектный многоголовый белый Арагац, синим абрисом снизу касаясь горизонта. И эта сухая, с горьким незабываемым полынным запахом серо-желтая степь, чуть на шаг отойдешь от воды, и эта яркая зелень, где есть вода, и это глубокое синее небо, и эти величественные древние шапки гор, так же глядевшие на колесницы урартских царей, как теперь они смотрят на нас, говорили о том, что современность, Европа, Россия остались где-то далеко. Я пришел, наконец, на мечтавшийся мне Древний Восток. Мы стояли наверху городища, и Борис Борисович показал мне, где за рекой, вдоль нее, проходит канал, проложенный, вероятно, еще урартами.

Я взглянул под ноги и обратил внимание, что на сухой земле холма видны чуть более темные длинные прямоугольные пятна; они как будто окружали большие светлые прямоугольники. Я обратил на них внимание Бориса Борисовича и сказал:

– Это похоже на план здания.

Так оно и было: середины комнат строения, скрывавшегося под холмом, заполнял завал от обрушившихся стен из сырцового кирпича, а части самих стен стояли и задерживали влагу, успевшую относительно более рыхлым

__________

¹ Её называют также Зангу, или Раздан  Лрчяпс счшают, что Раздан – это по-армянски. Слово это, однако, среднеиранское.

 

468

 

завалом испариться под жарким солнцем. Так это вскоре объяснил мне Борис Борисович, а сейчас он молча взял камушек и стал оконтуривать чуть влажные тени на земле; и я тоже, чуть поодаль от него. Оба мы зарисовали получавшийся план.

Через полчаса мы сверили, что у нас получилось: наши планы, охватывавшие шесть-восемь продолговатых комнат с толстыми стенами, совпали; только у меня в части холма ближе к реке получился еще причудливый план каких-то мелких помещений. Борис Борисович сказал, что таких помещений не может быть и что я вижу больше, чем можно углядеть на самом деле. Однако же почти через тридцать лет и эти помещения нашлись.

Спустившись на плоскость, Борис Борисович немедленно прекратил работу над фундаментами городских домов: под холмом, во всяком случае, скрывались хоть, может быть, и небольшие, но настоящие стены; именно здесь был найден и фрагмент надписи. Холм был разделен между двумя экспедициями: более высокая часть, дальше от древнего города, вокруг руин церковки, была отдана Каро Кафадаряну и его бригаде,1 более низкую, в сторону древнего города – именно там, где мы обнаружили теневой план, – Борис Борисович взял себе и своей бригаде, включавшей Байбуртяна и меня.

Борис Борисович поставил нас обоих у крайнего от склона холма теневого прямоугольника: Байбуртяна извне его, меня – внутри; сам он с рабочими копал следующий прямоугольник. Рабочие у нас были частью армяне – они работали, кроме одного большого мальчика, не знавшего ни слова по-русски,2 невнимательно, обрез получался осыпающийся; отчасти же они были кубанские казаки, бежавшие в Армению от голода 1932 года; эти работали споро, чисто, никогда не зарезали сырцового кирпича стены, которую мы старались обнажить. По понятным причинам армяне работали у Каро, на вершине, где он рыл громадный и археологически довольно непонятный котлован, и отчасти у Байбуртяна; у меня, самого неопытного, работали казаки.

Мы старались углубиться сразу по всей площади раскапываемой комнаты, в отличие от Каро, который пытался сразу углубиться как можно более в одной точке – с риском нарушить возможные культурные слои. Я то и дело распрямлялся, оглядываясь на волшебное зрелище, окружавшее нас: белый конус Арарата, белые зубцы Арагаца, зеленые полоски вдоль реки и внизу, за кладбищем, и серо-желтая, желтая, дышащая полынным духом сухая полупустыня кругом. Темноголубос небо жгло нестерпимо, то и дело кто-нибудь из рабочих сбегал вниз к роще и ручью с кувшином за водой. Джур чка? («воды нет?») были первые выученные мной армянские слова.

Зато как рады мы были обеденному перерыву, когда мы спускались в тенистую рощу, на мягкую травку под сенью абрикосовых деревьев, где

__________

¹ У Каро был один научный сотрудник, который мне почему-то почти не запомнился, и женщина-фотограф, про своеобразные ласки которой мне вечером, делясь своими любовными похождениями, рассказывал один участник экспедиции Я не видел, чтобы Каро вел записи

 

² Впрочем, когда он откопал большущего скорпиона, он долго материл его вполне правильно по-русски Вообще армяне нередко ругались по-русски.

 

469

 

уже жарился шашлык для всех и лежали груды винограда и тонкие листы лаваша.

В раскопе сырцовая внутренняя стенка обнаружилась легко; завал осыпался сам от близкого к стене удара лопатой, и почти не приходилось прибегать к щетке. Поэтому задача моя была несложной: я сидел во все углублявшейся яме с совком и щеткой, следя, чтобы рабочий не «зарезал» стенку (как это происходит, я наблюдал на чьем-то чужом раскопе – кажется, у Каро: вещество завала и вещество стены – одно и то же, необожженная спрессовавшаяся серо-желтая глина, поэтому нет ничего легче, чем копнуть стену – но тогда на обрезе ясно выявляются швы между сырцовыми кирпичами). Кроме того, я должен был перебирать отвалившуюся сухую глину в поисках возможных мелких находок. Ведь предсказать глубину раскопа было невозможно: на лучших городищах Месопотамии высота сохранившихся стен редко превышала полтора-два метра, на нашем нижнем городище сырцовых стен и вовсе не сохранилось. Все ждали пола. Но раскоп углублялся все более, открывавшиеся стены росли все выше, а находок не было. Наконец я нащупал пол на глубине четырех метров. Пол был пуст. Борис Борисович велел мне закончить расчистку комнаты и перейти к Байбуртяну, к внешней стене, где положение казалось более интересным.

Байбуртян работал у стены, не только внешней по отношению к «моей» комнате, но, очевидно, вообще у внешней стены огромного здания – или зданий, – что скрывал холм Кармир-блур. Свое название – по-армянски «Красный холм» – он приобрел от красного цвета осыпи над речным обрывом – явного следа сильного пожара, обжегшего в этом месте сырцовые стены. Но с нашей стороны следы пожара мы нашли не сразу.

На раскопе Байбуртяна ниже рядов кирпича сырца обнаружился высокий цоколь, сложенный из дикого камня, сцементированного глиной. Скоро мы здесь работали все трое – слева Б.Б., подошедший в конце концов к боковому входу из города в цитадель, которую мы раскапывали (он же проследил следы каменного фундамента стены вокруг почти всего городища); в середине работал Е.А., справа я. На стыке участков Б.Б. и Е.А. в обмазке цоколя стены обнаружился наконечник впившейся здесь скифской стрелы. Б.Б. очень обрадовался этой находке: наряду с Урарту, он занимался и скифами, и связи их с урартами были для него особенно важны. Эта стрелка и еще некоторые находки убедили его в том, что именно скифы взяли Кармир-блур и разрушили Урарту; это осталось его твердым убеждением. Я был не так уверен в этом: ведь Геродот рассказывает, что у скифов стрелковому делу учились мидяне и персы, и по данным как Геродота, так и Библии, да и по ассирийским, выходило, что скорее это мидяне разрушили Урарту.

Несколько ниже почти одновременно Байбуртян и я обнаружили вдоль внешней стены слой обгоревших веток или хвороста. Аккуратно сняв его, мы начали наконец находить мелкие вещи, неразрушенную посуду.

Был как раз день выдачи зарплаты рабочим, и Борис Борисович уехал с раскопа в город за деньгами. Мы же, продвигаясь с Байбуртяном навстречу друг другу, обнаружили небольшой очаг со сложенными около него обугленными дровами; нам стало ясно, что вокруг внешней стены здания внутри крепостной ограды – очевидно, во время осады, – сооружались

 

470

 

временные жилища, крытые хворостом: может быть, жилища горожан? Может быть, город уже был взят врагами, а крепость еще держалась? Стрелка, вонзившаяся в стену, была выстрелена со стороны города, а не извне его. Эти догадки, которые все мы разделяли, подтвердились в следующую кампанию, когда за углом той же внешней стены были найдены скелеты убитых, а в одной из внутренних комнат – скелеты лошадей, взбежавших, как думает Б.Б., из двора вверх по пандусу и провалившихся через горящий потолок здания.

Этого мы еще не знали; но зато тут же рядом с очагом мы нашли горшок, точно такой, в каком по русским деревням варят пшенную кашу в русской печи, на три четверти полный зернами ячменя – равномерно обуглившимися от жара и от времени, но совершенно целыми; а рядом с горшком из земли вышла большая деревянная ложка – тоже точно такая деревянная разливательная ложка, какие можно видеть в деревнях, да в прежнее время и в городских кухнях: даже с крючковидным кончиком на рукоятке, чтобы вешать на стенку.

Весть об этой находке быстро разнеслась по раскопу; все сбежались; мы с гордостью показывали нашу ложку. И вдруг на наших глазах она начала как бы таять; ее края обвалились. Мы скорее закопали эту ложку в сырую землю. Тут над нами на холме появился Борис Борисович.

Он имел обыкновение при виде плохой археологической работы кричать «Рассамы!» – в честь раннего (XIX века) месопотамского археолога-кладоискателя, загубившего немало городищ. Но теперь, узнав про ложку, он ругался гораздо хуже, и тут же уехал в город за бинтом и парафином.

Никто не ждал находки дерева – в раскопках Месопотамии и Хеттского царства дерева никогда не находили, и все считали, что оно может сохраняться только в сухом климате Египта. Мы, конечно, наткнувшись на ложку, должны были немедленно прекратить копку, – но ведь и у Б.Б. не было никаких подручных средств на случай находки деревянных предметов. Ложка хранится теперь в Эрмитаже, но увы, уже не такая целенькая, какую видели мы.

С раскопа мы разъезжались усталые и в приподнятом настроении. Все разъехались кто куда – мы с Борисом Борисовичем в наш гостиничный номер, к ужину «малой кашей» или в ресторане (все-таки) и к заслуженному отдыху. Борис Борисович садился за свой экспедиционный дневник. Все, что находила его экспедиция – стены и вещи, их точное расположение, – Борис Борисович точнейшим образом записывал на месте своим четким почерком и аккуратно зарисовывал, а потом еще подводил итоги работы в дневнике. Но иногда он справлялся с этим быстро, и тогда он тащил меня в гости к Николаю Михайловичу Токарскому. Я бы охотнее пошел к Байбуртяну – он мне нравился своей мягкостью и спокойствием, какой-то внутренней интеллигентностью. Но он меня не звал, и, я знаю, он спешил к жене, которую очень любил.1

__________

¹ Е.А.Байбуртян был вскоре арестован и погиб.

 

471

 

Байбуртян сравнительно недавно приехал в Ереван из Ростова-на-Дону и рассказывал забавную историю про свою поездку. Жена его очень огорчалась отъезду из знакомого Ростова в незнакомую и фактически совершенно чуждую среду – в Ереван, и плакала в вагоне; Е.А. обнял ее и пытался се утешить. Увидев эту картину, проходивший мимо проводник-грузин крикнул ему:

– Нэ смэешь! Нахал!

Токарский был полуархитсктор, полуархсолог, занимался историей закавказской средневековой архитектуры и несреднс пил. Этим мы и занимались по приходе к нему на квартиру. Токарский жаловался Борису Борисовичу на то, как несправедливо поступают с ним армяне, всячески оттесняя его; назывались знакомые им обоим имена и обстоятельства, а я скучал и без конца ставил на патефон пластинку:

 

Вдоль по улице метелица метет,

За-а-а метелицей мой миленький идет:

– Ты посто-ой, посто-ой, красавица моя,

Дай мне наглядеться, радость, на тебя.

 

В октябре мы вернулись в Ленинград.

 

V I

 

В октябре 1939 г. в газетах были опубликованы сообщения о переговорах с Финляндией по поводу обмена территорией – она должна была отдать нам Выборг и Карельский перешеек (с мощнейшими укреплениями «Линии Маннсргейма» (считалось, что они грозят обстрелом Ленинграду), а мы ей – большой кус Карельской АССР, в основном болота. Финляндия не соглашалась, на границе начались перестрелки, а 30 ноября была объявлена мобилизация Ленинградского военного округа, в ночь на 1 декабря началась Финская война. Ленинград был затемнен; уличные огни погасли, в подворотнях ввинтили синие лампочки, на окнах, до сих пор сиявших по всему городу одинаковыми оранжевыми абажурами (других не было в продаже), было вслено завести шторы.

Конечно, среди преданных, честных комсомольцев было много добровольно кинувшихся на войну – таких как поэт Павел Коган, автор знаменитой «Бригантины», и другие молодые комсомольцы Литературного института (был создан специальный институт по писательской подготовке).1 Мишин аспирант Леня Бретаницкий не пошел в армию лишь по очень сильной близорукости. Но в нашей компании, хотя среди нас были партийцы Выгодский и Бабушкин, финская война не вызвала энтузиазма – что-то она мало походила на оборонительную, и тот самый Яша, который так рьяно рвался на Испанскую войну, сейчас не торопился пойти на Финскую.

Хотя считалось, что на войну мобилизован Ленинградский военный округ,

__________

¹ Мне-то казалось, что писателя должна учить жизнь.

 

472

 

но вокруг нас почти не слышно было о мобилизации – во всяком случае, студентов и аспирантов не брали. Зато шли эшелоны на фронт откуда-то издалека.

Из Териок (быстро занятых нашими войсками) был получен «радиоперехват» – образовалось «Народное правительство Финляндии» во главе с коминтерновцем Отто Куусиненом; оно предложило текст мирного договора с СССР, который должен был быть ратифицирован после вступления Красной армии в Хельсинки. Карельская АССР была срочно превращена в Карело-финскую союзную республику. Это было важным симптомом: в своей речи по поводу новой конституции Сталин определил, какая республика может стать союзной, то есть конституирующей Союз Советских Социалистических Республик, – а именно, если местная национальность составляет в ней большинство1 и если она граничит с иностранными государствами, а потому может осуществить свое неотъемлемое право (!) выхода из состава Союза. В Карелии, конечно, русских было много больше, чем карелов, а все почти финны были схвачены (а финнов было там довольно много – это были частью отошедшие сюда бойцы потерпевшей поражение в 1922 г. финской Красной армии, частью коммунисты – реэмигранты из США). Значит, ясное дело, готовилось слияние Карелии с Финляндией в составе СССР.

Между тем мы уложили полмиллиона солдат и не продвину/ись дальше Выборга, и в конце концов должны были заключить мирный договор. Выяснилось, что наша армия вооружена и воспитана все еще в духе гражданской войны. (Как пели в песне: «Ведь с нами Ворошилов, первый красный офицер»). Мы не знали, что есть минометы, снайперские винтовки, противопехотные мины, мощные оборонительные линии типа маннсргсймов-ской; и что нельзя воевать зимой в шинелях. Но мы, я и мои друзья, хотя и понимали, что здесь мы промахнулись, но все же были уверены, что в большой войне опыт войны финской и предшествующих серьезных столкновений с Японией (озеро Хасан, война на Халхин-голе, в Монголии), из которых, как кажется, мы вышли с честью, будет учтен надлежащим образом.

Франция и Англия поддерживали финнов против нас (по той причине, что мы-то были в фактическом союзе с гитлеровской Германией). Это была почти чисто словесная помощь, но нам казалось – в соответствии с официальной точкой зрения, – что империалисты (Франция, Англия и Германия вместе с се «осью» – Италией и Японией) смогут договориться между собой. Однако война мыслилась так, как она шла в Западной Европе: мощное танковое наступление и, прежде всего, бомбежки городов. То обстоятельство, что мы заключили с Германией пакт о ненападении, рассматривалось как тактическая уловка, позволяющая нам подготовиться, а сама неизбежность войны

__________

¹ Сейчас (1986 г.) это уже неверно в отношении Казахстана, и в ближайшее время станет неверно в отношении Латвии.

 

473

 

была нам ясна. Мы допускали, что воевать придется со всей Европой, но танковыми колоннами.

На финскую войну ушло много добровольцев из молодежи, в том числе интеллигентской, но моих друзей это не коснулось. Финская война была для моего круга непопулярной. Хотя необходимость лучшей защиты Ленинграда была сильным доводом, но к финской (так называемой «Зимней») войне отношение было двойственным. Комсомольская интеллигенция, воспитанная на Багрицком («Если надо убить – убей»), на Фадееве и т.д., безоговорочно приняла объяснение, что Финляндия нам грозила, что ее пушки нацелены на Ленинград и, попав в руки империалистических держав, испепелят его; что она отказалась от уступки равноценной нашей территории и спровоцировала военные столкновения на границе. Поток добровольцев был велик. Но все же это было совсем не то, что бесспорная для нас справедливость войны в Испании; нельзя было отделаться от мысли, что безнравственно большой державе, да еще после сотен мирных заявлений («Чужой земли не хотим»), нападать на маленькую, что это агрессия в точном соответствии со знаменитым определением, изложенным Литвиновым в Лиге Наций и принятым многими государствами. В правдивость газетных утверждений, будто Финляндия напала на СССР, верилось с трудом. А кто разбирался лучше в политике, экономике, географии и просто обладал здравым смыслом (это всегда очень незначительное меньшинство), понимали, что Карельский перешеек – житница Финляндии, а на предлагавшейся в обмен территории растет одна клюква, что Выборг не менее важен для Финляндии, чем Ленинград – для нас, и что укрепления линии Маннсргейма, на десять метров врытые в землю и залитые бетоном, в 60–80 км от Ленинграда, с артиллерией дальнобойностью в 20–25 км, не угрожали Ленинграду обстрелом, а были созданы для защиты от нас – и оправдали себя.

Мы и мои друзья понимали это не совсем ясно. «Оборона от нас» казалась нам дичью, абсурдом – ведь мы за мир, против экспорта революции! Утверждать, что кому-то надо было обороняться от нас, казалось так же бессмысленно, как «агитировать за Советскую власть». Был такой идиом: «Не агитируй меня за Советскую власть», в смысле – не ломись в открытую дверь. Все это повторяли.

Но финская война озадачивала, по меньшей мере. А тут еще явно липовое народное волеизъявление в государствах Прибалтики (после ввода туда наших войск) – для обороны их от Германии. Значит – Германия потенциальный враг? Но только что был раздел Польши между нами и Гитлером. В головах было смятение.

Прибалтика была наглухо закрыта для советских граждан, и вообще эти районы оставались как бы за границей. Даже коммунистов Западной Белоруссии, оказывается, не пускали в советскую Белоруссию (и наоборот). Все это походило на аннексию. Захват земли нас беспокоил. Хотя мы допускали, что война с финнами обеспечивает безопасность Ленинграда, но воевать в Финляндии нас не тянуло.

Конец войны в 1940 г. был относительно благополучен для Финляндии, и она не была захвачена. Кровопускание кончилось. Временно налаженные

 

474

 

отношения с Германией отстраняли немедленную опасность войны, но наиболее разумные – к которым я должен отнести и нашу компанию – как я уже упоминал, предполагали, что осенью 1941 г. она разразится. Поэтому начало ее не было для нас ударом с неба, как для многих. Но о войне с Германией думалось в понятиях, выражавшихся Сталиным и Ворошиловым, сводившихся к фразе: во-первых, «мы войны не хотим, чужой земли нам не надо, своей земли ни пяди не отдадим» и, во-вторых, что мы «могучим ударом» перенесем войну на вражескую территорию. До 1937 г. этот расчет, возможно, и имел некоторое основание – то есть до того, как был уничтожен весь высший командный состав армии (о чем мы не знали, да и никто не знал из гражданских) и были распущены танковые корпуса, подготавливавшиеся маршалом М.Н.Тухачевским, и что между тем Ворошилов и Буденный настаивали на развитии конницы – как будто лошадь может противостоять танку.

А немецкая армия за то же время стала гораздо сильнее. Но мы не знали о состоянии нашей армии и все еще полагали, что будут встречные танковые бои. Не знали и того, что оборонительные сооружения на старой границе снесли, а на новой не построили, – боясь «спровоцировать» Гитлера, который тем временем уже с конца 1940 г. подводил войска не только к этой границе, но и к финско-советской.

А что касается бомбежек, то мы думали прежде всего о Лондоне: бомбежка Лондона была тяжела, но все-таки город жил и работал.

Еще один маленький эпизод. Уже к концу финской войны мне вдруг позвонил мой брат Миша и вызвал меня к себе. Он тогда разошелся со своей' первой женой, а со второй никак не мог сойтись, там тянулась сложная романтическая история. Жил он в огромной пустой комнате в Ламоттовском павильоне Эрмитажа. Туда он меня и вызвал.

Когда я пришел, он сказал, что ждет особу, которая позвонила и сказала, что придет к нему по важному делу, и чтобы он вызвал и меня. Через короткое время раздался звонок, и вошла очень интересная молодая дама, черноволосая, крупная, решительного вида, на груди у нее был орден «Красной Звезды». После войны этот орден носил каждый третий, а тогда он был большой редкостью. Поэтому женщина с военным орденом производила сильное впечатление.

Дело же у нее было следующее. Спросив нас, верно ли, что мы можем говорить по-норвежски, как норвежцы (что мы подтвердили), она сказала, что через Скандинавию готовится оказание англо-французской помощи Финляндии, и нам очень важно знать, что там происходит, особенно в гражданском, финансовом, а не военном мире. Поэтому нам предлагается пройти некоторые курсы, и затем мы будем отправлены в Норвегию на английском или американском пароходе. Там мы должны выдавать себя за американских миллионеров, сорить деньгами и выполнять задание, которое нам будет поручено.

Мы были ошарашены и не пришли от этого в большой восторг, сказав, что норвежско-американский акцент очень типичен и мы не можем его имитировать. Многие норвежцы проводят молодость в Америке и прекрасно отличают американцев от неамериканцсв. Это будет несерьезно.

 

475

 

Тогда она сказала: «Вы можете быть австралийскими миллионерами, этот акцент они не знают».

Разговор продолжался довольно долго, и хотя мы и отверчивались, он пробудил в нас жилку авантюризма; мы были молоды, и поехать со шпионским заданием, выдавая себя за австралийских миллионеров, было любопытно. Главное, отказаться на том основании, что это страшно и опасно – перед женщиной с военным орденом, было ужасно неудобно. Когда мы заикнулись, что, конечно, кончим в тюрьме, то она сказала, что в шведской тюрьме отсидеть два-три года – пустяк, а потом нас выменяют. Когда она ушла, мы обсудили се предложение и сказали себе, что после того, как мы побываем в Швеции, нас возьмут под такое наблюдение со стороны собственной государственной безопасности... Во всяком случае, решительного «нет» мы не смогли ей сказать. Но тут кончилась финская война, и вопрос отпал сам собой.

На Новый год мы, как и в предыдущий, ссорились с Ниной: я считал, что я должен его встретить с мамой, которая одна, только с Татой и Алешей, а Нина тогда говорила, что ее мама тоже одна. Теперь Я.М. был дома, но Нина все же не хотела, чтобы я шел встречать Новый год к маме. Не помню, как мы порешили, – но потом, как обычно, поехали к Шуре Выгодскому и, как обычно, пили, «чтобы не было войны». Мировой войны, конечно: «малая» – не очень малая – война уже шла. Пили мы в этой компании только на Новый год и то чуть-чуть – в других случаях не было ничего крепче чая.

На Скороходовой обстановка стала чуть-чуть спокойнее. Мама работала библиотекарем в своем Первом медицинском институте и очень увлеклась своей работой, стараясь заглушить свой ужас и устремив все мысли на встречу через десять лет. Тата смирилась со своей судьбой. Бусыга (Андрюша) рос и радовал бабушку (никогда не поминал ни отца, ни деда, и это казалось странным – хотя потом, уже взрослый, говорил, что дедушку помнил очень остро). Алеша написал сценарий о военно-морской войне Советского Союза и даже получил поощрительную премию. В Политехническом институте он получил разрешение писать дипломную работу по корабельным турбинам.

Однажды он вдруг пришел ко мне на Суворовский, что случалось не часто, и принес мне кипу своих новых, не известных мне стихов с просьбой спрятать.1 А через несколько дней было сообщение, что Алеша женится. Невеста была его одноклассницей, по имени Нина Луговцсва, коротенькая девушка с выразительными карими глазами и зачесанными назад волосами; она оказалась лучшей из маминых невесток.

Алеша, Нина и вторая пара, тоже из их школы – Фима Эткинд и Катя Зворыкина, и третья – Леня Салямон и Гета Волосова – вместе проводили свой медовый месяц на станции Лисий Нос, у Мадлсны Геральдовны Меллуп,

__________

¹ К сожалению, они погибли у меня па квартире во время блокады; более ранние, детские стихи сохранились.

 

476

 

Фиминой (и университетской) преподавательницы французского языка, женщины весьма замечательной; я знал се немного через дочку, дружившую с Наталкой Кавун и Надей Фурсенко. Другая ее дочь, Ремочка, была тоже человек весьма замечательный и привлекательный. Молодым у Мсллупов определенно было хорошо. Алеша смирился с Катей Зворыкиной, на которую он очень сердился за разрушение тройственного союза друзей (Алеша, Эрик Найдич и Фима), чему была посвящена сатирическая «гомеровская» поэма «Катериниада» (гомеровская потому, что описывала гекзаметрами гнев и даже рукопашную драку героев).

А Миша, когда я его в очередной раз навестил, заявил мне, что он вступает в партию.

– Ты не можешь, – сказал я ему, – вступить в партию, у которой руки по локоть в крови твоего отца. – Он отступился. Я почувствовал влияние честолюбия Евгении Юрьевны – которая в конце концов и добилась своего, когда я не мог больше оказывать на Мишу влияние. Она видела его мысленно не ниже чем членом-корреспондентом, а беспартийный член-корреспондент Академии наук стал уже редким явлением.

Уже после Нового 1940 года я опять как-то зашел в Ламоттовский павильон к Мише. Он был встревожен и сказал мне, что его вызывали в Большой дом к следователю. Я сказал:

– Наверное, как и меня, свидетелем по чьему-нибудь делу? Миша сказал, что это дело его не беспокоит, но попросил зайти к нему назавтра во второй половине дня – узнать, что и как.

– И, пожалуйста, – сказал он, – ты будешь на Скороходовой? Если можешь, принеси мне мою виолончель.

Алеша давно уже перестал играть на скрипке, хотя мама бережно хранила и скрипочку, и подушечку к ней; но Миша до недавнего времени – до папиного ареста – продолжал играть на виолончели.

На другой день я тащу виолончель по темному подъезду Ламоттовского дома. Миша, видно, услышал мои шаги и открывает мне дверь; стоит в дверях.

Я протягиваю ему виолончель и вижу выражение ужаса на его лице.

– Папа умер, – говорит он.

Я вхожу,'ставлю виолончель в угол и спрашиваю:

– Что это ты говоришь?

Не отец мой в это время умер – он умер еще прошлой осенью, – умерла мучительная, неверная надежда.

Миша рассказывает, что он пришел к следователю – у того «была ко мне одна просьба» (он не сказал, какая – вербовал в стукачи? Возможно).

– Он мне сказал, что от этого будет зависеть папина судьба. А потом сказал: «Подождите немножко» – и вышел. Через несколько минут возвращается и говорит: «Я должен Вас огорчить, Ваш отец скончался».

– И с этим ты и ушел? – С этим и ушел. Он назвал мне день. – (Эту дату Миша тогда мне назвал, но я ее не помню – знаю только, что в

 

477

 

официальной справке, полученной мной в 1955 году, дата стояла другая.1 Для меня дата смерти отца – 26 октября 1938 г., день, когда он выбыл из «Крестов»).

Мы договорились, что не скажем не только маме, но и вообще никому, чтобы до нее не дошло. Я почувствовал, что надо хоть куда-нибудь, но вон – опять выехать, как тогда в Аше. Но надо было продолжать жить.

__________

1 Редко кому сообщалась истинная дата – эти даты, может быть, не всегда и фиксировались. Причиной смерти в моей справке 1955 г была обычная «сердечная слабость»   .

 

478