Глава четвертая (1942–1944)

 

...Никто меня не ожидает там,

Моей вдове совсем иное снится,

А я иду по деревянным городам,

Где мостовые скрипят, как половицы.

Над трубами картофельный дымок,

Висят на окнах синие метели,

Здесь для меня дрова, нарубленные впрок,

Здесь для меня постелены постели.

 

(А.Городницкий)

 

Художник Ж. от нас ушел весной 1942 г., а новый художник был рядовой и помещался на солдатской половине барака. В освободившемся помещении на нашей половине, для вящей секретности, был помещен мой приемник для слушания иностранного радио. Той же весной, ближе к лету, я сидел перед ним и по обыкновению записывал немецкую или английскую сводку.

Прослушав радио, я встал, закурил цигарку и почувствовал, как будто у меня в горле газированная вода бьет фонтанчиком. Я приложил платок ко рту – он стал совершенно красным. Прижимая платок к губам, я вышел из комнаты, меня кто-то увидел. Кровь текла уже по гимнастерке. Меня взяли под руки, отвели и уложили на мою койку. Положили подушку, чтобы было повыше. Кровь шла долго. Вышло стакана два. Мне велели не шевелиться. Вызвали машину, и меня, как бьющуюся посуду, передвинули в нее и отправили в госпиталь. По лицам окружающих я видел, что все считали – я вот-вот помру. Я и сам понимал, что если внезапно выходит так много крови горлом, то это ничего хорошего не предвещает.

Меня привезли в госпиталь. Он сворачивался, не знаю, по какой причине, но всех переводили в какое-то другое место. Оставили только нетранспортабельных; их было человек пять на пятнадцать коек, стоявших в нашей светлой палате. Меня уложили на угловую койку – у окна и стенки, велели лежать на спине неподвижно. Рядом со мной стояло какое-то большое растение в глиняном горшке. Через некоторое время опять пошла кровь горлом, но скоро перестала. Вскоре я заснул, хотя на спине и не привык спать. Проснувшись, я почувствовал слабость и в то же время необыкновенную легкость. То и дело появлялись какие-то медики, и было ясно, что никто толком не знает, что со мной надо делать. Опять велели не шевелиться и не менять положение – на спине.

Утром я попросил у сестрицы чернил и бумаги – надо было написать в Свердловск Нине, и так, чтобы постараться не встревожить ее, но в то же время сделать распоряжение на случай, если я отбуду. Поэтому письмо получилось очень неудачным. Никто не понял, что положение тяжелое, и Нина даже на что-то обиделась.

Пока письмо шло туда, да пока шел ответ, – почти через месяц, получив его, я был удивлен холодным тоном, не соответствовавшим тому, где я был.

Все мои товарищи и приятельницы с Канала приходили меня навещать без уверенности, что еще застанут в живых. Чувствовал я себя очень

 

581

 

 

хорошо – это обычное явление после большой потери крови; недаром в прежние времена от всех болезней лечили кровопусканием: это улучшает самочувствие.

Я лежал, читал «Бегущую по волнам» – она потрясла меня; это и сейчас одна из моих самых любимых книг.

Тем временем палата снова начала наполняться ранеными, потому что госпиталь все-таки не перевели в другое место.

Госпиталь – один из трех каменных домов Беломорска – в прошлом был школой. За моей стеной была одиночная комната, вероятно, бывшая учительская. Там умирал какой-то человек; мне все через стенку было слышно – как он стонал, как ему становилось все хуже – я мог подробно следить за всем этим.

В нашей палате рядом со мной лежал летчик, которого за успешную боевую деятельность послали в прифронтовой дом отдыха, недалеко от Мурманска, и он там попал под бомбежку. Оторвало ногу. Это его смертельно угнетало: не просто потерять ногу, что само по себе ужасно для молодого человека даже в военное время, но вот то, что летал он героически, уцелел, а на отдыхе, на земле, потерял ногу – это нестерпимо мучило.

Мне не становилось хуже. Лечили меня хлористым кальцием. В больнице вообще не было никаких лекарств, кроме йода, хлористого кальция и валерьянки.

Хлористый кальции – ужасная гадость, и я не был уверен, что он мне действительно нужен, поэтому стал в конце концов выливать его в цветочек. Растение очень на этом процвело, я тоже.

В палате я подружился с одним лейтенантом-сапером. Первое время он лежал навзничь, не шевелясь, и только стонал. Его привезли на самолете прямо с переднего края с острым животом – это означает адские боли. Потом ему стало лучше.

Мне между тем тоже было уже разрешено двигаться, и нас обоих отправили на рентген. Его внесли первым, а я на носилках ждал своей очереди в «предбаннике». Когда его уже посмотрели и вынесли, я слышал, как врачи говорили между собой:

– Вот жалко, что нельзя посмотреть post mortem, а то ничего непонятно, что с ним такое.

Вот с этим Подгориным мы и подружились, и когда нам разрешено было ходить, мы вместе гуляли по коридорам, и он рассказывал мне свою жизнь. Она была очень любопытна. Работал он где-то в Сибири, недалеко от золотых приисков, неподалеку от концентрационных лагерей, где содержались и уголовники; бывали еще тогда и беглые. По дорогам шли транспорты автомашин, перевозивших золото, а беглые нападали. В одну из таких переделок попал и Подгорин. Выскочил живой чудом.

С ним было несколько таких случаев, когда он не должен был остаться в живых. Раз он лежал в больнице без сознания. Был тиф или что-то в этом роде. Человек в таком состоянии иногда на считанные минуты приходит в себя, незаметно для окружающих. В один из таких моментов он услышал, как врач сказал сестре: «Ну, к утру Подгорин умрет». Тогда он решил, что этого ни в коем случае не должно быть, поэтому, как только медики ушли,

 

582

 

он сделал над собой страшное усилие и сел на кровати. На одной силе воли просидел до утра, когда пришла уборщица мыть пол. Тогда он заснул. Спал долго, и когда проснулся, то соседи ему сказали, что приходил врач и спрашивал сестру:

– Ну, как Подгорин, уже экзитировал? А она ответила:

– Да нет, поправляется, спал хорошо, температура упала.

И здесь, в нашем госпитале повторилась та же история. Подгорин был настолько плох, что врачи разрешили приехать жене. Это был один из тех случаев, когда муж и жена вместе ушли в армию и – что не бывало почти никогда – попали в одну часть: он сапером, она сестрой.

Жена некоторое время сидела у его постели, потом ее вернули в часть, а он еще некоторое время оставался. Тут мы и бродили с ним по коридорам. Его выписали раньше меня – продолжала ли судьба его так же неправдоподобно хранить? Трудно представить себе: саперы не выживали.

Кроме того, было много любопытных, к делу не'относящихся наблюдений. Во-первых, шел непрерывный флирт между поправляющимися солдатами и офицерами – и сестрами. Причем для этого изыскивались самые сложные системы, например, можно было устроить свидание в кочегарке за котлами; или некоторые, уже поправившиеся, выскакивали в окно после обхода и уходили в город, где шастали в поисках девушек.

Еще когда я лежал плашмя и считалось, что двигаться мне нельзя, у меня начала подниматься температура и я стал уставать; потом она стала периодически подниматься. Пришла докторша, нежно наклонилась надо мной, расспрашивала, щупала пульс, слушала легкие – и тут я увидел у нес на шее засос от поцелуя. Она меня слушает, а я весь сотрясаюсь от сдерживаемого смеха. Было известно, что у нес есть друг – подполковник. Среди пожаров Бсломорска один был в их доме, и мне рассказывали, как она прыгала со второго этажа от своего подполковника, спасаясь от пожара.

У нас была очень хорошенькая сестричка, Ласточкина, которая флиртовала со всеми подряд, в том числе со мной и Подгориным. Однажды нас повели в баню (это было уже на поправке). Только мы разделись и намылились – является Ласточкина: «Не надо ли потереть спинку?» Мы решили: пусть трет. Она мылила нас со всех сторон, и мы получали массу удовольствия.

Так мы развлекались, хотя место было мрачное. Покойников было много, состав населения нашей палаты менялся каждый день.

По прошествии пяти-шести недель меня выписали из госпиталя. Мне было предписано не работать месяц или два. Дышать воздухом, гулять. Было чудное лето. Я впервые стал выходить на коричневые скалы над Белым морем, на расстоянии двадцати шагов от нас и от той избы, где я спасал корову от пожара. Все купались, а я долго не мог решиться. Писал стихи.

Около этого времени к Эткинду из Яранска приехала его жена, Катя Зворыкина. Ее очень ждали – каждый приезд представительницы лучшей половины человечества был праздником. Все освободились на вечер, и у Давида и Муси готовилось пиршество. Вдруг, однако, меня вызывает Суомалайнен и приказывает мне с каким-то невероятнейшим пустяком ехать в Кемь в этот же вечер. Что делать – я поехал; все дело заняло у меня в

 

583

 

Кеми полчаса. Но увы – ближайший обратный поезд из Кеми в Беломорск приходил туда около 11 часов вечера – слишком поздно для нашего праздника. Я решил искать попутный эшелон – мы нередко передвигались с ними. Походив по железнодорожным путям, я действительно набрел на пустой эшелон, видимо, доставивший в 26-ю армию пополнение. Я дошел до паровоза, спросил у машиниста, когда он отправляется, – выяснилось, что через полчаса, – затем нашел открытую теплушку и поднялся в нее. Там уже было человек пять, а дверную щель, загораживая вид, занял какой-то подполковник.

Поезд тронулся и очень быстро домчал нас до Беломорска – но у перрона станции не остановился и простучал дальше. Я подумал, что он остановится на путях – в крайнем случае у Канала – но нет: через плечо подполковника я вижу другие названия станций и понимаю, что поезд уходит по Обозерской ветке. Подполковник произносит: «Проехали Малошуйку». Значит, следующей остановкой может быть только узловая – Обозерская. Произвожу в уме подсчет и понимаю, что поезд Москва–Мурманск сейчас пройдет по встречному пути, а в Обозерской я смогу сесть только на следующий поезд, который привезет меня в Беломорск только вечером. А это значит «самоволку» и очень крупные неприятности по военному времени. Небо краснеет – ночь-то белая, но время уже явно ночное.

Вдруг эшелон замедляет бег и останавливается. Соскакиваю на перрон: «Малошуйка». Все-таки Малошуйка!

На встречном пассажирском поезде через полчаса отправляюсь обратно и схожу не в Беломорске, а на остановке, что около Канала. Иду пять километров пешком и как раз поспеваю в столовую к завтраку. Никто моего отсутствия не заметил!

Катя вскоре появилась на Канале, все с ней снимались: веселая, круглолицая, волнистоволосая, очаровательная. Устроилась она сестрой в наш беломорский госпиталь, а жила в городе, в какой-то избе-общежитии с кучей других сестер. Я бывал у нее – знал ее по рассказам и сатирическим стихам брата Алеши – и там же встретил одного капитана-пехотинца, против всех правил – с бородкой. Он был женат на Катиной сестре, а сейчас приехал с Кандалакшского направления на курсы повышения квалификации или что-то такое. Это был Миша Кирпичников – ему суждено было в будущем стать моим главным другом.

На отдыхе я чувствовал себя ужасно неловко, как вообще все время пребывания в Беломорске: идет война, а я пишу какие-то глупости, а тут и вовсе ничего не делаю – валяюсь на лужку или греюсь на камешке над морем.

Наконец меня вызвали на ВТЭК: там сидела одна из госпитальных докторш. Первым делом она меня спросила, где мои родственники; когда выяснилось, что в Свердловске, она сразу написала, что мне требуется отпуск. Это было совершенно невероятно: обычно после ВТЭК либо списывали на демобилизацию, либо отправляли в свою или другую часть, либо, в крайнем случае, в ограниченно годные, но я и так был ограниченно годен. А тут вдруг – отпуск. У нас никто даже не слышал об отпусках в армии.

Секрет разрешился просто: она дала мне посылку для своих родственников.

 

584

 

Отпуск был на 14 дней, считая дорогу. Выехал я с большим трудом: то обстоятельство, что у меня было соответствующее удостоверение, нисколько не помогало сесть в поезд. Тем не менее до Буя я доехал вполне благополучно. Единственным впечатлением дороги были в нашем вагоне женщины-попутчицы под конвоем. Они были совершенно измотаны, страшны. Оказалось, это были немки. Немцев у нас в стране было много в прежнее время, особенно на юге: в Новороссии, на Украине, в Поволжье (Республика немцев Поволжья), в Закавказье. Жили они чисто и богато, значительно лучше русских крестьян; как они пережили коллективизацию – этого я сказать не могу. С начала войны всех их без всяких предупреждений сослали в Казахстан, Воркуту и прочие места, а женщин отдельно перебрасывали с одного места на другое. Это было жутковатое зрелище.

Буй находился на линии Москва–Владивосток. Там проходил поезд, который должен был отвезти меня в Свердловск. Городок утопал в глубочайшей грязи. Поражали вывески, которые все начинались со слова Буй: Буйгоркомхоз, Буйсовет и т.д. Здесь, как и в Карелии, была зона затемнения – сюда еще долетали немецкие самолеты. Тревога объявлялась так: «Внимание, внимание, передаем чрезвычайное сообщение Буйгориспол-кома; воздушная тревога, воздушная тревога! – Председатель Буйгорсовета т.Иванов, секретарь т.Кузнсцов». Отбой был обыкновенным – гудела сирена.

Я первым делом отправился на вокзал. Увидел там довольно безнадежную картину: стояло сотни полторы желающих уехать; из разговоров я понял, что никто не уезжает, потому что не сажают в поезд вообще. Мое воинское удостоверение ни на кого не произвело ни малейшего впечатления, в том числе и на кассиршу.

Даже ночевать было негде – только на полу в Буйвокзале. Поезд проходил поздним вечером, в полной темноте. Я был в отчаянии.

И тут меня осенило: когда подошел поезд, я выбежал на платформу, бежал вдоль поезда и кричал: «Где здесь третий вагон?» Все проводницы лежали на дверях, чтобы нельзя было их открыть. Когда я добежал до третьего вагона, проводница приоткрыла дверь и спросила:

– Здесь третий вагон – что нужно?

Я вскочил внутрь и закрыл дверь за собой, сказав:

– Ну теперь-то вы меня не выкинете?

Таким образом я поехал. Не помню, что я ей дал, вероятно, что-то из своего пайка. До Свердловска я доехал благополучно.

Первое, что я увидел, сойдя с вокзала в Свердловске, был большой магазин с вывеской: «Ателье по изготовлению танковых петлиц». Я невольно вспомнил «рога и копыта» у Ильфа и Петрова. Такой это был город.

Я не предупреждал, что приеду, потому что сам не знал, приеду ли в самом деле и когда, к тому же мне казалось, что так лучше – мне обрадуются; но, по-видимому, это было неправильно.

Мои жили в любопытном месте: в здании Юридического института, которое было очень удобно расположено: с одной стороны – больница, с другой – тюрьма, с третьей – кладбище. Кроме того, рядом стоял какой-то гнилой барак, в котором сначала и жили мои, и лишь позже переселились в здание самого института.

 

585

 

Тесть и теща занимали одну комнату, в другой, этажом выше, теснились моя жена с сыном Мишей и, кроме того, – неожиданно для меня _ приехавшая из блокадного Ленинграда тетя Фаня в совершенно сумасшедшем состоянии.

Она усаживалась на горшок посреди комнаты в моем присутствии, а если и ходила в уборную, то принципиально только в мужскую. Наклонившись над спящим в кроватке Мишей, она говорила:

– Ну, его я, пожалуй, не зарежу.

Тут я понял, что се пора устраивать в психиатрическую больницу; весь мой отпуск и был посвящен устройству сумасшедшей тетки в больницу. На это оставалось мало времени и удалось не сразу.

Нина, с непривычными косичками, заплетенными кружками по бокам головы, была невероятно замордованная, худая – между занятиями со студентами, очередями и ребенком, вечно голодная, она плохо реагировала на что бы то ни было кругом. Мой приезд сначала испугал ее – я же ввалился неожиданно, о моем отпуске она ничего не знала; наверное, не надо было так появляться. Рассказала, как она чуть было не увлеклась одним московским юристом – пустяковое переживание, но хоть какое-нибудь. У меня никаких увлечений не было, и я ничего о себе не рассказывал.

Познакомила со своей новой подругой А.Д., врачом, матерью двоих детей, еще более измученной. Нина стояла в очереди и бегала вести занятия, а когда ей закричали «Эта тут не была», А.Д. отстояла ее право; так они подружились.

Я уже знал по обратным адресам многих писавших мне эрмитажных коллег, что они находятся в Свердловске. Я стал их разыскивать – уж как. не помню, но разыскал. Жили они все вместе, общежитием – тощие, постаревшие на десять лет. Ящики хранились в доме, где когда-то была расстреляна царская семья, в подвалах; сотрудники спускались туда периодически для проверки сохранности. Помнится, спускался туда и я – или это только следы яркого рассказа моих друзей? Поразило меня, что питались они не все вместе – партактив питался в обкомовской столовой – это был, главным образом, административный персонал, из ученых один И.М.Лурье. – Сам И.А.Орбсли оставался в Ленинграде.

Я же питался в столовой для раненых офицеров, которая числилась высшим классом, хотя ниже обкомовской. Там я получал обед, который состоял из щей, представлявших собой воду, где плавали кусочки капусты, и рагу – та же капуста, но без воды. Я знал, что в Ленинграде голод, но что голод всюду, и в том числе в Свердловске, я себе не представлял.

Не все, однако, бедствовали. Как выяснилось, в Свердловске находился дед Нины Яковлевны, профессор-медик Михаил Игнатьевич Футран – тот самый, от которого моя теща еще в ранней юности сбежала. Он жил в самой главной свердловской гостинице «Большой Урал» с молодой женой. Приехал он сюда в самые первые дни войны из Харькова. По истечении месяца-двух ему намекнули, что гостиница – не квартира, и пора съезжать. Тогда он пошел к директору и сказал ему:

– К вам приезжают видные люди – академики, министры, многие из них

 

586

 

пожилые.   Вам   необходимо   иметь  при   гостинице  врача.   А   я   известный профессор. – И двойной номер был ему оставлен.

В бытность мою у него в гостях он рассказал мне такую историю.

– Приходит ко мне какой-то молодой человек, говорит: «Профессор, ради бога, у меня умирает жена». Я спрашиваю: «А какой Вы мне уплатите гонорар?» Он говорит: «Сколько хотите! Сто пятьдесят рублей». Я отвечаю: «Сто пятьдесят рублей? Это коробка папирос. До войны я брал двадцать пять рублей за визит. Вы где работаете?» Он говорит: «На табачной фабрике». – «Вы будете снабжать меня папиросами».

Я профессору понравился. Перед моим уходом он нагнулся, вытащил из-под кровати метровый ящик, вынул из него две папиросы и отдал мне.

(Он вскоре умер от рожистого воспаления).

Ночью я спал в юридическом институте, в аудитории на сдвинутых столах, а днем устраивал в больницу тетю Фаню. Взять ее, хотя бы временно, к себе в комнату Лидия Михайловна не хотела. Наконец, мне удалось выбить машину, с большим трудом выманить тетю из дому на улицу и усадить в автомобиль.

Тут она поняла, куда едет, и всю дорогу проклинала меня и всех моих близких. Проклятия были довольно изысканные: все мои родственники до десятого колена должны были умереть возможно более неприятной смертью.

– Вот, один уже умер, теперь другие... – и далее следовало подробное перечисление, как кто из моих умрет.

Наконец я привез ее в сумасшедший дом. Он стоял в хорошем парке. Куда идти, было неясно. Я заметил какую-то приятную женщину, гулявшую по дорожке, и спросил у нее, где приемный покой. Она показала мне, и я отвел туда тетю Фаню и сдал се. Когда я вышел, та же особа объяснила мне, что можно передавать, когда приемные дни и часы, и вообще была очень любезна. Под конец я спросил, кем она здесь работает. Она ответила:

– Я нимфоманка.

Я вернулся. Оставался мне один день. Я пошел на базар и на оставшиеся 100 рублей купил одну связку маленьких морковок, которую подарил жене перед отъездом.

Город показался мне очень странным. Странными были названия улиц: главной'была улица Малышева, а кто такой Малышев – неизвестно; затем, была улица Вайнсра: чтобы как-то ее отметить, на углу сообщалось: «В этом доме в ночь с 18 на 19 октября 1918 г. ночевал т.Вайнср». Сам т.Вайнер был изображен в плоском рельефе, кроме длинного носа, который был смоделирован выпукло. То же с портретом Малышева и прочих. Имелась «улица, 17-летия Рабоче-крестьянской милиции».

Перейти даже через большую улицу в Свердловске было очень трудно, потому что все было погружено в глубокую грязь. Стояла поздняя осень. Чтобы переправиться от юридического института на противоположную сторону, нужно было с полкилометра пройти до относительно сухого места, где лежали кирпичи, а затем вернуться по другой стороне обратно. Сравнительно недалеко от института была трамвайная остановка, откуда моя жена ездила читать лекции в каком-то другом месте. Однажды она, с трудом обойдя все лужи, добралась до остановки – и видит на столбе объявление:

 

587

 

«Для удобства пассажиров остановка отменена». Это выражение вошло у нее в пословицу.

Перед отъездом я опять проходил ВТЭК по окончании срока отпуска, докторша послала меня на рентген. Затем на рисунке, сделанном со снимка (была только флюорография – пленок не было), она долго карандашом увеличивала пятно, которое там наблюдалось. Увеличивала, увеличивала, вздохнула и сказала:

– Вам придется все-таки ехать в часть.

Она очень хотела освободить меняет этой необходимости. Конечно, ей виделась настоящая боевая часть, а не наше «Маньчжоу-го».

В тот же день я зашел в военкомат (он находился при железнодорожной станции). Здесь я должен был отметить свое удостоверение. Был там большой прилавок, как в милиции, за ним сидел дежурный по военкомату и трое или четверо военных, которые весело о чем-то беседовали. В то время как двое из них были в поясах и с оружием, другие двое были без погон и поясов – явные арестанты. Я спросил, что они тут делают.

– А это дезертиры.

Видимо, в то время их не расстреливали, а отправляли обратно на фронт. Этим и объяснялось их веселое настроение.

Оказалось, что ни купить билет, ни сесть в поезд опять нельзя, но так как он стоял в Свердловске очень долго, то я обманул бдительность проводницы, вошел и сел явочным порядком. Когда поезд пошел, мы с нею договорились, что на ближайшей станции они выйдет и купит мне билет. Я дал ей деньги и еще что-то из пайка – наверное, табак.

Таким образом, я благополучно вернулся в Беломорск.

 

I I

 

За это время на Канале многое изменилось. Редакция «Фронтзольдат» была распущена (давно было пора), изменился и состав людей в «рыжем бараке». Теперь мы назывались 7-м отделом Политуправления Карельского фронта, во главе стоял полковник Суомалайнен, о котором я уже упоминал. Еще раньше перевелся куда-то У.; теперь и Питерского уже не было, вместе с ним выбыл Гольденберг. Что касается Минны Исаевны, то она с радостью покинула нашу контору и потом, по дошедшим до нас сведениям, служила в кавалерийской дивизии – правда, все-таки машинисткой. В подчинении у Суомалайнена были инструкторы-литераторы, которые, как предполагалось, должны были писать листовки, но делали это не всегда, а также переводчик и машинистка. Особо сохранялась в составе отдела редакция (для издания листовок); ее возглавлял переведенный из 14 армии (Мурманской) наш филфаковец майор Гриша Бергельсон, а входили в нее Лоховиц, Фима Эткинд, я и еще один филфаковец – Шура Касаткин. За редакцией сохранялась одна «американка» с одним наборщиком и двумя печатниками. Был у нас и новый художник Смирнов. Как мы обходились без цинкографа – я не помню; возможно, мы отдавали рисунки в цинкографию газеты «В бой за Родину».

__________

¹ Наименование – и обращение – «батальонный комиссар» и т. п. вышло из обыкновения вместе с исчезновением тряпичных звезд с рукавов.

 

588

 

Инструкторы собственно 7-го отдела должны были выезжать на фронт и проверять, как там распространяются наши материалы. Из «немцев» на фронт ездил только Клейнерман. Кроме работников по пропаганде среди немцев, были и «финны», т.е. инструкторы-литераторы и переводчики для пропаганды среди финнов. Из этих самым приятным был майор Петр Васильевич Самойлов – очень умный, внутренне и внешне интересный человек, самоучка.

Петр Васильевич имел семейный дом в городе. Но в нем он жил не с женой – с ней он разошелся; а у него была страстная любовь не более и не менее как с заместителем (заместительницей) председателя Совета народных комиссаров Карело-Финской ССР. Он был из совсем глухой карельской деревни, где никогда не слышал русского языка, но теперь по-русски говорил идеально, подчеркнуто интеллигентно. Дружелюбно держался с нами, университетскими (это значит – с «немцами»).

Молодой капитан Ранта имел орден Ленина, полученный за какой-то геройский поступок. Он, насколько я мог заметить, теперь почти ничего не делал. Напротив, довольно энергичным был майор Шаллоев, красивый, но с очень ограниченным запасом слов. Что бы он ни говорил, всегда начинал со слов: «Вполне естественно, такая-то мать...» Почему «вполне естественно» – неизвестно. Шаллоев постоянно выезжал на фронт: в отличие от подлинных финнов полковника Лехена, ему не грозило задержание в качестве шпиона.

Это были любимцы Суомалайнена. Некоторых я помню смутно. При нем существовала секретарша, Нина Петрова, чистая финка, которая спаслась благодаря своей русской фамилии, когда выселяли финнов из окрестностей Ленинграда.

Суомалайнен тоже был чистокровным финном. Фамилия его, означающая «финн», вероятно, была партийной кличкой. Он был похож на хряка: весь розовый, с белыми ресницами, круглый, толстый и очень флегматичный. Был у него необыкновенно маленький запас слов, – как у Эллочки-людоедки, только другого состава. Во-первых, любая группа лиц называлась «варяги», во-вторых, он прочел в газетах, что в школах отменили отметку «удовлетворительно», заменив ее на «посредственно», и решил, что это стало правилом для употребления этого слова во всех случаях; поэтому, когда он проводил совещание после прибытия инструкторов с фронта, то, выслушав отчеты, говорил:

– Наши варяги, ну вот, посредственно справились с заданием.

Наши сотрудники, да иной раз и Фима Эткинд, не раз выезжали в политотделы армий, а инструкторы – и на передний край, и по другим поручениям. Я лишь изредка, только в политотделы. Перед каждой командировкой был индивидуальный или коллективный инструктаж, и по возвращении нам надо было отчитываться. Сам Суомалайнен тоже время от

__________

¹ Выселение производилось – уж не знаю, в 1939 или в 1941 г. – силами финских коммунистов и комсомольцев. В отличие от других переселенных народов, финны как-то не объявились даже при Горбачеве вымерли в степях Казахстана? Но в армии финны все же были. – Эти были родом из Финляндии.

 

589

 

времени ездил в какие-то командировки, но кому он отчитывался – не знаю. Во время его отсутствия его заменял Петр Васильевич Самойлов. При том, что он был неизменно молчалив, в нем было что-то значительное, выделявшее его из остальных малоинтересных инструкторов. В его молчаливости была и некая независимость, и поручения ему, видимо, давались наиболее серьезные – мне трудно судить, на инструктажах и отчетах мне бывать было не положено, да многое происходило и с глазу на глаз с начальником отдела. Через жену Петр Васильевич имел сведения из республиканского правительства, встречался с самим Отто Вильгельмовичсм Куусиненом, которого, при своем здоровом скептицизме, он все-таки глубоко уважал.

Однажды, в феврале 1943 г., Петр Васильевич отправился в Заонежьс. Что там он должен был делать – не знаю, такие вещи не обсуждались. Возможно, там готовились партизаны для заброски в финский тыл.

Прибыв в село Петров Ям в глубоком Заонежьс, Петр Васильевич попросился ночевать в находившийся там тыловой госпиталь. Ночью он проснулся от автоматной стрельбы: госпиталь был осажден финскими десантниками (или партизанами: зависит от точки зрения). Он, как был, в одних кальсонах, растворил окно со стороны, противоположной от финнов, и выпрыгнул со второго этажа в глубокий сугроб. И там отлежался. Финны ворвались в госпиталь, перерезали больных и медицинский персонал и ушли.

Вскоре после этого, допрашивая пленного с Кандалакшского направления, я услышал от него, что наш лыжный отряд вырезал госпиталь у немцев в тылу. Я заинтересовался этим эпизодом и уже после войны спросил у моего друга Миши Кирпичникова, как раз служившего на этом участке фронта в 104 дивизии и участвовавшего в лыжных вылазках, был ли такой эпизод. Он сказал, что госпиталей мы не вырезали, но что однажды их лыжному отряду было приказано обстрелять пулеметным огнем здание, где находился немецкий публичный дом. – Я не сказал ему, что в прифронтовой полосе публичных домов у немцев не было.

Это была явная репрессия за Петров Ям. Почему она обрушилась на немцев, а не на финнов? Думаю, потому, что финские госпитали были в глубоком тылу, в коренной Финляндии, куда наши лыжные отряды не могли доходить. Тем более что большинство солдат наших лыжных отрядов, по словам Миши, впервые в армии стали на лыжи – в отличие от финнов.

Началась все та же жизнь в Бсломорске: листовки, пленные, отчеты. Из пленных запомнился Бринкман, врач, который, не знаю почему, оказался на переднем крас. Наши разведчики отправились брать «языка», завязалась перестрелка. Бринкман, как истинный интеллигент, ползать не умел, поднял свой зад и получил туда пулю. Тем самым оказался беспомощен и стал тем «языком», которого наши разведчики захватили.

Раненые пленные попадали во фронтовой госпиталь, и он там и лежал. Там я его и опрашивал. Я был специалистом по опросу интеллигентов, естественно, что Бринкман достался мне.

__________

¹ Кто видел фильм «А зори здесь тихие»? И читал роман Васильева под тем же названием? Там есть, однако, некая преднамеренная неточность: наши партизаны ходили только по финским тылам, где было местное население, – по немецким тылам они не ходили. Возглавлял их, как известно, Ю.В.Андропов.

 

590

 

Меня всегда интересовал вопрос, читают ли немцы Гете, и у Бринкмана я это тоже спрашивал. Прочел ему стихи из Гете, и он безошибочно угадал, что это Шиллер. Я не был в большом восторге от его интеллектуального уровня.

Обычно мы заводили разговор с пленными о расовой теории, о том, почему германцы считают себя лучше других. Спросил об этом и Бринкмана. Он только что был спущен с постели и сидел в больничном халате. Он сказал:

– Как Вам объяснить, чем ваша культура хуже нашей? Вот меня здесь хорошо лечат, ни на что не могу пожаловаться. Но чистое медицинское полотенце висит на ржавом барачном гвозде. Вот это и есть наглядная разница между вашей и нашей культурой.

Я говорю: – Может быть, это не так уж и важно?

– Ну да, но вот для меня сочетание чистого медицинского полотенца и ржавого гвоздя символично. Затем, у нас в палате имеется громкоговоритель, и передают музыку Бетховена. Это благородно. У нас русских композиторов не передают. Но что делает из Бетховена эта тарелка – сплошное дребезжание! Опять что-то есть хорошее, но в таком виде, что невозможно принять.

Очень интересным пленным был летчик, лейтенант Штсйнманн. Это был толковый, действительно интеллигентный молодой человек, который оказался неисчерпаемым источником информации – правда, не столько о порядках в его летной части, хотя и об этом тоже, сколько о порядках в Германском рейхе. Был он филолог, не то романист, не то германист, сейчас уже не упомню (но в Шиллере и Гете тоже был не силен), и был взят в летную школу со второго или третьего курса университета. Это именно он рассказал нам, как его не хотели принимать в училище потому, что у него челюсть не соответствовала требованиям для чистого арийца. От него мы узнали, что Гитлер провел в Германии обобществление промышленности – вся она теперь числилась принадлежащей государству, но прежние владельцы были оставлены «фюрерами предприятий»; что на время войны, в порядке борьбы с «военной наживой», прибыли были ограничены 5% с капитала (но, как мы выяснили, капитал мог быть объявлен в любой сумме и в любое время). Во «Франкфуртср Рундшау», газете промышленников, которая чихала на Гитлера (до попытки переворота в 1944 г.), мы в каждом номере видели: «Фирма такая-то объявляет, что с такого-то числа ее капитал составляет не 50 000 марок, а 150 000 марок» – и так целая полоса.

Всего, что мы извлекли из Штейнманна, не перечислишь и не упомнишь. Материалы его опросов я собрал в большую рукопись, называвшуюся у нас «Энциклопедия Штейнманниана». Она же послужила основой для моей монографии о социальных и экономических порядках нацистской Германии военного времени. Эта моя работа, наверное, и теперь хранится гдс-ни6\дь в архивах Министерства обороны.

Штсйнманн не был ранен, а поэтому с ним я виделся, конечно, не в госпитале, а в маленьком пересыльном лагере, находившемся тоже на Канале, но километрах в шести-восьми от 7-го отдела. Это была большая изба, разделенная наглухо на две половины, – одна для солдат, другая для офицеров. Хотя мы и не подписали конвенции о «Красном кресте», мы

 

591

 

следовали какой-то другой конвенции, по которой пленным офицерам предоставлялись привилегии в питании и размещении. Подозреваю, что никакой такой конвенции не было, но что НКВД считало нужным изолировать офицеров от солдат по собственным соображениям.

На солдатской половине было довольно людно и, следовательно, сравнительно весело – все эти солдаты могли считать, что смерть миновала их. Но пленных офицеров всегда было мало, и «офицерские привилегии» превратились для Штейнманна в одиночное заключение. Он просил освободить его от привилегий и перевести на солдатскую половину, но ему, конечно, было отказано. Сидел он у нас долго – несколько месяцев, потому что сообщения его не иссякали.

Когда у нас был Штейнманн, шел уже 1943 год. Однажды, когда я пришел к нему, он спросил, что от него хотел начальник пересыльного пункта, который зашел со словарем в руке и, тыкая в него, говорил Штейнманну:

– Адлер, Адлер!

Я объяснил, что он хотел объяснить пленному, что наши взяли город Орел («орел» по-немецки Adler).

Мы «доили» Штейнманна по очереди – то я для политуправления, то Давид Прицкер – для разведотдела. Как-то в очередной свой приход Давид сказал Штейнманну, что прервет допросы, так как по делу выезжает в Москву. Штейнманн ему заметил:

– Я раньше Вас буду в Москве.

Дня через два, когда я явился в пересылку продолжать опрос Штейнманна, я его там уже не обнаружил. Оказалось, что он подал рапорт о том, что:

1) он, Штейнманн, был не рядовым летчиком, а летчиком-испытателем, работавшим с новейшими моделями немецких истребителей;

2) что отец его, Штейнманна, состоял в должности главного инспектора по вывозу трофейного имущества с завоеванных «восточных территорий».

После этого он немедленно был переведен в Москву. И, как мы впоследствии узнали, посажен в Бутырки.

Другой пленный летчик обманул меня – единственный случай в моей практике, насколько я мог проверить. Он заявил мне, что он не офицер, а унтерофицер – был разжалован за дисциплинарный проступок, хотя продолжал летать пилотом-истребителем. Этим он добился перевода на солдатскую половину, но не полностью учел свою выгоду: в лагере под Ярославлем, прикрепленном к нашему фронту, офицеры имели тоже ряд привилегий по отношению к солдатам, в частности, в смысле обязательного труда. Вообще этот лагерь был вполне гуманный, по крайней мере до 1943 г. Наши работники 7-го отдела не раз ездили туда для пополнения ранее полученных при опросе сведений, и один раз мы послали туда одному пленному пачку писем от его жены, отобранных у него при пленении и попавших к нам. Нечего говорить, что этот жест завоевал нам доброжелательное отношение пленных – и новую информацию.

Постоянным нашим вопросом к пленным было – о вшивости. На Карельском фронте – по крайней мере, в дивизионных тылах и глубже в тыл (насчет передовой не берусь судить) – к 1943 г. со вшивостью было покончено благодаря строгой системе вошебоек (позже, когда от вошебоек

 

592

 

на железной дороге был освобожден старший офицерский состав, вши опять стали появляться даже в Междурейсовой гостинице). Мы не без основания считали, что степень распространения педикулеза имеет прямое отношение к политико-моральному состоянию войск.

Степень вшивости немецких пленных в конце 1941 г. трудно описать. В лохмотьях, которые от вшей были как живые, без теплой одежды, без теплой обуви, немцы с трудом выдерживали роль высшей расы. Вообще политико-моральное состояние противника никогда уже не было так низко, как зимой 1941–42 гг., и если бы мы имели тогда ту армию и то командование, какие мы могли бы иметь, гитлеровская армия уже тогда покатилась бы назад. Их одежда не стала теплее и к 1943 г., но моральный дух был гораздо выше.

Вначале немцы боролись со вшивостью довольно оригинально: поскольку всем солдатам были разрешены посылки из России в рейх, постольку некоторые солдаты посылали женам посылки с грязным бельем (и вшами) в стирку. Но к 1943 г. финны объяснили немцам, что существует такая вещь, как баня (явление, абсолютно неизвестное в Германии, где мылись в кухне в тазу). Сауна несколько поубавила вшивость у немцев, но, кроме летчиков, все пленные признавались, что вшивость в их части есть.

Правда, один немец на вопрос «Вши есть?» ответил:

Einzelnc ganz vcrkommene Exemplare (отдельные совершенно гиблые экземпляры).

Другой, ответив на первый вопрос «есть», на второй вопрос – «Как вы с ними боретесь?» – ответил:

– Как положено: каждому солдату выдан пакет с дустом, который полагается носить при себе в верхнем правом кармане, – и гордо вынул из карманчика невскрытый пакет.

Из опыта других опрашивателей немецких пленных помню два случая. Один был у Фимы. Он ездил, уже не помню, по какому делу, в Кандалакшу, и там обнаружил, что местные работники разведотдела 19 армии пытаются допросить недавно пойманного в тайге сбитого летчика и не могут добиться от него совсем никаких сведений.

– Будем бить, – сказали они Фиме. Тот ответил:

– Погодите, дайте его мне на один день.

Те согласились.

Фима начал опрос с самого начала, с данных, которые немецким пленным разрешалось сообщать: имя, фамилия, возраст, место рождения, номер части (настоящий номер, не наш «почтовый ящик»). Затем летчик заявил:

– Больше я ничего не скажу. Можете делать со мной, что хотите. Я приносил присягу.

– Очень жаль, а я хотел спросить у Вас о капитане Карганико. – Карганико был первый ас в 5-м воздушном флоте немцев, имевший на своем счету больше сбитых советских самолетов, чем наш лучший ас Сафонов – немецких.

– А что Вы хотели знать о Карганико? – спросил пленный.

– Да вот, что он сделал после того, как нашумел в офицерской столовой и побил лампочки? – А это и было почти все, что мы знали о Карганико от

 

593

 

1

предыдущего пленного летчика. Но Фимин пленный был сражен: все знают! Стоит ли запираться? Фима сказал ему:

– Мы на Карганико очень сердиты.

– За что?

– Вы знаете, что Карганико был дважды сбит над нашей территорией и дважды уходил к своим?

– Да."

– Но Вы не знаете, что он побывал в наших руках и дал нам клятву, что будет сообщать нам данные. Мы его отпустили, а он не сдержал слово офицера. Пленный задумался.

– Если Вы меня отпустите, то можете быть уверены, что я Вас не надую. Я буду все сообщать.

– Какие у нас гарантии? Вот ведь Вы сейчас и то не желаете ничего сообщать.

– Я все скажу. – И тут полилась самая полная информация. После этого пленный спросил:

– Ну, теперь Вы меня отпустите?

– Посмотрите на мои знаки различия, – сказал Эткинд. – Я же лейтенант, как и Вы. Я должен буду доложить по начальству.

После этого утка о Карганико, побывавшем у нас в плену и не сдержавшем своего офицерского слова, была передана на фронтовые радиоустановки. Карганико был убран с нашего фронта, а дальнейшая его судьба осталась неизвестной.

Помимо Фимы Эткинда и меня, из 7-го отдела работал с немецкими пленными тольк еще капитан Шура Касаткин. Ему доставались особо трудные субъекты. Так, с Ксстсньги к нам был доставлен пленный солдат-австриец со странной для германца фамилией Елснко. Он отказывался говорить что бы то ни было, кроме обычных данных из Soldbuch и своей национальности – «немец», а в то же время он плохо понимал допрашивающего, а допрашивающий – его.

Касаткин упорно гонял его по всем обычным вопросам, а так как внятных ответов не следовало, то он задал ему все тот же обычный вопрос – есть ли в их части вшивость. Но и на это ответа не последовало. Тогда он решил подойти с другой стороны.

– А есть ли у Вас в части баня (Badstubc)? – Vcrsteh nix. – На этом всякий и остановился бы, но не таков был Касаткин. Он сообразил, что бани введены в немецкой армии от финнов, и употребил финское слово:

Gibt's cine Sauna? – И тут неожиданно последовало:

– Jo, jo! Jawohl! (Да, да). У Касаткина блеснула светлая мысль:

Und wie ist «Sauna» in Ihrcr Sprachc? (А как «сауна» на Вашем языке?)

– Купальница, – ответил Елснко.

– Так что ж Вы мне морочили голову, что Вы немец и т.п.? – И тут Елснко рассказал дивную историю.

Он словенец, жил в той части Югославии, которая с весны 1941 г. отошла к Германии. Вскоре в их деревню прибыло три немца, которые поставили на площади столы и стали вызывать молодых людей. Дошли и до Елснко.

 

594

 

– Ты немец? – Nix. – Гы понимаешь по-немецки? – Nix. – У тебя отец, мать – немцы? – Nix. – Жена у тебя есть? – Vcrsteh nix. – Баба, баба есть (жест объятия)? – A, nix, nix. – Девушка есть? Madl? – (Понял). – Jo, jo. – Немка? – Nix, nix. – Все. Немец!

И забрили его в германскую армию. Но, заметил Елснко, словенцы – маленький, никому не нужный народ, а немцы – великий народ. Потому он немец.

– Ас матерью переписываешься? – спросил его Касаткин. Оказалось, что нет: по-немецки Елснко писать не умеет, а по-словенски военная цензура не пропускает. (Впрочем, мне попадались письма, писанные по-литовски – от уроженцев Мемеля–Клайпеды).

Любой другой допрашивающий отпустил бы теперь Еленко в лагерь, но не таков был Касаткин.

– А кто командир Вашей части? – Wciss nix. – А кто командир дивизии? – Weiss nix. – А кто командующий армейской группой Север? – Генерал-полковник Дитль.

Все, все, Касаткин! Больше ничего не получишь! Но Касаткин не таков.

– А как он выглядит, генерал-полковник Дитль? – Он такой длинный, тощий! – А где Вы его видели? – (Касаткин не скажет «ты»). – На обложке нашего фронтового журнала. – Ас кем он там стоит? – С нашим командиром дивизии. – Как фамилия? (Называет.) А еще с кем? – С нашим командиром полка. – Как фамилия? (Называет.) – А где они сняты? – В расположении нашей части. – Как же Вы говорите, что Вы не видели ни командира полка, ни Дитля? – А я в это время был в дозоре. – А что у вас в части делал Дитль? – Осматривал нашу оборону. – Что же, он остался доволен? – Nix, он сказал, что ни к черту не годится.

После чего Касаткин извлек из него объемистую рукопись всякой информации, как «нашей», так и для развсдотдела. Позже под моим руководством Еленко написал текст для листовки для своих соотечественников в германской армии – на словенском языке.

Продолжалось регулярное поступление от наших развсдрот немецких писем, газет и даже книг. Тогда я прочел «Миф XX века» Розснбсрга, книгу Лея и засыпал над «Майн Кампф».

Один раз наш лыжный батальон на Кестсньгском направлении зашел немцам глубоко в тыл и перехватил целую полевую почту эсэсовской дивизии «Север», с входящими и исходящими письмами. Мы получили возможность хорошо заглянуть в повседневную психологию СС и обнаружили там. что и ожидали: пошлость. Подтвердилась моя формулировка: фашист – это мещанин, перешедший в действие (ибо мещанин совести не имеет). Кроме предсказуемых выпадов против евреев и большевиков, запомнились два письма одного эсэсовца.

Одно – к невесте: «Милая Аннализа! Твое последнее письмо об английских налетах [дело было во второй половине 1943 г. или начале 1944 г. ] меня потрясло. Так не может писать немецкая девушка», и прочее. Второе – к папе-коммерсанту: «Я обдумал твой совет; да, конечно, брак с Мици будет во всех отношениях благоприятным для нашей фирмы и для моего будущего».

 

595

 

Не без некоего злорадства я подумал, что ни невеста, ни папа писем не получили.

Кажется, в той же пачке попался «предковый паспорт» – Ahnenpass анкета о родственниках, о котором говорил мне пленный летчик в Мурманске.

Позже стали у нас появляться не только пленные и не только трофейные материалы, но и перебежчики. Первый из них был коммунист-австриец, перешедший к нам сам и приведший с собой молоденького товарища. Он производил очень хорошее впечатление – умный и толковый, с ясным пониманием своих идей и целей, благожелательный человек. Как перебежчика его взял себе СМЕРШ. Пленный дал себя уговорить, чтобы его забросили обратно к немцам с нашим разведывательным заданием, но там сразу же попался и был повешен.

Другой – тоже не помню его фамилии: лица, образы всплывают сейчас куда легче, чем имена – это был берлинский пролетарский писатель, отсидевший у Гитлера в концлагере, а затем забритый в армию. Он, помнится, тоже привел с собой товарища. Видимо, он так давно внутренне репетировал, что будет говорить, когда сдастся в плен, что на все вопросы – а допрашивающих, естественно, было много из всех трех инстанций – он отвечал один и тот же заученный текст, как с граммофона. Это, конечно, возбудило большие подозрения СМЕРШа, и писатель, как и Штейнманн, угодил в Бутырки. Там его собирались расстрелять, но о нем прослышали Иоганнес Бехер и Эрих Вайнерт, прогрессивные писатели и деятели «Свободной Германии». Они добились свидания с ним, удостоверили его подлинность, и он вышел на свободу и включился в антифашистскую деятельность, а впоследствии играл какую-то роль в ГДР.

Всех пленных, конечно, не перечислить, да и не всех я помню. Могу только сказать, какое о них сложилось впечатление в целом. Почти не было такого случая, чтобы пленный держался в плену достойно, т.е. так, как мы бы хотели, чтобы в плену держались наши военнослужащие. Я уже рассказывал о парне, взятом в майских боях, который с большим энтузиазмом корректировал нашу стрельбу по своим частям.

Были, конечно, хотя очень редко, такие, кто ничего не говорил. Обычно эти до нас не доходили – их расстреливали на месте. Об одном пленном, решившем молчать, который, однако, дошел до нашего опроса, я уже рассказал.

Особый интерес представляли австрийские пленные. Я уже рассказывал, что они во многом отличались от немцев.

Самыми поразительными из них были тирольцы. Я видел их немало, но несколько наиболее ярких историй о тирольцах я слышал со слов Гриши Бергельсона, который видал их много в бытность свою в 14 армии. Он вообще изображал разных персонажей не хуже Ираклия Андронникова. Были у него номера и о допросе австрийских пленных.

Один был родом из южного Тироля1, т.е. из Италии. Чтобы не попасть в армию Муссолини, он ушел через границу в Австрию, и там его сразу забрали в немецкую армию. Он отличался тем, что, когда к нему кто-нибудь входил,

__________

¹ «Сиддироль»

 

596

 

чтобы его допрашивать, он снимал свою пилотку, глубоко кланялся и говорил: «Комиссар, доброе утро» и т.д. Ничего военного в нем не было. Потом он объяснял, каким образом он попал в плен: «Наш батальон лежал там, понимаешь, – русские лежали там, понимаешь; вот идут русские, я не стреляю – руки вверх, понимаешь...» Он объяснил, что хотел дезертировать и здесь, на Севере, так же, как он сбежал из Италии, но пришлось ждать, потому что прохудились башмаки. Он понимал-де, что в плену придется сидеть долго, и новых сапог не дадут.

Ему же принадлежало гениальное дополнение к нашей передаче по громкоговорителю. Для него составили пропагандистский текст о том, как хорошо русские обращаются с пленными, Гитлер капут, нужно сдаваться в плен и т.д. Все было так несвойственно его речи, что, услышав это, немцы или австрийцы едва ли могли поверить, что это говорит он сам. Наши же этого не понимали, или, вернее, боялись что-нибудь изменить в утвержденном высшим начальством тексте; наш тиролец это хорошо смекнул. Пробубнив весь текст, он от себя прибавил: «И каша – первый сорт!» («Un die Kascha is Primal»).

Другой номер, который показывал Гриша, был такой: когда пленный немец пройдет допрос в дивизии, армии и, наконец, доберется до фронта, где после разведотдела и СМЕРШа попадает к нам, то он уже чувствует себя спокойным, хотя еще и спрашивает: «В Сибирь не пошлют?» Отвечают: «Нет, нет, не пошлем».

После нашего, последнего, допроса его обычно спрашивают: «Нет ли каких-нибудь жалоб?»

– Да, у меня есть жалобы.

Допрашивающий (Гриша) вынимает блокнотик:

– Слушаю.

– Ваши солдаты, когда меня взяли, забрали у меня мои личные вещи, я очень прошу, чтобы их вернули.

– Что именно взяли?

Допрос идет километров за тысячу от тех мест, где он был захвачен.

– Во-первых, расческу (показывает, водя пальцами по голове); во-вторых, шерстяные подштанники.

Это, конечно, серьезно, но, к сожалению, непоправимо, ехать туда за ними, разумеется, невозможно.

У Гриши был чудный номер про майора интендантской службы Исруль-ского. В изображении Гриши это был комический персонаж. Я его мельком видел в Мурманске и потом лет через 30 у Медного Всадника на встрече ветеранов войны. На деле он был далеко не так комичен, как в передаче Гриши. Исрульский произносил не все буквы и говорил на не очень хорошем русском языке. Всегда стремился быть при каком-нибудь начальстве и вечно что-то доставал, или ему что-то доставали. Однажды с этим он где-то задержался после двенадцати ночи. В полночь меняется пароль. Прежний был «Берег», а новый был ему не известен – и как только он выйдет, его без знания пароля сразу задержат.

__________

¹ Onsa Ballon log do, net  DRussn logn do, net  Do Komn dRussn – ich hop net gschossn  Hände hoch, net!

 

597

 

Он звонит по полевому телефону в свою часть:

– Это говорит Исрульский, Исрульский говорит: я стою на берегу, на берегу я стою, но сейчас ведь уже 12 часов, так на чем я стою-у?

О ком из еще не упоминавшихся людей можно рассказать? Один из них был наш новый художник. Прежний, Ж., как я уже писал, убыл довольно рано, еще до моей поездки в Свердловск. Он несколько раз выезжал в части и там делал очень неплохие зарисовки бытовых военных сцен. Понравился кому-то из генералов, и тот оставил его при себе. Это ему было легче и интереснее, чем сто раз повторять карикатуры на Гитлера. Вместо него нам дали рядового Смирнова. Так как он был солдат, его поселили на другой половине барака, где жили рядовые. Но так как он был художник и должен рисовать, то ему отвели отдельную комнатушку (кухоньку).

Он был очень молчалив и несчастен. Прошло некоторое время, прежде чем он мне открылся. (Кроме Гриши, Фимы и меня, он ко всем относился с недоверием). Он рассказал, что сначала взяли в армию его сына, а когда пришла похоронка на сына, то взяли и его самого. Он ужасно тосковал и томился, жался оставленную в отчаянии жену. Чувствовал, что вся его жизнь разбита. Тем не менее рисовал очень деятельно. Был менее талантлив, чем Ж., но делал все, что от него требовалось.

Смирнов непрерывно видел сны. Я издавна считал себя специалистом по снам, и он мне их рассказывал. По его снам я изучил некоторые закономерности замещений. Умерший, например, никогда не видится мертвым, но всегда неполноценным в чем-то: бледен, болен, лежит в тени, под дождем – это все метафоры смерти.

Иногда случалось, что Гриша Бергельсон уезжал в командировку; в таких случаях его замещал капитан Касаткин. Когда 7-й отдел существовал еще отдельно от редакции, у Суомалайнсна, кроме его финских инструкторов, было два по немецкой части. Первый был Р. – очень противный и глупый, вредный дядька, который любил гнусно острить. Звоня по телефону, постоянно говорил телефонистке глупые гадости. У него был длинный нос, который всех раздражал. Фима говорил, что это о нем анекдот:

– Р., у Вас нос, как фабричная труба.

– Такой длинный?

– Нет, такой грязный.

Он к нам, слава Богу, не попал – сделался начальником 7-го отдела 14 армии. Потом я его встречал на пути в Киркснсс.

Вторым «немецким» инструктором у Суомалайнена был Шура Касаткин. Он был, как и мы с Фимой, ленинградец, филфаковский. Очень интеллигентный. Идеально говорил по-немецки, по-французски, по-итальянски и по-английски. Очень правильно, очень грамматично. Но при атом был начисто лишен чувства юмора.

После войны он заведовал кафедрой романской филологии в университете, и все подчиненные от его занудной педантичности стонали.

У нас, когда он временами делался начальником, он принимал это до глупости всерьез. Гриша считал себя нашим товарищем, оказавшимся нашим начальником только из-за партбилета, и не пытался главенствовать. Мы сами ходили к нему за советом и знали, что получим совет дельный – иной раз

 

598

 

что-то такое, что мы просто сами не додумали, – это так важно, когда есть кто-то, с кем можно посоветоваться и услышать здравое и объективное мнение. Касаткин же начинал с того, что переселялся в Гришину комнатку – это переселение было как бы знаком владычества – и проверял всю нашу работу лично и притом самым внимательнейшим образом. Сам он писал медленно и скверно. Например, утром Суомалайнсн давал два одинаковых задания – мне и Касаткину. Касаткин сразу садился за стол и начинал писать. К восьми часам вечера заканчивал. Я вместо этого шел наверх, ложился, читал, немножко думал, спал. Наконец, мне приходила идея, и часам к семи я спускался и за час делал такую же листовку.

Однажды, когда Касаткин начальствовал, я написал очередную листовку, в которой значилось примерно следующее: «Сдавайтесь в плен, дела немецких вооруженных сил идут все хуже: за последнюю неделю у вас сбито 143 самолета, потоплено 17 подводных лодок». Мы давно знали, что нельзя писать «150» или «20» – этому никто не поверит, – некрупные цифры убедительнее. Отдал свой текст Касаткину. Он заперся на ключ и сидел до позднего вечера. Я начинаю нервничать. Прихожу и спрашиваю:

– Шура, в чем дело?

Он отпирает дверь – смотрю: он обложился кучей источников: газеты за неделю, сводки информбюро, какие-то немецкие материалы...

– Знаете, я не могу насчитать 143, получается только 141.

Смирнов должен был показывать свои рисунки начальнику, а тут вместо Гриши – Касаткин. Он его не переваривал. К рисунку, бывало, всегда придерется. Под конец Смирнов приходил ко мне с Фимой и спрашивал, тыча пальцем в дверь кухоньки:

– Оно еще там гнездится?

Наступил момент, когда Касаткин решил согрешить. Хотя он был беспартийным, но считал, что его долг – во всем соответствовать образу советского офицера. (В 1943 г. уже говорили не «красноармеец» и «командир», а «солдат» и «офицер»). Ему вдруг влетело в голову, что в этот образ входит иметь любовницу. В один прекрасный день он нацепил ремни, портупею. планшетку (ничего этого, как и все мы, он обычно не носил), начистил сапоги до блеска и куда-то пошел. Спрашивает у Гриши: «Разрешите?» Тот разрешил.

Мы, конечно, интересуемся, куда это он попер. Вместе с Лоховицем, который был очень любопытен, выглядываем в окошечко. Касаткин идет через дорогу – но не в редакцию «В бой за Родину», а наискосок, в тот барак, где находилась их типография. Нам картина сразу стала ясна. Там работала необыкновенная красуля, пользовавшаяся огромным успехом. Бодро двинулся туда наш Касаткин, а через десять минут явился обратно с сильно покрасневшим лицом.

– Пожалуй, не пойду...

Очевидно, схлопотал. Больше таких выходов не было.

__________

¹ По-видимому, он считал, что еще не созрел для партии – вступил в нее сразу после войны.

 

599

 

I l l

 

Осенью 1942 г. наша радиостанция на Соловках была закрыта, а Севка Розанов отозван в Беломорск (пробыл он там неделю, и сейчас никак не могу припомнить, когда и куда он от нас убыл; с 1943 г. я его не помню, много лет спустя встретился с ним в Московском метро). Теперь мы могли делать наши радиопередачи из Мурманска, где была гражданская радиостанция; но, поскольку у населения все приемники были отобраны, то мурманская радиостанция бездействовала, кроме передач на трансляционную сеть (на «тарелки»). Поэтому ее выход в эфир можно было использовать как «подпольные» финскую и немецкую станции.

Поезд Москва–Мурманск ходил точно по расписанию, хотя было вполне достаточно попыток со стороны немецкой авиации, чтобы разбомбить его и тем самым хоть на время прекратить движение по важнейшей нашей зимней магистрали, связывавшей нас с союзниками. Но машинист боролся с этими попытками, во время налета то неожиданно убыстряя, то столь же неожиданно замедляя ход поезда.

Ехали мы в обычных пассажирских зеленых «плацкартных» вагонах, только в купе обычно на нижних койках сидело по трое, по четверо пассажиров, и верхние полки были тоже заняты еще с Москвы; поэтому мы ездили на третьей, багажной полке – благо, багажа почти ни у кого не было; там было даже удобнее, чем на второй – она имела уклон внутрь, и за ноги не задевали проходящие. Раз я умудрился даже ехать на третьей боковой полке, привязавшись ремнем к проходившей там (холодной) трубе отопления.

Мурманск сильно изменился со времени моего первого приезда сюда в феврале или марте. Почти ни одного дома не было целого: все без стекол – окна забиты фанерой или картоном, – и все обколотые: полдома или четверть дома стоит, рядом груда кирпичей. Мостовые обледенелые, и тоже там и сям в полутораметровых воронках. Часть города, расположенная на склоне сопок с востока, вся была выжжена дотла. Здесь были старые, ветхие, почерневшие деревянные кварталы; в июле, в сильный западный ветер, налетела большая немецкая эскадрилья и забросала город «зажигалками» – тушить было нечем. Один встреченный мной позже в Мурманске офицер рассказал мне, как ему было поручено сопровождать группу английских журналистов в эту часть города, когда там бушевал пожар, и один журналист, через переводчика, спросил одного из тушивших безнадежно разгоравшийся пожар дома:

– Здесь было все ваше имущество?

– Да, – ответил погорелец.

– Как же вы будете жить теперь?

– Да ну его к..., – сказал погорелец, прибавив трудно переводимую формулу. – Сами живы, остальное приложится.

Новая, каменная часть города не сгорела, но, как сказано, стояла вся изуродованная. Посреди всего разрушения один только красивый высотный дом «Междурейсовой гостиницы» стоял совершенно нетронутый.

На этот раз, однако, я остановился не в «Междурейсовой» – мне был

 

600

 

забронирован номер поменьше во второй мурманской гостинице «Интурист» на одной из боковых улиц, отходивших от главного проспекта.

Приехал я вместе с немолодым лейтенантом Сало, диктором финской радиостанции (впрочем, не было двух радиостанций – была одна, вещавшая то по-немецки, то по-фински). Сало почти совсем не говорил по-русски, так что беседовать с ним было нельзя. Как припоминаю, я слышал от него по-русски только два выражения: «Топполнителны пайка» (которому он придавал большое значение) и еще гневное «Этта стары сэнсина», относившееся к русской дикторше на радио, которую Сало почему-то совершенно не переносил. Мои передачи и передачи Сало были в абсолютно разное время, поэтому, как приехали, мы с ним больше не встречались.

В отведенном нашей конторе номере гостиницы на пятом этаже я нашел фиму Эткинда, который отработал свое на радиостанции, и теперь я должен был его сменить. Он познакомил меня с двумя славными девушками, жившими в том же коридоре гостиницы и работавшими переводчицами при шипчендлере. Чтобы читатель знал, что это такое, объясняю: это посредник, занимающийся продовольственным и другим обеспечением команд прибывающих иностранных судов и, по идее, мелкой торговлей на борту – но этого, мне кажется, в Мурманске не происходило. Мы – потом я один – часто бывали у этих девушек, и одна из них, рыхлая блондинка, даже несколько влюбилась в меня и позже писала мне – не только из Мурманска, но и потом, когда ее перевели на какую-то другую работу. Мне она совершенно не нравилась, и если уж кому-нибудь в меня влюбляться, так уж лучше ее черненькой подруге, да та интересовалась совсем не мной.

Познакомился я и с приятной дамой, жившей в номере напротив моего, которая оказалась командированной по делам службы в Мурманск матерью Севы Розанова. Она мне понравилась очень – если сын был порядочный лодырь и трепло, то его мать была сердечным, интересным человеком.

В ее комнате я заметил какие-то две досочки, аккуратно прибитые по самой середине паркета и натертые в цвет паркету. Когда я спросил ее, что это такое, она ответила:

– А, это фугасная бомба тут прошла насквозь.

– И что с ней стало?

– Ничего. Лежит тут где-то в подвале. Не разорвалась.

Фима ввел меня в курс дикторского дела (надо сказать, что в это время я был из переводчиков переведен в дикторы – уж не помню, как это сказалось на денежном аттестате моей семье). Моя обязанность заключалась в том, что я должен был получить свежий номер газеты, перевести на немецкий сводку Совинформбюро и сочинить, по-немецки же, какую-нибудь подобающую случаю статью и прочесть это в тот же день по радио. Никакого решительно утверждения где бы то ни было не требовалось. В Беломорске Лоховиц или сам Фима, когда вернется, должен был изредка ловить нашу передачу «для контроля», но обычно этого никто не делал. Такая вольность – или, как теперь говорят, гласность – нас, конечно, очень поражала, но надо сказать, что несмотря на постоянную деятельность СМЕРШа во время войны часто случалось, что командование действовало, исходя из здравого

 

601

 

смысла, а не из набивших оскомину вечных и всесторонних запретов. В этом мне и потом приходилось убеждаться.

Кроме нас, на радиостанции в соседней комнате работали девочки-операторы, включавшие в аппаратной наш микрофон, и – в смену с нами – дикторша трансляционной сети – «стары сэнсына» лейтенанта Сало. Вот се так проверяли! Даже «Говорит Мурманск» печаталось на отдельном листе, заверенном восьмью подписями, – ну, может быть, «восьмью» – это я соврал; но подписей было много, включая обком. Однако же как-то раз (не при мне – до меня) аппаратчица нечаянно включила к немецкой передаче не «внешний» микрофон, а трансляционную сеть, и город услышал немецкую речь по «тарелкам»... По счастью, ошибка длилась около мгновения, и паники в городе не возникло. Впрочем, эту историю рассказывал мне такой человек, который мог и соврать. Sc поп с vcro... Во всяком случае, так, безусловно, могло быть.

Радиостанция помещалась в «городском убежище». В самом центре Мурманска (стоявшего на скальном грунте) было высечено обширное убежище на шесть этажей в глубину. В шестом (если считать сверху вниз) скрывалось, естественно, самое драгоценное – обком партии, и туда вход был только по сверхособенным пропускам. В пятом находилась радиостанция, а четыре верхних служили собственно убежищем для всех желающих. Это были пустые коридоры и лестницы, сидеть можно было только на каменном полу, но убежище защищало надежно: однажды, работая на радиостанции, мы с Фимой прозевали авиационный налет – нам его было практически не слышно, – а при выходе мы увидели перед дверью в убежище большую, вероятно, тонновую воронку.

Первое время, чтобы я освоился, мы работали вдвоем: я читал сводку, а Фима – статью. Микрофон, естественно, \ нас был только один, и его нужно было поворачивать то к одному из нас, то к другому. Раз я прочел свой текст, Фима протянул руку за микрофоном, а тут оказалась небольшая утечка тока, и его дернуло. Уступая ему микрофон, я посмотрел на него и по выражению его лица понял: он сейчас матюгнстся; реакции у меня тогда были скорые, и я мгновенно выключил микрофон. Но потом долго разыгрывал его, говоря, что он рассекретил нашу «подпольную» станцию.

Не в тот же ли вечер мы устроили Фиме «отвальную» и, ужиная в гостиничном ресторане, раздавили весьма порядочный графинчик.1 К тому же кончился табак, и я попытался свернуть цигарку из чая, бывшего в моем сухом пайке, выданном на дорогу. Ничего хорошего, кроме сердцебиения, от этого не получилось.

Ресторан этот был как ресторан, с эстрадой для оркестра – пустующей, по большей части, – со столиками на четверых, с чистыми скатертями. Кормили там хорошо, по военному времени даже необыкновенно хорошо.

Но что характерно – зал ресторана во всю длину был разделен толстым красным плюшевым шнуром на медных стойках. Шнур этот отделял советских посетителей от жителей гостиниць? – иностранцев, главным

__________

¹ Помнится, водка стоила 1000р литр. Это было примерно две трети моей месячной зарплаты, если я не ошибаюсь. Что за водка была в «Интуристе» – не помню. Вряд ли из нашего пайка.

 

602

 

образом, моряков с прибывавших морских конвоев, и в небольшом числе – английских и американских офицеров. Возникшая с начала 30-х гг. idee fixe о необходимости строгой изоляции советских от иностранцев продолжала действовать.

Это было тем более нелепо, что город бомбили по многу раз в сутки, а так как в гостинице «Интурист» не было бомбоубежища, то все жители се спускались просто в первый этаж – в холл и служебные коридоры.

Выла сирена, и потом:

– Воздушная тревога! Воздушная тревога! Воздушная тревога! – И все тянутся вниз на первый этаж.

И тут все смешивались – русские и иностранцы, белые и черные, англичане и панамцы. Лишь английские офицеры держались особняком и не отвечали, когда с ними заговаривали. Вес остальные образовывали оживленно беседующие группы. Американские торговые моряки (некоторые из них, спускаясь в холл во время тревоги, напяливали каски) продавали сигареты, причем брали за них произвольную сумму советских денег (на которые так или иначе ровно ничего нельзя было купить), но при обязательном условии: чтобы на купюре был изображен Ленин (таким образом, цена пачки сигарет была не ниже десятки, но что десятка, что пятак – нам было все равно: обеды мы оплачивали не наличными, а талонами). Я, с моим знанием английского языка, всегда был в центре какой-нибудь группы. Но чаще, чем деньги, американцы выпрашивали сувениры. Особенно звездочки с шапок – это мало кто соглашался отдавать, потому что это, как мы пытались объяснить американцам, badge, отличительный гербовый знак советского солдата.

Как-то раз во время затянувшейся тревоги я разговорился с рослым моряком-американцем. Среди прочего, он спросил, какие в городе есть достопримечательности, и почему в отеле нет бомбоубежища. Я ответил ему, что в гостинице убежища действительно не надумали построить, но что в городе есть замечательное скальное бомбоубежище для всех горожан, действительная достопримечательность. Он заинтересовался и спросил, нельзя ли посмотреть ее. Я сказал, что как раз туда иду, должен там быть через десять минут. Он проверил шнурки на каске (которой, конечно, не снимал) и выразил желание пойти со мной. Тревога как раз кончилась.

Я довел его до убежища, спустился вниз на разрешенные четыре этажа, попросил его подождать меня и пошел вниз на свою радиостанцию. Через пятнадцать минут поднимаюсь и, видя его сидящим на полу четвертого коридора, говорю ему:

– Ну, пойдемте домой, в отель.

– Нет, – говорит он, – я еще немного здесь посижу.

– Сколько же времени Вы намерены сидеть?

– Ну, до завтрашнего утра, – сказал американец.

Я его понял: месяцы на палубе корабля в ожидании налета и без убежища.

Разговаривали в холле гостиницы – и прислушивались к разрывам. Немецкие бомбардировщики имели по четыре пятисоткилограммовыс бомбы или по две тонновыс. Садиться с ними было нельзя, так что если невозможно было сбросить на цель, сбрасывали куда попало. Летели они на Мурманск с заданием бомбить суда в порту и причалы; но вокруг порта был такой

 

603

 

зенитный барраж, что никто не мог прорваться; и бомбы сбрасывали на жилые кварталы.

Вообще зенитка очень редко могла попасть в самолет; но когда небо полно ватными клочками зенитных разрывов, лезть в них большинство летчиков психологически не могло. Поэтому в течение всего времени немецкого господства в воздухе Мурманский порт практически не страдал, а в городе не было ни единого целого дома.

Итак, беседуем с американцем и считаем: У-ух! У-у-ухП Фииють-фюить. У-ху-ху-ух: третья – куда упадет четвертая? У-у-ухх!! Мимо! – Иногда перед этим был знакомый «не наш» звук летящих самолетов, иногда бомба ухала без дополнительного предупреждения, кроме тревоги.

В каждом налете участвовало немного немецких самолетов – десять, от силы дв адцать – значит, до восьмидесяти сброшенных полутонок – не так уж страшно. Но было по десять, пятнадцать и даже по двадцать налетов в сутки, а это уже полтысячи бомб.

И затем: – А-ат-бой! (Или, как говорили американцы, Attaboy!). До следующей тревоги через час, или два, или три.

Иной раз во время тревоги мы стояли у комнатки дежурного по гостинице; тот непрерывно принимал телефонные звонки, сообщавшие о попаданиях. До сих пор не могу себе простить: однажды дежурному сообщили, что на перекрестке, метрах в 300 от гостиницы, ранило осколком женщину; у меня в кармане был индивидуальный пакет с бинтом, а я не побежал на помощь.

Вообще говоря, во время бомбежек страшны были не бомбы – попадет такая, и вопросов больше нет; а страшны были барабанившие вокруг осколки от наших зениток. Мне не раз приходилось возвращаться с радиостанции под грохот зениток и разрывы бомб. Один раз четвертый свист застал меня перед входом в гостиницу, и пришлось упасть в снег. Я потом подобрал кусок стабилизатора «моей» бомбы (она упала от меня в полутора метрах, если не ближе; мне чертовски повезло); я долго носил стабилизатор в моем полосатом сидоре – потом, конечно, выбросил.

Я не имел ничего против возвращения с радиостанции под бомбежкой, но выходить под бомбежку, чтобы идти на станцию, мне определенно не нравилось – особенно когда бомбежка только начиналась. Поэтому раза два я пропустил очередную передачу, о чем честно и сообщил Суомалайнену, получив большой, но заслуженный нагоняй. Правда, от слушателей жалоб не поступало.

Как-то раз я стоял внизу во время очередной бомбежки, а в углу сидел на корточках моряк-негр необыкновенной черноты. Ко мне подошел наш офицер-моряк, капитан-лейтенант, назвался Фейнбергом и сказал мне:

– Простите, я слышу, Вы говорите по-английски. Не могли бы Вы помочь мне взять интервью у этого негра? Я работник редакции газеты Северного флота. – Я, конечно, согласился, и мы подошли к негру. Завидя двух русских офицеров, он встал.

– Вот этот джентльмен, – сказал я ему, – журналист и хочет взять у Вас интервью. – На лице негра изобразился искренний восторг. Я стал переводить вопросы Ильи Львовича.

– Вы давно в Мурманске?

 

604

 

– Прибыл с последним конвоем.

– Как Вам нравится в Советском Союзе?

Негр выразил необходимый восторг. На самом деле, чем Мурманск не устраивал матросов, это только отсутствием доступных баб. Мы с Фимой видели, как в проходе ресторана валялся, извиваясь, громадный негр, вопя: «No fuck thing

– А бывали ли Вы в Советском Союзе раньше?

– Бывал, – ответил радостно негр.

– Когда же? – В 1918 г., в составе американских оккупационных войск.

Интервью закончилось.

Неподалеку стоял памятник жертвам американской интервенции 1918 г., и во время бомбежки, если она заставала их на улице, американские моряки за него прятались, как будто памятник мог охранить их от бомб.

Я заговорил с Фейнбергом на эту и другие темы, и тут оказалось, что он приехал в Мурманск из Полярного, где был штаб флота, и ему негде ночевать. Я предложил ему свое гостеприимство. Мы поднялись на пятый этаж, я снял с кровати тюфяк и одеяла, накинул на свою постель мою длинную солдатскую «кавалерийскую» шинель, мы легли, и начался длинный разговор, как положено у русских интеллигентов.

Узнав, что Фейнберг «на гражданке» – пушкинист, я сказал ему, что давно пора перестать печатать шифрованные отрывки, писанные «онегинской строфой», в качестве якобы «Десятой главы», в то время как это определенно конец первоначальной восьмой главы «Странствие», и подробно объяснил, почему я так думаю.

– Это же надо напечатать, – сказал Илья Львович.

– А Вас это убедило?

– Нет, меня это не убедило, но это надо напечатать.

– Как я это напечатаю, где? Да и зачем – я ведь не пушкинист.

– Нет, Вы-то и есть пушкинист!

Много лет спустя я встретил его в Москве на Тверском бульваре. Он опять стал уговаривать меня напечатать мои «онегинские идеи». И хотя он повторил, что со мной не согласен, на этот раз я все-таки написал статью. Ни один журнал ее от меня не брал, пока наконец еще годы спустя ее не напечатал директор Пушкинского дома В.Г.Базанов, по той причине, что был в ссоре с главным присяжным пушкинистом Б.Г.Мейлахом.

Интересно, что Фейнберг подробно описал нашу встречу в своем дневнике; выписку мне после его смерти прислала его жена. Делать записи и фотографировать в армии разрешалось только корреспондентам: за дневник можно было иметь дело со СМЕРШем, поэтому я его не вел, а жаль. Любопытно, что мне и Фейнбергу об этой встрече запомнились разные вещи – не одни и тс же.

Следующий раз при очередном налете бомбы упали в деревянные двухэтажные дома напротив. Мгновенно вспыхнул пожар. Множество людей – и я в их числе – бросились, не смотря на продолжавшуюся бомбежку, спасать пострадавших и имущество. Второе сводилось главным образом к тому, что мебель и другие вещи вышвыривались на улицу из окошек тех комнат, которые еще не занялись; а так как вскоре подоспели

 

605

 

штатные пожарные, то оказалось, что мы разрушили и опустошили квартиры, которые в конце концов все-таки не сгорели.

Из уст в уста ходили разные поразительные истории в связи с налетами. На главной улице стоял огромный десятиэтажный дом, поставленный покоем в сторону проезжей части. Между его «лапами» немцы сбросили торпеду – вес три прилежащие стены вдавило внутрь. Никто не погиб – было дневное время, все были на работе, а неработавшие давно эвакуировались из города. Погиб один человек, стоявший позади дома, – взрывная волна, всегда причудливая, обогнула дом.

Другая история была про некоего лейтенанта и его девушку. Она жила на втором этаже дома, и как только они с лейтенантом там уединились, начался налет, и бомбой – как часто бывало – отвалило целиком фасад дома, но не тронуло ничего внутри. Парочка решила не тратить драгоценного времени, а под утро лейтенант связал канат из простынок и ушел, а девушку спасли позже с помощью пожарной лестницы. Не забудем, что стояла круглосуточная полярная ночь.

Третья история была такова. Муж был на работе, а жена дома. В квартиру упала бомба. Пришедший домой муж застал всю квартиру почти целой, но в крайней стене была дыра в соседнюю квартиру. Проникнув туда, муж нашел там жену под неизвестным военным – обоих мертвыми.

Я думаю, такие анекдоты рассказывались во всех городах, подвергавшихся бомбежкам. Но наши американские друзья говорили, что Мурманск на 1943 г. занимал четвертое место в мире по силе бомбежек после Сталинграда. Мальты и Тобрука.

Вскоре после этого я пришел – почему так поздно? – к мысли о полной бессмысленности спускаться в первый этаж по воздушной тревоге: ведь первый этаж – не бомбоубежище, и лететь ли с пятого этажа или быть прихлопнутым в первом – разница невелика.

Тут я подружился со своим соседом по коридору. Я его и раньше встречал внизу во время налетов – худой, даже изможденный светловолосый человек в гражданской одежде, с трудом спускавшийся по лестнице, поддерживаемый двумя приятелями. Англичанин.

Он еще раньше меня понял бессмысленность хождения в первый этаж во время бомбежек, но его приятели (из соседних номеров) все-таки уходили, и он оставался наверху в своем номере один. Наплевав на всякие запреты общения с иностранцами, я стал ходить к нему, и мы вместе коротали время налетов, иногда затяжное.

Он был из Йоркшира, говорил на забавном диалекте, произнося but как «бут»; показался мне он незаурядным человеком. История его жизни, как он мне ее рассказал, была такая.

В ранней юности он был спортсменом-парашютистом. До войны парашютный спорт в Европе очень мало развивался, и таких, как он, в Англии были единицы. С началом войны его взяли в диверсионную часть и неоднократно забрасывали с заданиями во Францию. Однажды, неудачно приземлившись при учебном прыжке, он повредил себе позвоночник и попал в госпиталь. Здесь врачи объяснили ему, что не только прыгать, но и ходить он не будет никогда. Он, тем не менее, начал себя тренировать и вскоре стал садиться

 

606

 

и даже вставать. Тогда он обратился к начальнику госпиталя с просьбой отчислить его из пациентов.

Начальник сказал, что он не вылечился, и если он настаивает на выписке, то должен будет дать подписку о том, что он не имеет к госпиталю никаких претензий, но что он, начальник, военнослужащего, отказавшегося от лечения, имеет право выписать только в часть. Мой йоркширец на это пошел.

Но при первом же прыжке с парашютом выяснилось, что служить в части он больше не может. Его демобилизовали, и он поехал в Йорк к родителям. Когда он шел уже по своей родной улице, начался налет, и на его глазах бомба упала на его дом; родители были убиты. Тогда он повернулся и сразу поехал в соседний городок к своей девушке. Но оказалось, что и она накануне была убита бомбой.

Он понял, что теперь он может работать на войну и только на войну. Он нанялся матросом в торговый флот на суда, возившие военные грузы; побывал в Дакаре, в Бразилии, в США – но каждый раз в порту его списывали в госпиталь; а он опять нанимался на очередной английский пароход.

– Я изучил, – говорил он, – все медицинские порядки. Лучше всего лечат у вас. – Он был в СССР уже второй раз.

На этот раз по прибытии конвоя его направили в английский военный госпиталь в Васнге, километрах в 25–30 от Мурманска. Лечение там, по его словам, было самое скверное: каждый новый больной попадал к врачу не по специальности, а к дежурному в порядке очередности.

– Раз, – сообщил он, – я смотрю в палате в окно и вижу – к госпиталю подъезжает целая вереница машин с ранеными. Очевидно, прибыл в Мурманск очередной конвой. Ну, думаю я, теперь не то что меня лечить не будут, но еще меня же поставят кого-нибудь лечить, ведь у меня огромный опыт по этой части.

Пошел в каптерку, уговорил каптенармуса выдать ему его собственную робу и пошел по шпалам в Мурманск.

– Постой, – говорю я. – Как же так? Там ведь шлагбаумы через каждые несколько километров, проверяют документы!

– А я им говорю: Tovarish, Second Front – и никаких документов не нужно. Дошел до Мурманска и устроился здесь в гостиницу. А тут у меня зуб заболел нестерпимо. Вот я пошел с товарищами к зубному врачу – это где у вас другая большая гостиница. А тут темнотища, полярная ночь, я споткнулся у воронки на тротуаре, упал и вывихнул ногу. Вот теперь еле хожу.

Эту зубную поликлинику в «Междурейсовой гостинице» я знал хорошо. Я тоже ходил туда рвать зуб. Врач наложила мне щипцы, начала тянуть – а тут воздушная тревога. Она в бомбоубежище, а я так и сижу как дурак с разинутой пастью.

А Фиму так налет застиг в бане. Изба ходуном ходит, а он голый и намыленный.

– Очень не хотелось, – говорил он мне потом в Беломорскс, – под бомбу попадать голышом.

Подходил Новый год, и наши шипчендлсрские девочки решили устроить торжественную встречу – закуску сэкономили из ресторана и водку достали

 

607

 

там же – она свободно продавалась, но за астрономическую цену. Да деньги-то ведь все равно некуда было тратить. Были приглашены, кроме меня, еще двое приятелей.

К сожалению, Новый год оказался не совсем таким веселым, как хотелось бы: один из приглашенных гостей был в тот самый день убит бомбой. Но в конце концов, смерть ведь была кругом.

Зато было внеплановое большое веселье, когда пришло известие о первом прорыве (подо Мгой) кольца вокруг Ленинграда.

Меня сменила в качестве диктора какая-то новенькая – еврейская девушка из какого-то института иностранных языков. Немецкий язык ее был плох, и находчивости, необходимой для самостоятельной работы с передачами, у нее не было. Но – приказ есть приказ: я сдал ей дела и уехал.

Ей повезло меньше, чем Фиме и мне: вскоре бомбой разбило ресторан гостиницы «Интурист», и ей пришлось столоваться в другом месте. Немного позже и весь «Интурист» накрыло бомбой, дикторше пришлось передвинуться еще куда-то – вероятно, в «Междурейсовую гостиницу», чья стройная, увенчанная башенкой-шпилем громада продолжала выситься нетронутой над городскими развалинами.

Февраль-март 1943 г. был пиком немецких бомбовых налетов. Немцы умудрились даже найти способ останавливать поезда на Мурманской дороге: они пускали на бреющем полете истребитель, и он из пулемета убивал машиниста и помощника. Поезд через некоторое время останавливался, и его было уже легко разбомбить.

Но весной немецкие бомбежки Мурманска прекратились навсегда – господство в воздухе перешло к нам.

 

I V

 

Немножко о быте этого времени. К концу 1942 – началу 1943 г. быт наш очень уже устоялся. Во-первых, ко многим приехали жены. К Прицкеру приехала его жена Муся Рит, к Фиме – Катя. Правда, жили они не с нами, и Суомалайнен терпеть не мог появлений Кати в нашей части. Он был против законных жен, считая, что они отвлекают офицеров от выполнения воинского долга. Случайные связи он, напротив, воспринимал как нечто само собой разумеющееся.

Муся Рит имела свой дом: к Прицкеру, умному и энергичному работнику, стали очень хорошо относиться в разведотделе, а трагическая история его семьи была известна; выделили ему в большом пустом городском доме, принадлежавшем разведотделу, небольшую квартирку. Вторая половина дома была пуста и всегда заперта.

Если раньше вечера было некуда девать, то теперь мы ходили в город с определенной целью. Изредка в театр (не так часто, как когда я был в резерве, но на те же оперетты: «Веселая вдова», «Роз-Мари» и т.п.), а чаще всего в гости к Прицкерам. Между тем, у них почти сразу начались осложнения. Мы считали, что Муся приедет ошарашенная своими несчастьями, гибелью ребенка и блокадой, но она приехала кокетливая, уверенная в себе. На горизонте появился волоокий красавец бухгалтер, сиявший начищенными

 

608

 

сапогами и ничего не имевший за душой. Чем он ее пленил – неизвестно. Кончилось все же тем, что бухгалтер был изгнан, и семейная жизнь продолжилась своим чередом.

Мария Павловна Рит заслуживает того, чтобы о ней сказать несколько слов. При первом знакомстве она производила впечатление скорее неприятное, несмотря на милую, нежную какую-то улыбку, нежный пушок на щеках, красивые волосы и большие глаза. Неприятно поражала манера, как-то непрерывно кокетливая и капризная – она, видимо, считала, что капризы ей очень идут. Любила похвастать своими поклонниками, которые всегда оказывались выдающимися людьми: художник В.Лебедев, какой-то летчик-испытатель. Чувствовался во всем этом какой-то намек Давиду: раз избрали его, то нужно, чтобы'Он тоже был кем-то из ряда вон выходящим. Впрочем, Прицкер и так был честолюбив.

Муся Рит, при всей своей рафинированной интеллигентности, была из очень простой эстонской семьи, и, возможно, это и создавало в ней комплекс неполноценности. Позже в Бсломорск приехала ее мать, действительно необычайно добрая и умная, хоть и не очень образованная женщина.

А Муся, в сущности, тоже была добрая – даже очень добрая. В действительно трудную минуту всегда можно было быть уверенным, что Муся будет у локтя. А вот в другое время... она любила, чтобы говорили только о ней, и по возможности, чтобы говорила это она сама.

Но при всех ее недостатках она была человек незаурядный, запомнившийся. Уже после войны она трагически погибла.

У кого не было жен – у тех были романы. Женщин было мало даже в штабе, но на кое-кого все же хватало. Сами женщины стремились иметь постоянного друга, потому что иначе не было спасения от приставаний.

В связи с этими мимолетными романами у Батя в разведотделе нашлась новая обязанность. Каждый раз, когда какая-нибудь из дам должна была рожать, месье бесследно исчезал, и передачи в роддом носил Бать. В госпитале долго думали, что это он сам и есть такой необычайный Дон-Жуан, что у него все рожают. Среди них оказалась и Тоня, переводчица разведотдела, на которую Прицкер свалил многие свои менее важные обязанности. Если он сам шел на работу с пленным, то ему не нужен был переводчик. С прочими посылали ее. Она была скромная и невзрачная – и вдруг и ей пришлось рожать. Бать приносил ей подарки, и при выходе из роддома с ребенком поздравляли именно Батя. Но это было позже, Тоня успела до тех пор год проработать в разведотделе.

С Батем мы теперь встречались редко – и, конечно, у Муси Рит. С домом

__________

¹ Спрос был огромен. Однажды некий лейтенант задумал приударить за одной официанткой в столовой. Она его сразу же пресекла:

– У меня и от полковников не пересыхает.

Я уже рассказывал историю Пани Разумной.

 

² Кроме Давида, Батя и Тони, в разведотделе еще в начале 1942 г. появились новые два парня-переводчика, но их быстро спихнули в дивизию. Квалификация их в немецком была более чем умеренной. Они попали под указ об опоздании, по которому обычно сидели в тюрьме 3 месяца, но иногда, когда в тюрьме мест не хватало, то отсылали и в лагерь. По истечении срока их тут же в Карелии мобилизовали. Они рассказывали, что в лагерных бараках мест совсем не оказалось и что им приходилось ночевать в бетонных трубах, лежавших почему-то на территории лагеря. Время было летнее, поэтому они обошлись.

 

609

 

Муси у меня связано много воспоминаний. Только тут и можно было поговорить спокойно без недостаточно надежных слушателей – а это по тем временам были все, кроме самых близких друзей. Говорили о перспективах войны, о международной политике. Кроме того, выпивали. К этому времени на фронте были введены «наркомовские сто грамм», которые, несомненно, улучшили политико-моральное состояние солдат, хотя после войны весьма способствовали распространению привычного алкоголизма. В штабе водку давали только на три главных праздника, но за деньги или за вещи ее можно было достать в городе.

Один раз я страшно перепил. В моей жизни было всего два-три таких случая. Я устал (то ли были срочные переводы, то ли много работы с пленными) и пришел, когда пир был в разгаре. Меня заставили догонять. Я ничего не ел, пришел голодный и постеснялся попросить поесть (ведь за счет Мусиных карточек!). Свалился и проспал ночь на кровати Прицкера – потом надо было явиться на Канал рано, чтобы никто не заметил, что я не ночевал.

Самый любопытный случай был здесь с Фимой. Однажды он пришел к Прицкеру на работу. Оттуда они пошли вместе к нему на квартиру. Когда они уже пришли, оказалось, что Давид забыл ключ. Муси не было – она была журналисткой и часто уезжала в командировки в части. Фима, как всегда, полный неожиданных решений, предложил пройти через запертую часть дома и пробраться в квартиру через общий чердак. Так они и сделали. Взломали окно в запертой половине и с фонариками вошли в нее. Там увидели нечто странное: висят на перекладинах и лежат на полках немецкие и финские мундиры во множестве. Они поняли, что влезли куда не надо: это была амуниция для наших диверсантов. Прошли чердаком к Прицкеру и потом кое-как заделали взлом. Как-то это им сошло.

В театре был другой случай с Фимой. Комендантом города был исключительно свирепый полковник Дзриелашвили. Чуть только увидит лейтенантика, который не вовремя или не так козырнул, – иногда потому, что шел с дамой под ручку и правая рука была занята, – сразу наказывал. Офицера на гауптвахту не сажают, только под домашний арест по месту работы, но солдата или сержанта – сразу на «губу». Иногда и лейтенанта он гонял в комендатуру для промывки мозгов.

Как-то раз случилось, что Фиме заказали статейку для местной гражданской газетенки. Это была единственная газета на всю Карелию, неизвестно, кто ее читал, но она была. Фима написал по обыкновению лихо. Дзриелашвили как-то подошел к нему в фойе театра и сказал:

– Вы Эткинд?

–Да.

– Это Вы написали такую-то статью?

–Да.

– Молодец, поздравляю Вас! Фима пришел домой весь сияющий:

– Ну, теперь меня уж не тронут!

Недельки через две мы отправились в театр с ним вместе. Фима был в валенках. По городу не разрешали ходить в зимнем обмундировании, только за пределами города, но он решил – сойдет, благо на дворе стоял сильный

 

610

 

мороз. В антракте мы вышли в фойе. Стоим, беседуем. Вдруг видим – Дзриелашвили манит Фиму пальцем. Фима мне говорит:

– Вот видите! Сейчас, как я подойду, я уже буду ему первый друг. Подходит. Дзриелашвили говорит:

– Товарищ лейтенант, как Вы одеты? На кого Вы похожи? Трое суток ареста!

Оказалось – валенки.

Далее полагалось самому доложить по начальству, что комендант полковник Дзриелашвили наложил-де на меня трое суток ареста, – и отсидеть в редакции. Соответственно, из зарплаты – т.е. из аттестата, который шел родным, – вычиталась некоторая сумма. Докладывали не всегда, Дзриелашвили не очень проверял, и Фима, конечно, тоже не доложил.

Забавную историю с комендатурой нам рассказал кто-то в городе. По темному Беломорску слонялась под ручку парочка: он сержант, она младший лейтенант. Пристроиться было совершенно негде: кругом города либо болото, либо морозная пустыня, от сосенки до сосенки не докличешься, а в городе и гражданского населения-то нет – в каждой избе или учреждение, или казарма. Идут они, идут и нарываются на патруль. Козырнуть, держа под руку девушку, невозможно. Патруль задержал сержанта и повел в комендатуру, а девушку как офицера не тронули; но она сама пошла за ними выручать своего парня. Однако дежурный комендант в ответ на ее просьбы, несмотря на звездочку на погонах, приказал посадить под арест и се. А дневальный, который разводил по камерам, запер обоих вместе; эти три дня на «губе» были счастливейшими в их жизни.

Наиболее тесная связь и по работе, и личная была у нас с разведотделом. Не только дружеская. Однажды Б., теперь уже майор, вдруг явился к нам на Канал, со всеми поговорил, поздоровался. Мы были в недоумении. Как-то я не привык к такой любезности со стороны моего прежнего начальника, а теперь начальника Батя и Прицкера. Но через некоторое время у нас появилась молодая дама, очень бестолковая. Оказалось, что это жена Б. Он тоже выписал к себе свою жену, но ее надо было устроить: домохозяек в Бсломорск не только нельзя было выписать, но и жить им там не разрешалось: Муся Рит была журналисткой, корреспондентом журнала «Смена», Катя была сестрой в госпитале по медицинской физкультуре. Так жена Б. попала к нам на Канал. Когда-то она учила немецкий язык, ее посадили корректором, но и с корректурой она без помощи не могла справляться.

Кроме дружбы, наши связи с разведотделом объяснялись тем, что пленных мы получали от них. Сначала их допрашивали в СМЕРШе, затем в разведотделе, и уже оттуда они попадали к нам. Наша работа с ними называлась не допросом, а политопросом.

Сверх того мы получали от разведотдела самые разные сведения, нужные нам для работы. Дело в том, что мы, например, не имели доступа к военным картам. В сводках Информбюро в период отступления не было вовсе сведений о точном состоянии на фронтах; а с переходом к наступлению сведения опаздывали дня на три – о взятии города сообщали лишь тогда, когда уже становилось ясно, что захваченный пункт не отобьют.

Разведотдел сам не имел доступа к оперативным картам, на которых

 

611

 

обозначалось расположение наших частей, но у них были большие карты всего советско-германского фронта, где были обозначены все немецкие части и их передвижения (но не наши). По ним-то и мы, время от времени бывая у разведчиков, составляли себе представление о ходе войны. Правда, помимо этого мы слушали немецкие и английские сводки; но во всем, что касалось советского фронта, Би-би-си только повторяло сведения наших сводок, а если в чем-либо оптимистически расходилось с ними, то это всегда были ошибки. Немецкие же сводки давали гораздо меньше, чем карты разведотдела – разве что данные об обстреле Ленинграда.

То, что развсдотдел не имел у себя оперативных карт, было частью нашей общей системы секретности. Считалось, что номеров и названий наших частей никто не знает, и в разговорах их не полагалось упоминать.1 Было принято обозначать любую часть или соединение как «хозяйство такого-то». Так, вместо «7-е отделение политотдела 14 армии» говорили «хозяйство Райцина», вместо «7-е отделение 19 армии» – «хозяйство Ауслендера» и т.д.

Но только по тому, что мы видели и слышали в развсдотдсле, можно было сообразить, как идет война.

В частности, мы могли наблюдать, как разворачивалась трагедия 2-й ударной армии. Эта армия была сформирована вскоре после битвы под Москвой для прорыва блокады Ленинграда со стороны Волховского фронта. По идее она должна была пройти вдоль линии Московско-Ленинградской железной дороги, немного западнее, и прорваться к Любани и далее ко Мге. Во главе ее стоял лучший из генералов, преуспевших в битве под Москвой. Его дивизия там считалась образцовой настолько, что в нее пускали иностранных корреспондентов. Это был Власов.

На разведкартс вдруг обнаружился пузырь. Сплошная линия фронта немцев в одном месте на Волхове раздалась на очень небольшой участок, километров на шесть-восемь, затем стал расти пузырь, дошедший почти до Любани. Все мы смотрели на него с ужасом. Не могло быть двух мнений о том, чем все это должно кончиться. Если не расширить горловину, то она захлопнется. До наступления 2-й ударной армии фронт там проходил по Волхову, с его очень крутым берегом на немецкой стороне. Перебираться через него обратно было почти невозможно. Вдоль всей реки шла долговременная немецкая оборона – не то что человек, мышь не проскочит! Постепенно проход сужался все больше и больше, и наконец кольцо замкнулось, а затем на карте было видно, как немецкие части, оттесненные было «пузырем», вышли обратно на Волхов. Позже из немецких газет, которые наши разведчики подбирали в немецких окопах, мы узнали, что генерал Власов, переодетый рядовым, долго скрывался в лесах. Захваченный

__________

¹ Позже, встречаясь в 1945 г с нашими моряками, я узнал, что от командиров наших боевых судов засекречен ежегодный международный справочник силуэтов военных кораблей – Jane s Fighting Ships (старое издание которого – тридцатых годов – было у моего брата Алеши). Запрет пользоваться справочником мотивировался тем, что в нем есть силуэты наших судов, и в случае гибели советского корабля справочник может попасть к противнику, и он узнает наши силуэты. Никому в НКВД не приходило в голову, во-первых, что, не имея справочника, наш командир может открыть огонь по своим или, наоборот, подпустить к себе врага, и во-вторых, что справочник продается за границей в любом книжном магазине. Рисовали Абвер по своему образу и подобию. Эта маленькая деталь показывает уровень работы нашей контрразведки в эпоху после уничтожения Берзина и поколения контрразведчиков-коминтерновцев.

 

612

 

наконец немцами, он через несколько дней сознался, что он генерал. Потом о нем ничего не было слышно, а через несколько месяцев немцы объявили о создании Российской Освободительной Армии, РОА, во главе с генералом Власовым. Эта армия быстро выросла численно. Достаточно сказать, что одних казаков в 1944 г. был целый кавалерийский корпус. Кроме РОА, существовали и другие национальные соединения: украинцев, литовцев, «идель-уральцсв» (Идель – старинное название Волги). Сюда включались марийцы, коми, мордва, башкиры и т.д. Эти национальные формирования иногда были очень страшны. Очень ожесточенно против нас сражались украинцы и особенно литовцы. Из них набирали даже в СС. Сами немцы говорили нам, что эсэсовцы-украинцы вдвое хуже, чем эсэсовцы-немцы, а литовцы – вчетверо.

По каким причинам образовалась эта армия, нам было тогда не очень ясно. Единственное, что мы знали конкретно, происходило из протокола допроса двух власовцев, который один раз нам передали.

Раньше перехваченных немецких военнопленных из бывших советских граждан сразу расстреливали. Так, один раз лыжный разведбатальон (в нем находился, между прочим, Миша Кирпичников, впоследствии мой лучший друг) привел четверых немцев и двоих русских пленных: они кололи дрова, когда их внезапно захватили. Это были не власовцы – они только что перебежали к немцам. Их расстреляли сразу же на льду озера Верман.

С власовцами же надо было узнать, что это за соединение, откуда они берутся и т.д. Этих двоих допрашивали долго. Нас к ним не допускали. Для пропаганды среди войск противника они были не нужны, и все, что их касалось, было для наших войск сверхсекретно.

Эти два солдата были татары или башкиры, совершенно неграмотные, жалкие. Они объяснили, что пошли во власовскую армию из-за ужасающих условий в немецком лагере, где все мерли с голоду. Я уже говорил, что СССР не подписал конвенцию Красного Креста, и наши пленные, в отличие от всех других, не получали от него никакой поддержки. Сталин считал всех пленных предателями, которым нечего помогать. Положение русских пленных было неописуемым. Многие поэтому и шли во власовскую армию.

Протокол был страшненький. Он был составлен не так, как мы составляли политопрос, где излагалась только суть дела, а по схеме: вопрос – ответ, как в НКВД. Читаешь слова живых людей, которые обречены, так как был приказ Сталина предателей вешать публично. Их и повесили на перекрестке дорог между Кандалакшей и фронтом.

В разведотделе по-настоящему работали, как я уже упоминал, по-моему, только трое: кадровый офицер Задвинский, аспирант исторического факультета ЛГУ Прицкер и доцент по механике Политехнического института Бать. Работали они не только с пленными и вообще с той информацией, которую можно было собрать в штабе фронта, но для ее уточнения выезжали и в боевые части. Даже кругленький и малоподвижный Бать, которому и путь в столовую через мост и то был труден, бывал в полках – в том числе в одном из них встречался с моим другом Мишей Кирпичниковым.

Еще кто-то в их отделе работал с диверсантами, с агентурной разведкой, но деятельность их, насколько я понимаю, была не блестящей.

 

613

 

Большинство сотрудников развсдотдела фронта – а их было несколько десятков, может быть, и пятьдесят человек – было занято тем. чтобы раздобыть ремни и диагоналевые синие брюки, и еще связями с девицами, если найдутся. Были среди них красочные личности. Одной из них был майор Гольнев.

Однажды Задвинский звонит нам на Канал и говорит:

– Мы кончили работать с очередным пленным, он в госпитале. Можете начать с ним работу.

(Мы чаще всего работали с ранеными, их можно было опрашивать долго, пока их лечили в госпитале). Я сказал: «Спасибо». Доложился Суомалайнену и пошел в госпиталь. Прихожу в приемный покой. Мне говорят:

– Да, да, в такой-то палате, но с ним сейчас работает майор. – Какой майор? Только что сказали, у него уже никого нет.

Подхожу к двери, стучусь. Мелкие шажки. Появляется маленький, гномообразный человечек и сквозь приоткрытую дверь:

– Вам что?

– Мне звонил подполковник Задвинский и сказал, что разведотдел кончил работу с пленным. Я из политуправления. Он посмотрел на меня тупо и сказал:

– Я начальник информационного отделения 2-го отдела штаба Карельского фронта майор юридической службы Гольнев, я работаю с пленным; когда кончу, Вы будете работать!

Я говорю:

– Вы меня извините, но мне сказал подполковник Задвинский... Он выслушал и сказал снова:

– Я майор юридической службы Гольнев, начальник информационного отдела... и т.д. Я говорю:

– Здесь произошло недоразумение. Он опять повторяет:

– Я майор юридической службы Гольнев... и т.д.

Я вышел в коридор и сел на скамеечку. Жду, что будет дальше. Минут через пять выскакивает весь красный, как из бани, Прицкер:

– Уф!

Садится рядом. Я спрашиваю:

– В чем дело?

– Нам прислали нового начальника. Б. повысили, а этого прислали на его место. Он ничего не понимает. Знает себе повторяет только одно: сколько промышленных объектов разрушили немцы там, где расположена дивизия пленного. (А надо сказать, что во всей оккупированной немцами части Карелии вообще никаких промышленных объектов не было, и даже населенных пунктов не было).

Наконец, Гольнев кончил, я вошел и занялся совершенно обалдевшим пленным. Он и так ничего не мог понять, что от него хотят, а тут еще один комиссар на его голову.

__________

¹ «Второй отдел» – эго был разведотдел. Гольнев соблюдал конспирацию.

 

614

 

Гольнев стал встречаться мне довольно часто. Прицкер теперь от него отвязался, он уже давно отвык быть переводчиком и работал с пленными сам. Вместо него переводить ходила теперь Тоня, плоховато знавшая немецкий – но Гольневу это было все равно. Каждый раз, когда я отправлялся в госпиталь к пленному, Гольнев был тут как тут. Он обожал ходить туда.

Как-то я сам был положен в госпиталь на обследование моего туберкулеза – и опять рядом на койке Гольнев. Приходил он в госпиталь с гитарой или с балалайкой, не помню. Это было для него наслаждение. Ложился, требовал, чтобы его осматривали. Ничем болен не был, просто отдыхал. Требовал книги из библиотеки (книгоноша носила набор книг для раненых). Он смотрел последнюю страницу, где указан тираж. Если маленький, то не берет – значит, книга плохая. Если сто тысяч – годится, хотя бы и по свиноводству. Такая более всего, потому что до войны он работал главным бухгалтером свиносовхозтреста. Каким образом он стал майором юридической службы – это загадка. Имел ордена.

Прицкер спросил как-то, как он их заработал. Тот говорит:

– Я изобрел новый способ разоблачения дезертиров.  Таким образом удалось выявить и уничтожить 50 тысяч дезертиров. Прицкер заметил:

– Товарищ майор юридической службы, Вы нанесли советской армии больший урон, чем десять немецких дивизий.

После этого об изобретении больше речи не было.

Или так. Сидит Гольнев, допрашивает пленного. С ним Тоня. Я жду, когда он кончит. Все происходит в приемном покое. Через покой бежит сестра со здоровенной бутылью йода. Гольнев останавливает се и начинает снимать с себя гимнастерку и рубашку в присутствии обалдевшего пленного, который ждет чего-нибудь худого. Гольнев подзывает сестру:

– Помажь мне тут и тут. (На спине.)

– У Вас там болит, товарищ майор?

– Нет, на всякий случай помажь.

Однажды Прицкер ездил в командировку в район Ярославля, в лагерь, где содержались пленные с Карельского фронта, в том числе был в Ростове Великом. Когда он сообщил об этом Гольневу, тот спросил, большие ли там разрушения. Будучи начальником информационного отделения разведотде-ла, он не знал, что Ростов Великий не был под немцами. Видимо, спутал с Ростовом-на-Дону.

Как-то Гольнев пошел вместе с Тоней допрашивать пленного. Прицкер, отдыхая от него, писал в отделе отчет. Вдруг звонок:

– Додя, запирается пленный – придется бить. Прицкер отвечает:

– Погодите, не бейте, я приеду – разберусь. Приезжает:

– В чем запирается?

– Не хочет сказать, какие промышленные объекты немцы разрушили в Лоухи.

И вообще-то непонятно, зачем немцам разрушать промышленные объекты,

 

615

 

пока они вовсе не собираются отсюда уходить. Но в Лоухи стояли тылы штаба нашей 26 армии, и немцы никаких объектов не могли там разрушить – да их и не бывало там никогда.

Другой интересный человек в разведотделе был полковник Рузов, поступивший в разведотдел фронта в 1944 г. Хотя он относится к последнему этапу нашего пребывания в Беломорскс, но я расскажу о нем здесь. Леонид Владимирович Рузов (чаще его называли «дядя Леня») был очень милый человек. Он был евреем, несмотря на такое имя и фамилию. Во время гражданской войны был кавалеристом, служил в казачьих частях. Прославился тем, что увез жену у командира части, которую инспектировал. Посадил се на круп коня и ускакал. Командир гнался за ним верхом и стрелял вдогонку из нагана. Так и не попал, и они прожили вместе всю жизнь. В 1937 г., когда Рузов увидел, что пахнет жареным – были посажены все командиры армий, дивизий и даже полков, – он подал рапорт, что просит отправить его на зимовку на Землю Франца Иосифа. Мы тогда осваивали эти острова. Просидел на зимовке с 1937 по 1939 год и вернулся как раз к финской войне на действительную службу.

В начале нынешней войны он был начальником разведотдсла 14 армии.

Примерно 70% пленных сообщали нам, что они коммунисты. Наиболее честные говорили, что они раньше были коммунистами. Когда их спрашивали, с какого времени они перестали быть коммунистами, они говорили, что с 1934 года.

– Почему?

– Это же было запрещено!

Другие настаивали, что они и сейчас остались коммунистами. Как их выявить? Позже мы разработали целую систему политопроса: спрашивали по диамату, о производительных силах и производственных отношениях, по истории партии и т.д. У Рузова всей этой методики еще не было, и он решил проверить их «Интернационалом». Случилось это после майского наступления 1942 г. Пленных было много, сразу человек 15. И все или большинство из них, конечно, заявляли, что они коммунисты. Тогда Рузов спросил:

– Кто умеет петь «Интернационал»?

Выяснилось, что все!

Тогда он сказал: «Пойте!» Они запели нестройным хором. Видя, что поют нестройно, Рузов вскочил на стол и стал дирижировать. Тут дверь открылась, и вошел командующий армией, генерал-майор Панин. Как Рузов выкрутился – не знаю.

У нас он сменил Гольнева на должности начальника информационного отделения разведотдела. Прицкер, Бать и Задвинский вздохнули с облегчением. Сам Рузов ничего не делал, но предоставил возможность спокойно трудиться, защищал их перед начальством и дал им полную волю. Ходил анекдот (или это реальный случай, не знаю): Рузов вдруг говорит Прицкеру:

– Додичка, Додичка, что это там у тебя под столом беленькое лежит? А, совершенно секретная бумажка? Ну, пусть лежит.

Как-то Рузова послали в прифронтовой дом отдыха. Он находился на станции Тим, между Архангельском и Вологдой, в глухой тайге. (Это куда и меня послали, как я сейчас расскажу). На станции Обозерская, где

 

616

 

Архангельская линия соединяется с Мурманской, он вышел из поезда и встретил своего старого друга еще со времен гражданской войны.

– Леня! Что ты тут делаешь?

– Я служу на Карельском фронте.

– На Карельском фронте, когда происходят такие события! У вас же неподвижный фронт! Приезжай к нам на Южный!

И дядя Леня исчез. Уехал в дом отдыха и не вернулся. Через некоторое время приходит телеграмма с просьбой перевести его аттестат на Южный фронт. Он уже успел там оформиться. С ним Давид и я встречались дружески и после войны.

Как-то летом 1943 г. по дороге с Канала в город меня остановил худенький лейтенант в СМЕРШевских погонах.

– Игорь Дьяконов?

–Да?

– Я Иоффе.

Это мне ничего не сказало – я его не узнал; ему пришлось напомнить студента-юриста, преданного ученика моего тестя Якова Мироновича, побывавшего у нас дома перед отъездом семьи в эвакуацию. Как выяснилось, он работал на станции «радиоперехвата». Насколько я мог понять, никаких секретных шифровок они не «перехватывали», а просто ловили и записывали для начальства обычное немецкое, английское и американское радио, поскольку все радиоприемники были по всей стране изъяты – т.е. делали то же, что я когда-то делал для Питерского. Я стал изредка у него бывать. Помнится, их там работало четверо. Начальником был капитан Ветров или Вихров (сейчас точно не помню фамилии), музыкант, «на гражданке» служивший у нас в Эрмитаже в отделе истории музыки, дававшем интереснейшие публичные городские концерты на старинных инструментах, вроде виолы да гамба и виолы д'амур или скрипки танцмейстера, или клавесина. Потом, к сожалению, по настоянию И.А.Орбели, отдел был передан из Эрмитажа куда-то в другое место, и концерты прекратились.

Кроме того, в том же отделе «радиоперехвата» работали дружные супруги Цинман, люди очень замкнутые, но для тех, кого они допускали до себя, люди оригинального и тонкого ума. И с ними-то работал и Иоффе.

История о том, как Иоффе, попавший по мобилизации в СМЕРШ 19 армии, оттуда освободился, принадлежит самому Иоффе. Он был один из многих студентов, которые после уничтожения значительной части следовательских «кадров» 1938 г. были во время войны забраны в «органы» со студенческой скамьи; я встречал и других – они, главным образом, спивались; ни один из них не был способен на осуществление героического замысла Иоффе.

В штаб армии из Кандалакши прибежал мальчишка с романтической историей: по его словам, его родичи и их друзья – немецкие шпионы. Никаких доводов у него не было, но было произведено более десятка арестов, и арестованным грозил расстрел. Иоффе написал рапорт наркому безопасности Абакумову с просьбой об увольнении. Рапорт, адресованный начальству, нельзя задержать; Абакумов его получил и вызвал Иоффе. На вопрос, почему он требует увольнения, Иоффе сказал:

 

617

 

– Не для того я учился законам, чтобы их нарушать. Абакумов спросил, сколько ему лет. Иоффе ответил:

– Двадцать один.

Абакумов, видимо, – хорошо пообедал и был в хорошем настроении, _ сказал:

– Ну, получай 21 сутки ареста и возвращайся в часть. – Вслед за ним в часть пришел приказ о его увольнении из СМЕРШа и переводе в группу прослушивания немецкого радио.

Он стал впоследствии крупнейшим в нашей стране юристом-цивилистом. Я виделся с ним в последний раз в 1988 г. в городе Хартфорд штата Коннектикут в США.

В прифронтовой дом отдыха я попал после обследования в штабной поликлинике. Было решено дать мне недельный отпуск в Тим, маленький таежный поселок на железной дороге Архангельск–Обозерская–Вологда. Я поехал.

Этот дом отдыха был любопытным местом, по виду вроде дачи. Видимо, раньше здесь жил лесничий. Я приехал с новой сменой отдыхающих. Нас прежде всего собрали и прочли нам лекцию о вреде венерических болезней. Мы были несколько ошарашены.

Оказалось, тем не менее, что это предупреждение имело смысл. В полутора километрах стояла деревня, куда были сосланы советские немки. Они очень бедствовали и голодали; значит, ничего не поделаешь, – они прирабатывали среди отдыхающих офицеров. Дом отдыха был обнесен здоровенным забором, всюду засовы, ночью ходил дневальный: проверял, чтобы никто не удрал. Офицеры все-таки перемахивали через забор и удирали к немкам; поэтому и приходилось читать лекции.

Тут я познакомился с одним человеком и очень жалел, что не нашел его после войны, если он остался жив. Это был художник Н., белорус. У меня сохранился его рисунок. Я вспоминаю его с очень теплым чувством. Он был приятный, интеллигентный человек. Командовал ротой.

Теперь вернемся к Беломорску.

Я рассказывал, что опросы большей частью происходили в госпитале, хотя и не только в нем. Те, кого не отправили сразу в лагерь мимо нас, кто был достаточно интересен, чтобы быть отправленным в штаб фронта, содержались в подвалах СМЕРШа в здании, где раньше находился разведотдел, когда я еще служил там, где бегал в знаменитое учреждение с «пирамидой».

В подземелье я в первый раз в 1942 г. ходил допрашивать пленных, тех двоих, которые называли друг друга идиотами; к которым я шел и щипал себя, не веря, что не меня, а я буду допрашивать.

Именно там я видел одного очень любопытного человека. История его такова.

Все штабные учреждения Беломорска были разбросаны по всему городу, но основной командный пункт был обнесен колючей проволокой и представлял внутреннюю цитадель. Там была проходная с дневальным солдатом.

Как-то к нему вошел капитан и сказал: «Мне нужно видеть генерала Поветкина» (он был тогда начальником разведотдела). Солдат соединился с генералом по телефону. Генерал говорит:

 

618

 

– Какой еще капитан? Тот называет фамилию.

– Не знаю такого, гони к черту! Солдат говорит капитану:

– Генерал не хочет Вас принять. Тот отвечает:

– Звони еще раз и скажи, что это по очень важному делу. Звонит снова:

– Капитан очень настаивает, говорит – важное дело.

– Ну ладно, пусть идет.

Солдат выписал пропуск. Проситель пришел в кабинет генерала.

Поветкин по обыкновению лениво спрашивает:

– Ну, чего тебе нужно?

Капитан отстегивает кобуру и кладет на стол:

– Арестуйте меня, я шпион.

Поветкин побледнел, издал страшный вопль, сбежались майоры, начали крутить капитану руки, хотя он совершенно не сопротивлялся.

На самом деле он был старшим лейтенантом и командовал ротой на участке 32 армии, стоявшей против финнов. Во время наших поражений, когда немцы докатились до Волги и заняли Кавказ, дошли до Сталинграда, он решил, что война проиграна и незачем губить свою жизнь. Ушел к финнам, решив, что это все-таки не немцы, – отсидится. Но, уходя, был вынужден убить нашего часового.

Получилось же не так, как он себе рисовал: финны сразу же передали его немцам, а те послали его в школу для шпионов.

Он рассказывал об этой школе подробно и очень интересно: как у них поставлено было дело и что они знали. У наших волосы встали дыбом, когда оказалось, что каждая деталь нашей жизни им хорошо известна. В Беломорскс тогда гражданское население все было выселено, даже зэков уже не было – одни министры одиночные встречались на улицах, и каждая изба была занята военным учреждением. И вот оказалось, что немцы в каждом случае знали, в какой избе какое учреждение, кто начальник и т.п. Этому человеку немцы дали пробный заход: его сбросили с парашютом за нашим фронтом, чтобы посмотреть, как это у него получится, и дали очень простое задание. Он имел три полных набора документов, денежных и вещевых аттестатов, документы на оружие, воинское удостоверение – словом, все. Он мог бы жить в СССР годами не разоблаченным.

Должен он был появиться в Беломорске как капитан имярек, потом попасть на передний край под предлогом инспекции уже под другой фамилией и вернуться к немцам.

Он сказал, что действительно сначала решил не воевать, считая наше дело проигранным, но выступать в роли шпиона против своей страны не хочет. Я видел этого человека, когда допрашивал своего немца в соседнем «загончике». Ему дали большой срок, но жизнь сохранили, так как он дал действительно феноменальные сведения.

Но значит, у немцев и помимо этого человека были в Беломорске шпионы. Интересно, что мощная, разветвленная организация СМЕРШа с ее тысячей

 

619

 

осведомителей, немало сажавшая наших людей по мнимым обвинениям, не смогла выловить ни одного немецкого шпиона, пока он сам к ним не пришел. Могут сказать, что могли быть шпионы, которых поймали неведомо для нас на Канале. Это кажется мне маловероятным. Ведь сообщили же нам о тех двух несчастных власовцах! Арест офицера по обвинению в шпионаже вряд ли мог остаться не известным в разведотделе – и у нас, скорее всего, стал бы предметом нашей пропаганды.

Вплоть до начала 1943 г. у нас в 7-м отделе сохранялось впечатление полной бессмысленности того, чем мы заняты – хотя наша пропаганда, несомненно, как я уже говорил, улучшилась.

Этот случай был одним из признаком происшедшего поворота в войне. Еще более ясным для всех признаком было то, что исчезли с нашего неба немецкие самолеты; хотя Беломорск всего один раз только и бомбили, но у нас сохранилась приобретенная в Мурманске привычка с утра поднимать голову к небу: «наша погода» (серое небо, самолеты не летают) или «их погода» (голубое небо, самолеты летают); а если видели в небе самолеты, прислушивались к их голосу: наши гудели «у-у-у-у-у», а немецкие – «уа, уа, уа, уа». Признаком были и вести с фронта, начиная с выигранной великой сталинградской битвы:

 

...И явно счастье боевое

Служить уж начинает нам.

 

И не удивительно. К этому времени у нас были лучшие в мире автоматы («пистолеты-пулеметы»), лучшие орудия, лучшие танки, лучшие самолеты – не только прославленные и нигде не повторенные штурмовики, но и истребители (на бомбардировочную авиацию мы ставки не делали), лучшее в мире зимнее обмундирование. И, конечно, лучшие в мире солдаты. Появились и выдающиеся полководцы.

Как-то после войны я спросил у Миши Кирпичникова, прошедшего войну «от звонка до звонка», с июня 1941 по май 1945 г. на переднем крае, от рядового до начальника штаба полка:

– Почему мы с 1943 г. стали выигрывать войну?

Ответ был у меня в голове, но мне хотелось услышать, что скажет Миша. Его ответ не разошелся с моим:

– Потому что к этому времени повыбили кадровых военных, и командирами взводов, рот и даже батальонов стали запасники, имевшие высшее образование, читавшие Пушкина и Толстого и соображавшие, что укрепленный опорный пункт нельзя брать в лоб.

 

V

 

После Сталинграда в Москве был создан комитет «Свободная Германия». Туда вошло несколько немцев-антифашистов: коммунистов, писателей (Вейнерт, Бехер и др.), несколько активистов из пленных, в том числе генералов, занимавших либеральные позиции (что не помешало впоследствии двоих из них отдать под суд и повесить, когда Сталин велел вешать особенно отъявленных гитлеровцев). Остальные, большей частью, впоследствии процвели в ГДР.

 

620

 

К комитету постепенно примыкало довольно много пленных – по мере того, как уменьшались шансы на победу Германии, особенно после высадки союзников в Алжире, а потом и в Италии. Принадлежность к комитету давала материальные выгоды: паек побольше, работы поменьше. К тому же, после Сталинграда специальных лагерей для военнопленных стало не хватать, и их в самом деле стали отправлять в наши концлагеря, nach Sibirien.

Комитет «Свободная Германия» знал, о чем пишет, знал своих адресатов, имел такие данные о внутренней жизни Германии, о каких мы не могли и мечтать. В Комитете понимали, как немец думает, что его интересует, что волнует. Началась настоящая пропаганда. Мы стали ей подражать. Кроме того, мы были перевалочной инстанцией для передачи материалов «Свободной Германии» немцам. Количество наших листовок уменьшилось, но они улучшились. Очень хорошими были, например, те, в которых мы помещали карту военных действий. Немцы перестали в это время в своих сводках сообщать о продвижениях, называя свое отступление «выравниванием линии фронта». Мы помогали солдатам увидеть, как в действительности перемещается эта линия. Одна из этих листовок была великолепна. Если бы не плохой шрифт, по которому сразу было ясно, что она наша, то можно было бы выдать ее за немецкую. На обложке был изображен орел со свастикой в лапах и гриф немецкого Главного командования вооруженных сил. Внутри под общей шапкой: «Фюрер говорит» были приведены наиболее идиотские цитаты из речей Гитлера, которые были опровергнуты ходом войны. Вроде той, что «там, где ступил наш гренадер – он уже не отступит, там всегда будет наша земля...» и т.п. Или прогнозы захвата Сталинграда, Ленинграда, и просто благоглупости. Все это мы давали без комментариев – так было сильнее.

«Свободная Германия» обладала правом иметь своих представителей на всех фронтах и во всех армиях. Это было несколько удивительно, так как корреспондентов союзников никуда на фронт не пускали. Только один раз под Москвой английских и американских журналистов пустили в ту дивизию, где командовал Власов, впоследствии командовавший 2-й ударной армией, трагически погибшей между Волховом и Любанью. А эти немцы жили прямо вместе с нами.

Первыми приехали два представителя, солдаты. О них нам дали заранее телеграмму. Они, без охраны, ехали поездом. Я был послан на вокзал встретить их; отвел их в офицерскую гостиницу, которая находилась на краю Беломорска, но еще в городе, т.е. не на Канале, где мы жили. Там они побыли, а затем им выделили комнату на солдатской половине нашего «барака»; я пришел за ними и отвел их туда. После завтрака вдруг одного недостает. ЧП! Что делать! Куда он мог деваться в Беломорске? Думаю, что забыл что-нибудь в гостинице. Бросаюсь как сумасшедший к гостинице. И действительно, догнал его по дороге туда.

– В чем дело? Куда идете? – (Он ведь был в немецкой форме – это считалось обязательным для них, только без кокарды – и ни слова не говорит по-русски!)

Оказывается, что он забыл – шерстяные подштанники! После этого мы наших пленных отправили в армию: одного в 26-ю, другого в 19-ю, к Ауслендеру.

 

621

 

Наступило время, когда и к нам прибыл представитель комитета «Свободная Германия». Это был небольшого роста, темноволосый, довольно хорошенький ефрейтор по имени Йозеф Робине, родом из Саарской области. Отдельного помещения он не имел, а жил вместе с нами, помнится, не то с Клейнерманом, не то с кем-то из финских инструкторов.

Первым делом, конечно, ему дали заполнить анкету. Он долго и обстоятельно с ней возился, и из нее мы узнали, что его довоенной специальностью было – кондитер, в политических организациях не участвовал. Носил он свою немецкую форму – чистенькую, – но из-за этого его нельзя было никуда выпускать из дому.

Толку от него не было ровно никакого. Давали ему править немецкий текст листовок, но оказалось, что в немецком языке и особенно в орфографии он много слабее Лоховица. Пытался писать листовки, но это были столь жалкие попытки, что от его имени пришлось их писать кому-нибудь другому.

Зато материалы «Свободной Германии», из Москвы шедшие к нам и для сведения, и частично для распространения, были и содержательны, и полезны.

Вскоре после нашей великолепной и решающей победы под Сталинградом к нам в Беломорск для обмена опытом приехал инструктор 7-го отдела политуправления Степного фронта (под Сталинградом) старший батальонный комиссар И.С.Брагинский. Особого опыта мы подарить ему не могли, но зато с волнением слушали его рассказы.

Голову немецкого клина, направленного на Сталинград и Волгу, составляли отборные немецкие части, на флангах же были с одной стороны румыны, с другой – итальянцы. Когда закончилось окружение противника в Сталинградском котле, было решено предложить итальянцам и румынам сдаться. На участке фронтов против румын был временно прекращен артиллерийский огонь, и ничью землю пересек наш офицер с белым флагом, сопровождаемый трубачом. Румыны прекратили огонь не сразу (это был роковой момент, несколько наших парламентеров так и погибло в разное время), но в конце концов допустили наших до своего переднего края. Обыскали и первым делом забрали часы. Затем солдаты вызвали своего офицера, тот послал связного выше – и наконец, наши парламентеры предстали перед румынским командующим. Наше требование было: к назначенному сроку сдать все оружие румынских частей и выходить в условленном месте безоружными (офицерам оружие оставляется); идти сначала генералам и офицерам, потом солдатам. Румынский генерал попросил отсрочку до следующего утра, чтобы посоветоваться со своими офицерами. Наш парламентер, как ему было приказано, согласился на отсрочку до 9.00 назавтра, после истечения срока наши войска перейдут в наступление. Генерал поблагодарил и спросил, нет ли у парламентера жалоб. Тот сказал про часы. Генерал сердито распорядился адъютанту, чтобы часы немедленно вернули.

Наша артиллерия должна была молчать час, истекали последние мцнуты. Но, доведя парламентеров до переднего края, адъютант начал давать нагоняй командиру взвода, командиру роты и солдатам и не хотел слушать нашего, который твердил:

– Да плюньте вы на часы, сейчас откроют огонь! – Но тот настаивал на

 

622

 

своем. Наконец, наш офицер дал знак трубачу, и они начали перебежку к нашим позициям.

В 9.00 следующего дня – на стороне румын полное безмолвие и неподвижность. Наше командование решило дать им еще час. Без нескольких минут 10 с той стороны появилась мощная колонна: шли пушки, танки, бронетранспортеры – в количестве, намного превосходившем подсчеты наших разведчиков, – и, главное, превышавшие мощностью все то, что имели на этом участке части окружения. Наконец, двинулись генералы и офицеры с саблями наголо, затем и неровные ряды солдат.

Как потом выяснилось из опроса пленных, накануне на военном совете мнения разделились натрое: одни считали – не принимать ультиматум и сражаться, другие – принять ультиматум и сдаться, и небольшая группа третьих считала: прорываться сквозь советское окружение, идти в Румынию и свергать Антонеску. Наконец, вторые и третьи соединились и набрали большинство голосов.

Дальше по степи они шли без всякого конвоя – у нас не было столько штыков, чтобы охранять такую уйму народа. Потом уже, когда они добрались до железной дороги, к ним пригнали эшелоны.

(Этого Брагинский не говорил, но с этого момента резко ухудшилась судьба взятых нами пленных – их стали загонять в наши «штатные» концлагеря).

Я рассказываю эту историю с чужих слов и почти через полвека, как се слышал, и понятно, за истинность ручаться не могу; но думаю, что, если рассказ Брагинского был точен, то я не допустил больших искажений его слов.

Другая байка, которую рассказал Брагинский, касалась армейского пастора, взятого в плен близ Сталинграда, которого он, по его словам, допрашивал. И, допрашивая, полюбопытствовал: в чем состоят обязанности священника в армии? Тот сказал: утешение раненых, напутствие умирающих и устройство кладбищ; он назвал место, где его усилиями было устроено немецкое военное кладбище.

– А, знаю, – сказал Брагинский. – Мы все эти кресты снесли. Пастор безмолвно поник головой, а Брагинский нашелся:

– Вы его устроили в месте, где по нашим законам кладбищ делать нельзя.

Законопослушного пастора это, будто бы, немедленно устроило.1

С Брагинским я не раз встречался после войны, даже редактировал его

труд (перевод с древнееврейского библейской «Книги Руфь» для «Библиотеки

всемирной литературы» – главную мысль которой он понял с точностью до

наоборот с помощью тех сведений, которые он получил от частного учителя

из   хедера,   преподававшего   ему   древнееврейский   язык   в   ашкеназском

произношении и нынешнем понимании). Жаль, что, за незнанием древне-

__________

¹ С похожей проблемой столкнулся латышский лютеранский пастор в Асари (Юрмала). Здесь недалеко от берега был затоплен нашей авиацией немецкий транспорт, и погибших доставили на бepeг, рядом с которым находилось чистенькое латышское кладбище, с каменными плитами и крестами, решеточками, цветочными клумбами. Немецкое командование распорядилось – снести все надгробия и похоронить немецких мертвых в освященной земле.

На другой же день после ухода немцев из Асари и еще до того, как мы успели начать вводить свои порядки, пастор собрал верующих в Асари. Сходка решила убрать немецкие кресты и восстановить прежние надгробия, кресты, решетки и клумбы, но немецких мертвых не трогать – Так и лежат мертвые вместе, латыши и немцы.

 

623

 

иранского, не мог отредактировать его переводы из «Авесты» там же – подозреваю, что из иранских языков Брагинский знал больше таджикский в русской графике. Знал еще он и идиш, и даже был цензором для еврейских сочинений на идиш – до или после гибели Еврейского антифашистского комитета, этого я не знаю. Наверное, до – какая могла быть литература на идиш после? Его очень плохо аттестовал наш профессор И.Н.Винников, – но он мало о ком говорил хорошо.

(А впрочем, хотя его официальная репутация как востоковеда была преувеличена, но по крайней мере в старости он был добродушен и благожелателен. Кроме того, у него отличные дети.)

 

V I

 

Раз как-то – помнится, осенью – к нам заявились два военных корреспондента центральных газет: поэт Константин Симонов и прозаик Евгений Петров (соавтор Ильфа). Их работа, казалось бы, не связана была с нашей, но они разумно сообразили, что для их корреспонденции иногда могут пригодиться сведения о том, о чем думают и говорят немцы.

Они сидели в нашей комнате – Симонов на месте Лоховица, Петров – на моем; мы уселись на койке. Каковы бы ни были замысел и причина их прихода, они нас ни о чем не спрашивали – говорил Симонов. Он хорошо запомнился мне в майорской форме: по-грузински красивый, смуглый человек. Рассказывал он о том, как лазал по переднему краю Мустатунтури. Как я уже говорил, это было гиблое место – горная гряда, отделявшая наш Рыбачий полуостров от немцев, одни валуны и скалы, ни растительности, ни даже земли; все: снаряды, медикаменты, даже строительный материал надо было возить под покровом зимней полярной ночи по морю и так же надо было вывозить раненых.

Симонов пользовался тогда большой славой – за свои стихи «Жди меня, и я вернусь», которые твердил весь тыл – менее уверенно фронт, – и за свои блестящие корреспонденции с фронтов; слава его равнялась в этом отношении только со славой И.Эренбурга и Н.С.Тихонова – но статьи Эренбурга не были фронтовыми корреспонденциями, а Тихонов брал наше сердце больше всего тем, что его корреспонденции были из Ленинграда и с Ленинградского фронта. А Симонов успевал побывать повсюду, и характер его статей не оставлял сомнения в том, что он всегда старался бывать в самых жарких местах.

Старался – это было очень ощутимо и в его устном рассказе. Подспудно чувствовалось, что он тяготится тем, что он на фронте все же только гастролер, а не боец, чувство, более чем знакомое мне, которому не доводилось быть даже и гастролером; но Симонов делал все возможное, чтобы проводить эти гастроли в наиболее страшных местах.

Читая и слыша о нем впоследствии, я убеждался, что тогда уловил какую-то доминанту его характера. Любимец Сталина (небезоговорочный), участник литературных погромов конца 40-х гг., он все же нашел в себе силы бросить секретариат Союза писателей, впоследствии помочь опубликовать наследие Булгакова – и написал длинный военный роман, задуманный как правда, но получившийся едва ли и полуправдой.

 

624

 

Евгений Петров все время молчал. Очень скоро он погиб в авиационной катастрофе.

Приезд Симонова и Петрова еще более усилил мое ощущение, что я делаю что-то дурацкое, недостойное внутри воюющей армии. Все уже – даже Касаткин, даже Фима Эткинд – побывали между тем на переднем крае.

На Кестеньгском направлении была одна высотка, хорошо известная нам из опросов пленных. Называлась она по-немецки «Коньяк-Назе» – «Коньячный нос»: русское название, как все вообще, что нанесено на оперативной карте, было нам неизвестно. Знаменит он был тем, что выдвигался за линию немецких окопов и к тому же представлял собой небольшую высотку, поэтому, в виде исключения, здесь не немцам были видны наши тылы, а нам – немецкие.

Именно в дивизию, где была расположена эта высотка, был послан лейтенант Эткинд для инспектирования чгашей «седьмой» радиоустановки. Попал он на передний край, однако, не на Коньяк-Назе, а рядом, в километре или двух. В боевом охранении он застал единичных бойцов, которые были при деле и к радиоустановке отношения не имели, а в центре опорного пункта взвода была землянка, в которой сидел один единственный человек с лупой в глазу и чинил часы.

Часы для офицера – жизненно необходимая вещь, и надо, чтобы они шли минута в минуту, так же, как часы вышестоящего командира, – иначе как выполнять боевые приказы? А солдат, которого обнаружил Фима, был единственный часовщик в дивизии. Перед ним лежали и другие часы.

Пока Фима Эткинд разговаривал с часовщиком, на соседний опорный пункт взвода немцы открыли ураганный огонь – как потом выяснилось, они стянули сюда артиллерию РГК со всего фронта и после двух-трехчасового обстрела на Коньяк-Назе не осталось ничего живого, и немцы заняли его лишь под незначительный огонь с соседних опорных пунктов. Фиме, как и мне, в войне неправдоподобно везло.

Летные приключения Юлия Клейнермана на «ночных бомбардировщиках» и инспектирование фронтовых радиоустановок сходили ему тоже с рук, а с аэродромов он привозил много интереснейших рассказов о жизни наших летчиков; в том числе он встречался и с таким замечательным асом как Сафонов. На аэродроме в Мурмашах видел присланные нам англичанами по «ленд-лизу» истребители – «Харрикейны», или, как у нас их называли, «Харитоны». О них у нас шла самая дурная слава:

 

Никто в нашей части

Не знает матчасти,

Она так сложна и прекрасна,

Летать же на ней опасно,

И всем давно это ясно –

Ай-аи-ай-ай, что за машина!

В ней летных качеств давно уже нет,

Но много жрет бензина!

 

На таком «Харрикейне» вскоре погиб и Сафонов: он пошел на вынужденную посадку над Баренцевым морем, но не смог выброситься, так как у «Харрикейна» не поднимался плексигласовый колпак над местом летчика.

Много лет спустя, в шестидесятых годах, когда я был представителем СССР

 

625

 

в Международной ассоциации историков-экономистов, я спросил одного из ее основателей, выдающегося английского ученого профессора Постана (а он был эмигрант из Бессарабии и по-русски говорил не хуже меня):

– Вы были экономическим советником Черчилля?

–Да.

– Объясните мне, пожалуйста, почему американцы поставляли нам доброкачественные военные поставки, а англичане почти год задерживали транспорт с вещами для советского тыла в Ирландии, а для нашей авиации вместо «Спитфайров» поставляли никуда не годные «Харрикейны», и если бы мы не наладили в 1943 г. выпуск своих истребителей, мы так бы и не получили господства в воздухе.

Постан ответил мне:

– В этом виноват исключительно Сталин. У него англичане всегда были на подозрении, и если мы предлагали ему одну марку оружия, наилучшую, с нашей точки зрения, он всегда требовал другую – и, конечно, худшую.

То и дело приходили вести о погибших товарищах, сверстниках, старших. Я же почему-то сидел в таком краю, который даже не бомбили. Соседнюю Кемь бомбили, Сегежу бомбили, а Беломорск нет. Почему – так и неизвестно. Мое предположение: город находился на стыке финского и немецкого участков фронта. Финны считали, что бомбить должны немцы, а немцы – что бомбить должны финны. Это был узел железной дороги, по которой шли грузы от англичан и американцев из Мурманска, здесь был штаб фронта, казалось бы, сам Бог велел его бомбить, тем более что весь город был деревянный и мог вспыхнуть, как спичечный коробок, и сгореть, как сгорел летом 1942 г. деревянный Мурманск.

Отвратительно было ощущение того, что я, взрослый мужик, сижу здесь и пишу какие-то бумажки, в то время как даже наши из 7-го отдела бывают на фронте!

Сколько я ни доказывал Суомалайнсну, чтобы он меня куда-нибудь послал, он все отвечал: «Нет, не положено». Но в один прекрасный день он все-таки смилостивился и дал мне командировку. И это был мой самый главный выезд.

Суомалайнен направил меня в 19-ю армию, на Кандалакшское направление, в 122 дивизию. Туда надо было ехать поездом до Кандалакши, а затем на попутных машинах. Штаб армии находился недалеко от железной дороги, и найти его было нетрудно. В отличие от Беломорска, где штаб фронта разместился в готовых домах, штаб 19-й армии был построен армейскими плотниками. Это были усовершенствованные землянки, больше похожие на богатые избы или дачи. В большой избе жил начальник 7-го отдела 19-й армии майор Ауслендер. К этому времени политические звания были отменены, поэтому люди, занимавшие политические должности, имели общевойсковые чины.

Ауслендер был красив, очень приятен в обращении, деликатен, хотя потом оказалось, что эта деликатность обманчива. Он очень хорошо принял меня, очень горько рассказывал о своей жизни, о том, какая у него в молодости была любовь с первой женой, как они решили разойтись, когда их чувства стали слабеть (по идеям 30-х годов, жить с женой можно было только будучи влюбленным в нее и никак не иначе); с каким трудом они расходились, как

 

626

 

им этого не хотелось, но они сознавали свой долг. Он рассказывал о трогательной прощальной поездке по Волге, и как несмотря на все это они все-таки разошлись. Она осталась в Москве, а он уехал в Магнитогорск, там женился не любя, завел детей... Правда, потом выяснилось, что его новая жена была дочерью председателя Горисполкома, так что все сложилось не так ужасно для него.

У Ауслендера я увидел очень интересный для меня материал, а именно – немецкие листовки. О том, что немцы разбрасывают листовки, мы узнавали только из телеграфных донесений, лежавших на столе Суомалайнена, где мы по очереди дежурили по ночам. В них обычно писали, что листовки были уничтожены отборной группой коммунистов и не дошли до солдат. Тем не менее, до Ауслендера они доходили – да и не только до Ауслендера: на переднем крае солдаты, узнав, что мы пропагандисты, простодушно делились с нами содержанием немецких листовок и радиопередач.

В немецких листовках было много чепухи, но некоторые были интересны. Была, например, целая листовка-книжка из захваченного немцами архива дивизионного СМЕРШа, где были удивительные вещи, в частности, дела того времени, когда наши войска вступили в Эстонию в связи с «добровольным присоединением» Эстонии к СССР. Рядовой спрашивает:

– А что, Эстония теперь часть Советского Союза?

–Да.

– Так значит, я здесь могу жить?

За то, что он захотел жить в Эстонии, его «взяли на карандаш». Это было немцами соответствующим образом обработано.

Сбрасывали немцы и целые брошюры с материалами по коллективизации из впоследствии всемирно знаменитого архива Смоленского обкома.

Однако, оценивая немецкую пропаганду профессиональным взглядом, я все же думаю, что она была плохой. Либо она была слишком тонкой, как эта история с солдатом в Эстонии, и была построена так, что в ней мог разобраться только рафинированный интеллигент, либо она была слишком грубой. Но зато она была оперативной. Если, например, сын писателя, подполковника Геннадия Фиша, Радий Фиш, известный теперь востоковед, прибыл в дивизию с командировкой, то уже на следующий день шли листовки «К вам прислали жида Фиша», и соответственно советовалось, что с ним нужно делать.

Я думаю, что именно антисемитская пропаганда нацистов была наиболее действенной, и продолжает сказываться и до сих пор.

Впоследствии я сталкивался еще и с английской пропагандой (конечно, по радио) – вот это была пропаганда! Английские передачи, так же как и наши, шли частично под видом передач с немецкой территории. Но они были составлены на дивном немецком языке, с использованием солдатского жаргона и знанием мельчайших деталей быта. «Hier ist Gustav Siegfried Einz.1 Wir kommen jede Stunde sieben Minuten vor voll».

Немцы долго не могли засечь эту станцию; действовала она из Дувра. Такие передачи не могли не действовать. У нас в Москве в этом роде был

__________

¹ У немцев, как и у англичан, пес буквы для удобства диктовки по телефону и по радио, имели свои постоянные названия. Gustav Siegfried Einz передавало сочетание GS 1 – что значил этот шифр, было неизвестно – вероятно, ничего, но звучало таинственно и потому достоверно.

 

627

 

«перебивалыцик». Он вмешивался в немецкие военные сводки и тут же их комментировал, поясняя их лживость. Позже, правда, кто-то, скорее всего, сам Сталин, решил, что нельзя ему позволять передавать неутвержденный текст, и с тех пор ему можно было только выкрикивать лозунги. Немцы твердо считали перебивалыцика «жидом», несмотря на его безупречный немецкий язык; думаю, что это был кто-то из ЦК ГКП.

Итак, я приехал к Ауслендеру, провел там ночь и утром отправился в часть. Была одна дивизия (122-я). в которой пропаганда бедствовала – не могли подобрать рупористов, которые умели бы кричать «Гитлер капут!»

Я затем и приехал, чтобы им помочь. Кроме того, надо было посмотреть, как работает наша пропаганда на переднем крае.

Добраться до дивизии было довольно трудно. Был август, для тех мест время уже осеннее. Было еще не темно, и найти дорогу можно, но нигде не было никаких указателей – даже «хозяйства такого-то», как было позже. (Это немцы на указателях совершенно спокойно писали номер дивизии и полка). Пока что и указателей у нас не было, и спросить было невозможно, чтобы не навлечь на себя подозрение. Единственным спасением были шлагбаумы, где проверяли документы. У каждого шлагбаума была землянка. Там можно было отдохнуть, покурить. Здесь собирались идущие и едущие на попутных машинах в разные стороны. Предъявив свои документы, можно было спокойно расспросить, как попасть в «хозяйство такого-то».

Так я пробирался, частью на попутных машинах, частью пешком. Проехал я и красивый тройной перекресток с нависающими елями, знаменитый тем, что именно там повесили власовцев.

Я добрался и доложился начальнику политотдела.

– А, слава богу, нам действительно нужны рупористы!

– В чем же трудность? В составе дивизии должны быть тысячи людей, окончивших семилетку и учившихся немецкому языку! Неужели они не могут крикнуть «Гитлер капут!» и прибавить еще пару фраз?

Мне прислали таких людей; я построил их и сказал:

– Ну, ребята! Hitler kaput!

Ничего не получается. Заставляю по одному.

– Гитлер капут! (С «г»).

– Нет. «Гитлер» немцы не поймут. Им надо говорить Hitla.

– Итля капут!

И так не годится.

Не знаю, сколько времени я с ними бился, наконец, пошел к начальнику политотдела и попросил дать тех солдат, у которых не больше трехклассного образования. Он мне дал таких, причем среди них оказалось несколько готовых рупористов. Один из них рассказал, что быть рупористом очень опасно: как только крикнешь «Гитлер капут!», в тебя начинает стрелять снайпер. Он рассказал, что однажды пуля залетела ему прямо в рупор: она была на излете и только ввалилась ему в рот – он ее выплюнул.

Вот этих я научил. Дальше я двинулся в полк.

Переночевал в землянке у 2-го ПНШ (помощник начальника штаба по разведке): на этом уровне специалистов по пропаганде среди войск противника не было; в роте был замполит, но он занимался пропагандой среди своих

 

628

 

солдат, а не немцев. Поэтому на уровне дивизии и полка мы контактировали уже с разведчиками.

Это была типичная землянка с буржуйкой, нарами – все, как полагается.

На этом пути я видел много разного жилья. В одном месте над дорогой стоял невиданной красоты терем с резными наличниками, коньками на крыше: какой-то начальник нашел умельца-плотника и тот отгрохал ему такой дом! В другом месте, когда я искал дорогу, я зашел в землянку классическую, немного заглубленную в землю, в которой были сплошные нары. На них вповалку лежали солдаты, и среди них одна женщина. Это была очень неприятная картина. Разумеется, никогда не раздевались, и как они устраивались со всеми своими делами – неясно. Женщина в армии – это ужасно. Мне многое рассказывали, что и повторять не хочется.1

Утром у ПНШ 2 ко мне пришел мой «Виргилий», мой гид. Его звали Кузнецов; он оказался племянником тети Фани, Фаины Мироновны, той самой, которую я отправлял в сумасшедший дом в эвакуации.

Это был любопытный парень. Решив, что достаточно быть интеллигентным для самого себя и не обязательно иметь интеллигентскую профессию и с нею плохо зарабатывать, он стал не то электромонтером, не то слесарем и работал на пивном заводе. Но он был интеллигентен в высшей степени.2 Тем не менее при мобилизации разница сказалась. Если бы он работал где-нибудь в институте или университете, то попал бы на фронт лейтенантом, а так оказался рядовым. Правда, выживаемость лейтенантов была весьма низкой, а к тому времени Кузнецов уже успел дослужиться до сержанта. Он был диктором на радиопередвижке. С ним я и отправился на передний край.

Передний край проходил по озеру Верман. Немцы были на высоком берегу озера, а в этом месте наши позиции не доходили до озера. Нашей передовой была болотистая низина. Туда мы и стали спускаться, в низкий, негустой туман. Наверху красота осени была необыкновенная: черный еловый лес и золотые березы. Скат, по которому мы шли, был открыт противоположному, где сидели немцы. Не было ни одного целого дерева, все отстреляны на высоте примерно четырех метров над землей. Мы шли как среди частокола. Кузнецов мне говорит:

– Вот сейчас немецкий наблюдатель, который сидит вон там, сообщает по телефону; что в квадрате таком-то прошли два советских солдата в направлении на юго-восток.

Мы спустились вниз, и он меня предупредил, что здесь много мин и что мы их не очень внимательно зарисовываем на кроки, где именно их ставим. Это мне ужасно не понравилось. Позже я спокойно переносил бомбежку, меньше любил осколки, но противопехотные мины наводили на меня тоску. Я шел, как он мне сказал, – по тропке, стараясь не оступаться в сторону.

__________

¹ В какой-то землянке, куда я забрел, я встретил затурканного рядового солдата и разговорился с ним. Он оказался... финским шведом, но при этом ленинградцем, потерял жену и детей в осаде. Ночевал он на нарах второго этажа, как раз над нарами командира взвода и его ППЖ. Впоследствии он разыскал меня в Ленинграде и даже подарил разрозненное собрание сочинений Ибсена на норвежском, – но он, хоть и женился вновь, был всегда уныл, а у меня были свои огорчения, и знакомство наше замерло.

 

² Случай заурядный в 80-х гг., но почти немыслимый в 30-х.   

 

629

 

К вечеру мы пришли на самый передний край – в землянку типа очень низкой избушки с тройным бревенчатым накатом, внутри – нары в один ряд, где кое-как располагались солдаты. Землянка ходами сообщений (окопами) соединялась с другими такими же и с опорным пунктом взвода тот со следующим взводом и т.д. Здесь было то место, на котором Кузнецов базировал свой громкоговоритель.

В разных сторонах то и дело были слышны пулеметные очереди; Кузнецов сказал:

– Это они так, в белый свет.

Он показал мне текст своей последней передачи. Я немного подправил ему немецкий язык. Языковые ошибки в пропаганде всегда действуют очень плохо, но тут уж ничего нельзя было поделать: немецкий он знал не очень хорошо.

Мы решили попробовать провести передачу. Солдаты говорили, что в этом месте расстояние до немцев очень небольшое, порядка 80–100 метров, если не меньше. Здесь обычно шла непрерывная перестрелка, но в ту ночь – опять мое везение – не было ни одного выстрела. Где-то на флангах пролетали трассирующие пули – это очень красиво. Я видел их при пальбе зениток в Мурманске.

Кузнецов сказал:

– Сейчас заговорим – увидите, что получится.

Он выволок установку по ходу сообщения и стал вытаскивать рупор вбок на ничейную зону. Велел мне:

– Сидите здесь в окопе, не вылезайте.

Но уж если я попал на передний край, то надо хоть раз вылезти, тем более что по рупору непременно откроют огонь. Как мне всегда везет! Я пополз. Неумело. По-пластунски ползать – это целая наука. Кое-как проползли полпути до немцев, метров за сорок поставили рупор, приползли обратно.

Кузнецов начинает передавать – звука нет! Что-то сплоховало. Начал ковыряться в установке – звука нет. Так я и не испытал, что такое передача на переднем крае.

Командировка кончилась. На следующее утро Кузнецов пошел меня провожать обратно до штаба полка. Идем вверх по склону, и вдруг позади нас беззвучные фонтанчики – только песок взлетает. Он скомандовал: «Бегом!» – мы побежали. Минометчик вынес огонь дальше: берет в «вилку». Тут надо выскочить из «вилки»! Мы выскочили, а они долго били по пустому месту.

Добрались к землянке. Нас покормили.

 

Лапшу с тушенкой ели не спеша

В землянке у второго ПНШ

– Ни фронтовик, ни гастролер не знали,

Что в этот август было на Урале.

 

Простились,1 и оттуда на попутных машинах я доехал до Ауслендера. Он меня немного задержал – я приехал чуть раньше, чем нужно. Сказал мне,

__________

¹ Кузнецов был убит у своей радиоустановки незадолго до нашего наступления в 1944 г.

 

630

 

что есть пленный, с которым он хотел бы чтобы я поговорил. У меня их побывало много, опыт я имел, а потому и согласился.

Этот пленный вдруг сообщает, что у нас здесь в штабе, где мы находимся, есть наш офицер, который регулярно передает немцам сведения. Что делать? Я решил, что должен сообщить в СМЕРШ. Так я и сделал. Они поблагодарили, и на этом все кончилось.

После этого я выехал на железную дорогу, втиснулся в поезд и вернулся в Беломорск. Там доложил обо всем Суомалайнену, а тот устроил мне страшный разгон. Как я посмел доложить не ему, а там? Я говорю:

– Мне казалось, что это так срочно, что командующий армией должен знать.

– Вы имеете свое начальство и должны докладывать по начальству! Я понял, почему: это был наш двойник (человек, который делал вид, что он шпион). Так кончился мой выезд.

 

V I I

 

Спали мы с Фимой со времени его приезда по большей части в кухоньке второго этажа, где вокруг плиты с трудом размещались наши две койки; одна была усечена по длине, и мы лежали, почти скрестив ноги. А по соседству был сортир, в дыру которого с первого этажа задувал с моря дикий холодный ветер. Но в нашей рабочей комнате было тепло; мы сидели за тем же двойным столом, между окном и теплой печкой – Касаткин слева, я спиною к печке, Фима справа (Лоховиц, помнится, переместился во вторую нижнюю квартиру, получив отдельный кабинет – бывшую комнатку с приемником).

Пили, но умеренно, хотя иной раз хотелось напиться: «наркомовские» давались в штабе только по большим праздникам. Правда, в военторге, наряду с сосновыми мундштуками, лакированными, но без дырки (проверчивать ее было нельзя – мундштук кололся), продавался иногда и одеколон, но у нас его пробовали не все; ходили слухи о «жмидавй» – сухом спирте, но в глаза его видели только Клейнерман и другие инструкторы.

Было такое впечатление, что все установилось на века; два года длились, как двадцать лет: осень... зима... лето... осень... зима... Времена года тут сменялись так: зима со снегами, ветрами и морозами длилась до начала мая, потом без весны сразу наступало лето с исчезающими ночами, пастельными желтовато-розово-сирсневыми красками во все небо до поздней ночи; с середины августа наступала холодная и ветреная, слякотная осень; во второй половине октября выпадал и уже лежал снег. После памятной трагедии 1942 г. с «голубой дивизией» интендантство не задерживалось с выдачей нам нашего изумительного зимнего обмундирования. В отличие от немцев, им у нас были снабжены все, от рядового до генерала: теплое белье, свитер под гимнастерку, фланелевые и шерстяные портянки, ватные штаны-«инкубатор» и мечта человека – валенки (правда, не для ношения в городе), на голове теплая шапка-ушанка и сверх всего теплейший бараний полушубок для каждого: это, говорят, был вклад нашего союзника Монголии в войну, и сколько людей он спас – не перечислишь. Полушубок подпоясывался одним ремнем с кобурой и пистолетом, а на плечи нашивались защитные погоны,

 

631

 

не отличавшие пехотинца от артиллериста, от интенданта или сапера. Сейчас – ирония истории – дамы с большим блатом достают такие полушубки как предмет моды, под названием «дубленки».1

Чтобы мы не забывали, что мы военные и кругом идет война, нас время от времени заставляли разбирать, протирать от тавота и снова собирать разное стрелковое оружие – от ручного пулемета – через ПТР и разные автоматы или «пулеметы-пистолеты» – до личного пистолета ТТ. Мы полюбили Дегтярева за необыкновенную простоту (и, говорят, надежность) его оружия и последними словами проклинали Токарева с бесчисленными сбивающими с толку деталями его противотанкового ружья и пистолета. А я, несчастный. должен был с опасностью для жизни моей и окружающих чистить мой испанский браунинг и даже пытаться стрелять из него.

Как-то Клейнерман в присутствии Самойлова, Лоховица и еще кого-то спросил меня, чем я, собственно, занимался в мирное время. Я сказал, что я занимаюсь вавилонской клинописью и историей древнего Востока. Тогда кто-то поинтересовался, какая у меня была зарплата в мирное время. Я сказал – 150 рублей. На это Клейнерман заметил:

– Мне не тебя жалко, а твою жену (Клейнерман говорил мне «ты», а я называл его, во-первых, по уставу, которого я всегда строго придерживался, и, во-вторых, как старшего по званию – на «вы»; так даже и после войны). Затем он попросил меня рассказать что-нибудь из древней истории. К моему ужасу, я обнаружил, что все вылетело из головы, и кажется, без следа.

Тогда я принял решение: на ночных дежурствах написать по памяти подробный очерк истории древнего Востока, заставить себя ее вспомнить, чтобы после войны не начинать все сначала.

Надо сказать, что в 7-м отделе, как в каждой военной части, у нас существовали обязательные ночные офицерские дежурства. На эти-то дежурства, происходившие в кабинете Суомалайнсна, я брал с собой длинные узкие розовые листы бумаги, предназначавшиеся для печатания листовок, и писал на них «Историю древнего Востока», а также письма домой.

В кабинете Суомалайнена был телефон. Однажды по делу нужно было воспользоваться телефоном Смирнову (конечно, днем, а не во время ночного дежурства). Смирнов постучал, Суомалайнен разрешил войти, Смирнов позвонил:

– Пожалуйста, можно к телефону майора такого-то? – Затем спросил, что ему было нужно, и завершил разговор словами:

– Большое спасибо. До свидания.

Суомалайнен мрачно посмотрел на него и сказал:

– Рядовой Смирнов, чего это Вы «пожалуйста» да «пожалуйста». Вам это не положено.

Дежурный сменял на ночь в кабинете Суомалайнсна, а тот уходил к себе на «левую половину».

Вечером Нина Петрова затапливала печку в его спальне, но вьюшка от печки была в коридоре. Поэтому после времени отбоя Суомалайнен заходил к дежурному и говорил одну и ту же фразу:

__________

¹ Плохи были только перчатки – выдавать варежки было невозможно, потому что для стрельбы нужен свободный указательный палец. Поэтому выдавались не особенно теплые полуварежки, полуперчатки.

 

632

 

– Касаткин, закройте вьюшку.

– Дьяконов, закройте вьюшку.

И удалялся с Ниной Петровой, как он говорил, «подвести итоги дня». Между тем, приближался Новый, 1944 год. 'Перед ним в гостях у нас был лейтенант Бать и застал мечтательно-оптимистические разговоры:

– Вот весной кончится война, тогда я...

Бать сказал, как говорил и полгода и год тому назад:

– Ну, в 1944 г. война не кончится...

Мы готовы были его разорвать.

Нынешняя новогодняя вечеринка была назначена где-то в городе – в клубе или в Политуправлении. Суомалайнен, не выносивший Фимы и меня и с трудом выносивший Бергельсона, на ночное дежурство назначил меня. Я сидел в начальственном кабинете злой и голодный – в этот день по случаю предстоявшей вечеринки в столовой не было или почти не было ужина. Сижу за своими розовыми листками.

Вдруг слышу нетвердые шаги по коридору (наборщиков у нас к тому времени позабирали на передовую, и дневального у входа не было). Выхожу из кабинета – идет незнакомый майор, шатаясь, и несет в руках по бутылке водки (все же не одеколона). Я сообразил, что это один из сотрудников фронтовой газеты «В бой за Родину».

– Забыли тебя тут? Ну, давай выпьем.

Я подумал, что он уж и так набрался изрядно, но на душе было действительно тоскливо – из Свердловска шли письма какие-то не такие, и от мамы с Алтая – очень грустные. Мы зашли в кабинет-кухоньку Бергельсона, сели, где-то достали стакан и докончили, во всяком случае, одну бутылку – вторую он унес, как только я допил. Я же вернулся за стол Суомалайнсна и сел за свои листки. Но строчки бежали в разные стороны, и одолевал непобедимый сон. Я понимал, что покинуть пост дежурного и где-то завалиться на диван нельзя, но мне пришло в голову, что если я лягу на коврик между тумбами письменного стола, я не покину поста.

Где-то под утро в кабинет вошел Суомалайнен. Я, оставаясь между тумбами, с трудом поднял голову над столом и отрапортовал:

– Товарищ полковник, за время моего дежурства ничего не произошло. Суомалайнен ничего не сказал и вышел, не упомянув о вьюшке. А наутро, принимая у себя с докладом Бергельсона, он сказал ему:

– Наши варяги, ну вот, пить пьют, а пить не умеют.

На этом дело и кончилось.

Кажется, месяца два-три спустя – мы уже переоделись из полушубков в свои солдатские шинели – я встретил на улице Беломорска своего случайного знакомого по Коктебелю. Неживая бледность его постаревшего лица показала мне, что он из Ленинграда. Я не подошел к нему – он мог меня и не помнить; и о чем я заговорю с человеком, у которого за плечами осада нашего города?

К лету 1944 г. все изменилось.

Еще до этого постепенно в нашей штабной жизни накапливались мелкие события, и наша жизнь менялась. Прежде всего, после снятия осады Ленинграда к нам перебросили с Волховского фронта часть его штаба. Вместо прежнего командующего, генерала Фролова, в феврале 1944 г.

 

633

 

появился новый командующий фронтом, генерал Мерецков, из Первой Конной.

А у нас выбыл Фима Эткинд, и вот при каких обстоятельствах.

Он был командирован в очередной раз в Мурманск, а кроме того, было какое-то дело в политуправлении Северного флота, и надо было съездить в Полярное.

Там в штабной столовой Фима познакомился с одним морским офицером. Они разговорились. Фима не скрыл, что он из Политуправления фронта, и моряк спросил его:

– Это не у Вас служит полковник Суомалайнен?

Фима подтвердил это, а затем поинтересовался, какие у него дела могут быть с Суомалайненом. Тот довольно долго мялся, а потом рассказал ему следующую историю.

У него был роман с одной милой девушкой, радисткой, которая его очень любила, и он ее тоже. Но время от времени она покидала его без объяснений на несколько дней, и он заметил, что это всегда совпадает с появлением полковника Суомалайнена – он очень бросался в глаза своим белобрысым видом и армейской формой с полковничьими погонами. Он стал ревновать свою девушку к полковнику и становился все более настойчивым в своей ревности.

В конце концов она объявила, что расскажет все. И рассказала.

Ее завербовала финская разведка. Суомалайнен – финский шпион, который отбирает от нее секретные сведения.

Моряк был сражен. Он очень любил свою девушку, но – шпионка? Его безусловный долг – донести. И он донес. Девушку арестовали.

Он не находил себе места и впал в тяжелую тоску. Но однажды, командированный в Мурманск, он встретил се на улице. Это была точно она. Заметив его издали, она перешла на другую сторону улицы. Но она была точно шпионка, по ее же собственному признанию! А что сейчас делает Суомалайнен?

По этому поводу Фима не смог сказать ничего, кроме как что Суомалайнен процветает. Но теперь ему стало понятно, почему полковник по вечерам уединялся в своей комнате «на той половине» со своей секретаршей Ниной Петровой. Дело тут, возможно, вовсе не в романтических делах. Не передатчик ли у них? Не следует ли обратиться к начальству, и к какому именно?

Фима вызвал на совет меня и Клейнсрмана. Я был в нерешительности, но Клейнерман настаивал, что надо идти к начальнику контрразведки.

Фима пошел. Его принял не начальник, а заместитель – очень его поблагодарил и сказал, что доложит начальству.

Через три дня его вызвал начальник политуправления и объявил ему, что он, лейтенант Эткинд, освобождается от работы в политуправлении с запрещением работать в какой бы то ни было воинской части или военном учреждении, имеющих какой-либо контакт с противником.

Фима пришел на Канал как в воду опущенный. Объявленный ему приказ означал, что ему придется работать где-нибудь в глубочайшем тылу, и поскольку он на самом деле не лейтенант, а «техник-интендант второго

 

634

 

ранга», то придется работать по интендантству, где его непременно подведут под какое-нибудь уголовное дело, связанное с материальной ответственно-

стью.

Подумав, Эткинд поехал в Лоухи – уж не знаю, с каким документом. И там его немедленно взяли переводчиком – видимо, развсдотдела, и держали не в «Лоухах», а в оперативном штабе ближе к Кестеньге. Здесь он встретился и очень подружился с милейшим, вышедшим из узилища Федором Марковичем Левиным; пошли бесконечные историко-литературные споры и литературно-бытовые воспоминания, пока однажды к Фиме не подошел молодой лейтенантик и не сказал ему:

– Извините, Ефим Григорьевич, тут у вас с Федором Марковичем интересные разговоры, но я не все понимаю. А я должен сообщать о ваших разговорах – так говорите, пожалуйста, так, чтобы я не слышал. – Фамилию лейтенанта я теперь забыл, но долго помнил. Потом встретил его как доктора филологических наук.

Там же был забавный эпизод, когда в землянку, где оживленно беседовали Эткинд, Левин и еще несколько «политических» майоров, с двумя солдатами вошел капитан – комендант штаба, и, указывая на буржуйку, сказал:

– Убрать! – А на протесты майоров постучал себя по голове и сказал:

– Убью – оправдают.

Дело в том, что из-за тяжелого ранения в голову у капитана в черепе была металлическая пластинка, а в его деле было записано, что во время высадки развсдгруппы в тыл противника он застрелил нашу девушку якобы за неповиновение. На трибунале он был признан невменяемым, но для списания в запас этого было недостаточно, и его перевели на «безвредную и безопасную» работу коменданта командного пункта армии.

Не один Фима выбыл из нашего 7-го отдела политуправления. Выбывали и другие, и прибывали новые. Куда-то перевели Клейнермана – чуть ли не к Ауслсндеру в 19 армию. Лизу перевели в 26-ю армию, в Лоухи – как будто, в армейскую газету.2 Сразу после отъезда Клейнермана Тася Портнова пала в объятия некоего Гриши Белякова (или Беляева), нового (волховского) корреспондента из «В бой за Родину»; и так как он не был джентльменом, то она вскоре уехала в недавно освобожденный родной свой городок рожать.

На месте Фимы появился кроткий Исаак Моисеевич Смолянский, тоже наш университетский. Он поразил нас тем, как лирически вспоминал лучший год своей жизни – когда он работал санитаром в сумасшедшем доме, женился и там же получил комнатку и был счастлив – только изредка молодую среди ночи будили вопли пациентов. На свою беду Смолянский решил тут же похвастать перед Айно своим знанием финского языка, приобретенным от одного пациента-финна. К сожалению, тот финн твердил нечто не для дам, начинавшееся с «Дайте мне....» Айно шарахнулась.

На месте Клейнермана появился молодой статный красавец майор Лопатин, на месте Таси – его невеста Курдюмова. Уже после моего отбытия

__________

¹ Секрет же был в том, что Суомалайнен снабжал противника «дезой» (дезинформацией).

 

² Здесь Лиза вышла замуж за майора-журналиста; после войны уехала с ним в Винницу, они прожили вместе долгую и счастливую жизнь; ее сыновья учились с моими в университете.

 

635

 

в Мурманске справлялась свадьба Лопатина и Курдюмовой. Ко всеобщему изумлению, деликатнейший, скромнейший Г. вдруг куда-то увел невесту и заперся с ней, и до утра жених бушевал. Думаю, что он был в большом подпитии, и что невесте ничего не грозило.

Эта была все та же проблема мужчин без женщин в армии1 – проблема, которую немцы разрешали путем предоставления всем военнослужащим поочередно, независимо от чинов, отпуска домой через каждые 11 месяцев (отпуска прекратили лишь в последний год войны), а также путем создания солдатских публичных домов из девушек, собранных с оккупированных территорий. Заметим, что у немцев не было своих женщин – даже сестер – ни на фронте, ни даже в ближнем тылу.

За три года в Беломорске почти все штабные обзавелись так называемыми ППЖ: у Клейнсрмана была Тася, у Суомалайнена – Нина Петрова, у Розанова и у Шаллоева – разнообразные преданные подружки, у Самойлова – его зам. председателя Совета министров, у Фимы – законная жена, у Давида – законная жена. Никого не было у Батя, у Лоховица, у меня и у Гриши Бергельсона.

Сокращение ППЖ было в подражание общеизвестным ППД и ППШ, названиям автоматического оружия: »пистолет-пулемет Дегтярева» и «пистолет-пулемет Шпагина». ППЖ, конечно, означало – «полевая походная жена». Они еще шутя назывались «боевыми подругами». Возлюбленные генералов и командиров частей хотели, чтобы тс выражали им какое-то внимание, а в распоряжении тех были только пайки да ордена и медали. Дать своей своей ППЖ боевой орден было все-таки неудобно перед бойцами. Поэтому им давали медаль «За боевые заслуги» (а бойцам – «За отвагу»). Это было столь частое явление, что эту медаль стали называть «За половые услуги».

Но это все не главное, а главное то, что на самом деле положение девушек было невеселым, и ведь большинство из ППЖ воевало на фронте, и не хуже солдат; медсестры вылезали за ранеными на ничью землю, снайперы (если не оседали в штабах) выставлялись под пули, и немало из них сложили свои головы. Как поет Булат Окуджава:

 

Сапоги – ну куда от них денешься?

Да зеленые крылья погон.

Вы наплюйте на сплетников, девочки!

Мы сведем с ними счеты потом.

__________

¹ А Анна Дмитриевна Мельман (о которой ниже) рассказывала мне впоследствии такой эпизод времен войны уже с Японией. Она была командирована редакцией газеты в какую-то часть, но ее застала ночь на аэродроме. Рядом был расположен женский полк связи, и она попросилась у командира полка переночевать в общежитии. Командир долго мялся, предлагал ей переночевать в штабе на столе, но потом поддался на ее настоятельные просьбы и отвел ее в общежитие. Был уже отбой, в помещении было темно; командир нашел свободное место на нарах и посветил ей фонариком, чтобы она могла устроиться. Едва она стала задремывать, как почувствовала навалившуюся тяжесть и запах перегара в лицо. С трудом избежав ласк пьяного, она выбежала во двор; было холодно, и она прохаживалась вокруг барака.

Вдруг ее осветил фонарик командира полка, делавшего обход.

– Это Вы? Почему Вы здесь? – Да так, не спится как-то. – А, я знаю, как не спится. Пойдемте! – И, взяв се за руку, ввел её обратно в барак и, войдя, повернул выключатель. На всех койках, на верхних и на нижних, были пары.

– Мать вашу, – закричал командир полка, – срамцы, срамите меня перед товарищем корреспондентом.

Ей еле удалось утихомирить его, чтобы он отвел ее спать на столе в штабе.

 

636

 

Пусть болтают, что верить вам не во что,

Что идете войной наугад

– До свидания, девочки! Девочки,

Постарайтесь вернуться назад!

 

Не надо женщинам быть в воюющей армии.

Среди прочих штабников, переведенных к нам с Волховского фронта, было и несколько газетчиков, в том числе и упоминавшийся выше Беляков, который, впрочем, не представлял собой ничего особенно интересного – высокий, смазливый брюнет, ухудшенный вариант Клейнермана. Более интересен был бы поэт Павел Шубин, если бы он хоть изредка не был под большим градусом. Он сочинил, между прочим, переложение известной тогда песни, ставшее «национальным гимном» Волховского фронта, которое и мы приняли:

 

Редко, друзья, нам встречаться приходится,

Но уж, когда довелось.

Вспомним, что было, и выпьем, как водится,

Как на Руси повелось.

 

Вспомним про тех, кто неделями долгими

В мокрых лежал блиндажах,

Дрался на Ладоге, дрался на Волхове,

Не отступил ни на шаг.

 

Вспомним про тех, кто командовал ротами,

Кто умирал на снегу,

Кто в Ленинград пробирался болотами,

В горло вцепляясь врагу.

 

Пусть вместе с нами земля Ленинградская

Рядом сидит у стола:

Вспомним, как русская сила солдатская

Немцев за Тихвин гнала.

 

Будут в преданьях навеки прославлены –

Под пулеметной пургой

Наши штыки па высотах Синявина,

Наши полки подо Мгой.

 

Встанем и выпьем и чокнемся стоя мы

В память годов прожитых:

Выпьем за мужество павших героями,

Выпьем за встречу живых.

 

И мы вставали и пили. За чужое мужество, за тех, кто пал вместо нас. Вставали и пили и в 1944 году, и в 1954 году, и в 1964 году.

Наиболее приятными из новоприбывших в редакцию «В бой за Родину» были для меня супруги Рунины: длинный, носатый, добродушный Борис Михайлович Рунин, с узкими капитанскими погонами, и маленькая, удивительной красоты его жена Анна Дмитриевна Мельман, тоже в форме, но без погон – вольнонаемная.

В начале войны с ними случилась такая необыкновенная история: они оба пошли в армию добровольно, но, конечно, сразу же были разлучены: она сидела в газете Западного фронта, он был направлен в часть.1 И вместе с одним из подразделений, как тогда часто водилось, попал в немецкое окружение.

__________

¹ Часть была своеобразная: она состояла... целиком из членов Союза писателей.

 

637

 

Когда Анне Дмитриевне сообщили, что он пропал без вести, она лишилась дара речи – не в переносном, а в совершенно прямом смысле слова: она стала немой. Пила, ела, жила, слышала – а говорить не могла.

Такое состояние длилось долго. Рунин, правда, довольно скоро выбрался из окружения, но ему еще предстояло проходить проверку в СМЕРШе, как всем выходившим. Тогда, в 1941 г., большинство выходило из проверки благополучно – вот почему нам даже в голову не приходило, что все пленные, так радостно освобожденные в 1945 г., будут без разбора отправлены на Воркуту и Магадан, в концлагеря.

Рунин вернулся, и при виде его у жены вернулся голос. Оба они были необыкновенно приятные собеседники, и очень по мне: стихов они знали не меньше, чем Коваленков, ума у обоих было много и идей тоже, и люди они были глубоко порядочные.

 

V I I I

 

Не только люди сменились. Изменилась и обстановка на нашем Карельском фронте. Еще с весны 1943 г. прекратились бомбежки на железной дороге, прекратились бомбежки Мурманска, и уже мы бомбили, и очень сильно, немецкие портовые базы в Лиинахамари, Киркенесе, Вадсё, Вардё. Было ясно, что вскоре и у нас начнется наступление, которого мы так долго ждали: с лета 1943 г., после битвы на Курской дуге, наступал весь советский фронт. Ход войны повернулся в нашу пользу.

В июне 1944 г. началось общее наступление на Финляндию: Ленинградского фронта – через Свирь на Олонец и Петрозаводск, и нашей 32 армии – на Медвежьегорск и Петрозаводск, и 26-й – против немцев на Суомуссальми.

В самом начале наступления погиб мальчик Пиньяйнен. Наши заняли оставленный немцами командный пункт армейской группы в Кестеньге. На одном из газонов лежала немецкая граната с длинной ручкой – как было мальчишке не поднять се? Но это был «сюрприз» – и ему оторвало голову.

Немцы отошли от Ксстсньги потому, что откатывались финны. Скорый выход Финляндии из войны можно было предвидеть, хотя бы по тому, как аккуратно финны уходили из Петрозаводска, стараясь ничего не разрушить. (Это, правда, им не помогло – их заставили платить за обнаруженные разрушения, т.е. за то, что взорвали мы сами при отходе в 1941 г., например, за Петрозаводскую филармонию). Когда наши войска вступили на территорию, оккупированную финнами, то там обнаружилась такая картина: они выселили всех жителей прифронтовой полосы, но карелам дали лучшие квартиры в Петрозаводске, а русских расселили как похуже, вроде как в гетто. Карелы очень отличались от финнов по языку, по вере, по уровню культуры, и прежде у них не было профинских настроений. А теперь, когда мы входили в их квартиры, то всюду видели портрет Маннергейма на стенке. В дальнейшем карелы спаслись от участи крымских татар только тем, что они были союзной республикой, упразднять ее было труднее, чем автономную, да и нерасчетливо: Карело-Финская республика имела даже свое министерство иностранных дел, и Сталин рассчитывал, что наши союзные

 

638

 

республики, подобно британским доминионам, получат голоса в ООН – вернее, мы получим 16 голосов вместо одного.

Итак, в Карелии мы встретили неблагожелательный прием.

Тут произошла одна «очаровавшая» нас история. Некая молодая карелка подала командованию жалобу на то, что ее пытался изнасиловать поэт Ш. Впоследствии в Германии жалоб на изнасилование были тысячи, и никто на них не обращал ни малейшего внимания, но тут была наша территория, а с этой проблемой командование встретилось впервые. Ш. отдали под военный трибунал; напрасно он объяснял, что забрался к этой карелке в сарай, чтобы выспаться, и был в том состоянии опьянения, когда изнасиловать кого бы то ни было физиологически невозможно. Его приговорили к расстрелу, замененному тремя месяцами штрафной роты. Он остался жив и потом даже получил обратно свои майорские погоны.

В ожидании выхода Финляндии из войны штаб фронта начали с июля перебазировать на север, в Кандалакшу и поселок Нива III.

Вслед за всем штабом фронта, передвинувшимся в Кандалакшу и Ниву, начал двигаться и наш 7-й отдел. Нас перебросили с Канала, где мы неподвижно просидели более двух лет, в Ниву III (теперь называется Нивский), пригород Кандалакши, аккуратную каменную новостройку.

В отличие от Бсломорска, он не состоял из старых избенок, и главная улица была асфальтирована. От пребывания там у меня в воспоминании осталось несколько сценок. У нас вдруг появился от Ауслендсра (начальника 7-го отдела 19 армии) длинный худой изможденный солдат в видавшей виды гимнастерке, серых обмотках и худых башмаках. Я ахнул – это был наш красавец Андрей Иванович Корсун, восседавший среди резного дерева и карельской березы кабинета Николая II, небрежный библиотекарь нашего Отдела Востока в Эрмитаже и немного поэт, председатель знаменитого «Перузария». Мы сели с ним на какие-то бревнышки и начали беседовать. Он долгое время был армейским почтальоном, потом попал связным (т.е. попросту денщиком) к молоденькому полуграмотному грубияну-лейтенанту. Об этой службе он не мог говорить без дрожи в голосе. – Ауслендер пытался его взять к себе в отдел, но для 7-х отделов он... недостаточно знал немецкий! Андрей Иванович всегда относился несерьезно к формальному образованию; пожалуй, и университета он как следует не кончил – на войне это ему очень повредило. Я уже некоторое время до этого переписывался с ним, как и с десятками других эрмитажников – дружеские письма тогда очень ценились. Поговорили и разошлись – он ушел в свою часть. С войны он вернулся, но недолго потом прожил.

__________

¹ Что показывает его слабую грамотность в области государственного права: статус доминиона не имеет ничего общего со статусом советской союзной республики. Доминион нельзя упразднить указом из британской столицы, как при Никите была все-таки упразднена Карело-Финская союзная республика.

 

² Характерную историю рассказала мне после войны моя ученица и дивизионная переводчица Ирина Дунаевская: какая-то наша девушка-боец, утомленная сапогами и гимнастеркой, нацапала где-то по немецким квартирам дамское белье и платье и, так переодевшись, гуляла по улице. Тут ее встретили два Ивана и, не слушая ее уверений, что она своя, разумеется, изнасиловали ее.

Она подала жалобу командиру своей дивизии. Командир дивизии написал на ее жалобе резолюцию: «Трое суток ареста за хождение одетой не по форме». Все увеселялись.

 

639

 

Еще продолжалось наступление против финнов. В ходе наступления наши подошли к Суоярви, к северу от Онежского озера. Здесь проходила финская граница до 1939 г., и здесь финны пытались задержаться, чтобы улучшить свое положение при заключении перемирия.

В связи с этим произошел такой эпизод. Ночью у Мерецкова зазвонил телефон. Это был Сталин.

– Почему вы не продвигаетесь?
Мерецков отвечает:          «

– Перед нами четыре дивизии, и наших сил недостаточно. – Нет, две, _ сказал Сталин. Мерецков стал было возражать, но Сталин сказал:

– По вашей сводке, – и повесил трубку.

Мерецков, который имел еще большее основание бояться Сталина, чем любой другой советский гражданин на свободе (в сорок первом он едва ушел от расстрела), срочно потребовал к себе начальника разведотдела. Это уже был не Поветкин, который писал слово «суббота» через одно «б», а значительно более грамотный генерал-майор Василенко. Тот, понимая, что речь пойдет о разведданных, взял с собой тех, кто составлял сводки – Задвинского и Прицкера. Все трое вошли и доложились. Мерецков встретил их матом и беспрерывно материл минут семь. Наконец, выяснилось, в чем дело:

– Почему вы меня ставите в такое положение перед Верховным, что я ему говорю – передо мной четыре дивизии, а он говорит – две! Почему вы меня неправильно информируете?

Василенко ему говорит:

– Конечно, две. Мы давали Вам сводку, и Вы ее сами подписали. Две дивизии убыли и уже обнаружены на Ленинградском фронте.

– Ничего подобного! – закричал Мерецков и продолжал материться, обещая снять Василенко с должности.

Но Василенко был генералом, и так просто его снять было нельзя. Для разбора дела приехал представитель Ставки. Он просмотрел документы и нашел копию телеграммы, подписанной Мерецковым, который о ней, видимо, забыл. Было ясно, что Василенко не виноват. Представитель Ставки сказал ему:

– Снять кого-то нужно, не снимать же Мерецкова, придется все-таки снять Вас.

Там же, на Ниве я получил открыточку от Фимы Эткинда. Этот человек всегда был полон неожиданностей. На этот раз он сообщал мне, что надумал вступить в партию и просил моего мнения. Я написал (пользуясь тем, что цензоры читали только исходящие письма), что не следует вступать в такой брак, который нельзя расторгнуть. Он послушался совета, был мне благодарен и впоследствии смеялся над своим неуместным порывом.

Делать на Ниве было ровно нечего: пленных не было, трофейных писем, книг и бумаг – тоже, листовки бросать в условиях наступления трудно. Мы, главным образом, чесали языки – о ходе войны и о женщинах; я, конечно, в первых разговорах принимал самое активное участие, а во вторых – никогда. Разговоры о женщинах с течением времени становились все менее легкомысленными и все более принимали горький и трагический характер.

 

640

 

Анна Дмитриевна Мсльман, которая была настоящий военный корреспондент и по смелости вряд ли уступала Константину Симонову, приехав из командировки на Кандалакшскос направление незадолго до того, как наш фронт здесь тронулся с'места, рассказывала мне следующий эпизод. Она решила посетить опорный пункт взвода, лежавший на одинокой высотке на фланге, отделенный от ближайшего нашего расположения полутора или двумя километрами простреливаемых противником болот. Вместе со своим провожатым она проползла эти полтора километра на брюхе и явилась на нужный ей опорный пункт. Надо было ее видеть, какая она была красавица, с точеным лицом, шелковыми черными волосами, чудными глазами – только слишком маленькая, особенно в военной форме (только без звездочки на пилотке и без погон). А тут еще и вообще первая женщина, появившаяся здесь от начала времен. Ее окружили со всех сторон, восхищались се смелостью, сравнивали с начальством, которое ни разу сюда не заглядывало – ни командиры, ни политработники; да что там начальники – и почтальоны не всегда добирались, кашу доставляли холодной. Один молодой солдат сел позади нее и осторожно гладил се волосы, думая, что она не заметит. Потом перешли – опять-таки в порядке сравнения – к своим женам: все стервы, изменщицы, спят кто с милиционером, кто с бригадиром (откуда бригадир? Инвалид, наверное).

Только один солдат сказал: «А я вот про мою жену ничего плохого не скажу. Она мне часто пишет, и из колхоза пишут, какая она работящая да молодец». Помолчал и прибавил: «Приеду, все равно убью».

Анна Дмитриевна сначала ошалела от такой декларации, но потом сообразила, что «убью» здесь означает всего-навсего «побью».

– Отчего же, раз она такая хорошая?

– А вдруг все-таки блядуст?

Она спросила, кто из них самый большой герой, о ком написать надо.

Тут разговор был прерван прибытием похоронной команды.

– Где у вас этот мсртвяк-то?

– Да вон там, за камнями, видишь, без сапог? А кто герои, спрашиваешь, девушка? Ну, какие из нас герои! Вот у нас был старшина, так вот это герой! И человек какой, и выручит, и позаботится!

– Да, такого поискать!

– Ну, это человек, да-а!

– А где же он? Могу я с ним говорить?

– Да нет, девушка! Три дня как убило. Да вот же, похоронная как раз сейчас за ним приходила.

Ну а у нас в 7-м отделе похоронная команда ни за кем не приходила, но разговоры и у нас тоже были больше всего о женских изменах.

Можно ли простить. А если и сам виноват, можно ли простить. А может ли женщина столько времени без мужика. Нет уж, такая мне не нужна. Да уж, кому такая нужна.

И так до бесконечности, по кругу.

И вдруг несчастный, всегда молчавший художник рядовой Смирнов встал и сказал:

 

641

 

– Мне умный человек так сказал: приедешь – скажи жене: «Подмойся и забудь».

Это прозвучало как-то окончательно, и все замолкли.

В августе действия против финнов почти прекратились – уже начались переговоры о перемирии. Но на севере Финляндии немцы уходить не собирались и продолжали сражаться. 9 сентября мы начали наступление на Кандалакшском направлении. План наступления подсказывался самой ситуацией – участок нашего соприкосновения с немцами был окружен пустой тайгой, и, подкопив войска, можно было через эту пустоту попытаться взять немцев в клещи.

Как читатель помнит, сплошного Карельского фронта не было, а были короткие небольшие фронты среди тайги и тундры. На Кандалакшском направлении наши части, усиленные подкреплениями, двинулись по сторонам укрепленного участка, с выходом в долины рек Тенисойоки (67, 104, 341 стрелковые дивизии и 38 танковая бригада) и Тумчи (122 дивизия); они быстро продвинулись с двух флангов и окружили немцев: им оставалась только узкая лазейка для отступления. Около Куолаярви мы почти сомкнули кольцо вокруг немецких дивизий, базировавшихся на Алакуртти, оставшемся далеко позади. Идея, конечно, заключалась в том, чтобы сделать им котел. Но на это надо было получить разрешение Сталина. А он запретил.

Всякому было известно, что спорить со Сталиным накладно и опасно, но Мерецков все же позвонил в Ставку, и несколько его представителей полетели в Москву объясняться. Сталин ему сказал:

– Я отвечу Вам, как Кутузов: «Вы ищете славы, а я смысла». Запрещаю. Пускай отойдут.

Сталин оказался прав, так как, сделав немцам котел, мы сами понесли бы огромные потери, потому что они не сдались бы без тяжелых боев. А таким образом мы бесплатно освободились от них, потому что они отошли даже не в Финляндию, которая вскоре вышла из войны, а вглубь Норвегии, и более в боевых действиях не участвовали.

У нас в штабе этот разговор передавали именно так; в официальной истории Карельского фронта он передан несколько иначе, но смысл тот же.

К осени, к нашему изумлению, у нас сняли Суомалайнена. На его месте появился некий подполковник Курбанов, или Курганов, не помню точно. Дела нашего он не знал, а назначение его, надо думать, было связано с начавшейся «линией» на русификацию кадров. Для меня его появление неожиданно обернулось орденом. Дело в том, что Суомалайнен принципиально представлял к орденам только тех, кто бывал на передовой: у Ранты еще со времен боев под Петрозаводском был орден Ленина, у Самойлова – Отечественной войны и т.д.; Клейнерман и Гриша Бергельсон получили скромную «Звездочку». Новый начальник быстро доставил по «Красной Звезде» капитану Касаткину и старшему лейтенанту Дьяконову – за что именно, – в приказе значилось довольно туманно. Доставили мне орден уже в Норвегию в начале следующего года.

В сентябре, почти одновременно с заключением перемирия с финнами, начало готовиться наше наступление и на Мурманском направлении.

Если и на Кандалакшском было трудно, то здесь еще труднее: здесь были

 

642

 

скалистая тундра, сопки – и при том все наиболее удобные, господствующие позиции – у немцев. Считалось, что там в тундре – как и в тайге – ходить танки не могут. Немцы привезли под Кандалакшу некоторое количество французских танков, но они едва могли там передвигаться.

Обманув немцев ложными передвижениями перед их фронтом, наши, пользуясь тем, что над нашими коммуникациями уже не было немецких самолетов и день был уже предельно короток, перебросили на Мурманское направление новые части, в том числе, неожиданно для немцев, и танки; 9 октября по всему фронту началась мощная артиллерийская подготовка, а на правом, незащищенном фланге немцев (нашем левом), между Ристикентом на финской границе и верхним течением реки Титовки, по каменной тундре двинулись наши танки с пехотой, угрожая отрезать немецкие дивизии у побережья, с их мощными долговременными укреплениями.

Одновременно наша морская пехота начала высадку в Петсамской губе, отрезав немцев в их горных позициях на Мустатунтури; те до сих пор, в свою очередь, блокировали нашу морскую пехоту на полуостровах Среднем и Рыбачьем. Немцы покатились от Мустатунтури в сторону Петсамо, преследуемые морской и неморской пехотой.

По рассказам генерала В.И.Щербакова, командующего 14 армией, которые я слышал от него много лет спустя, операция была много сложнее того, что описано в опубликованной литературе, например, в мемуарах члена военного совета фронта Грушевого, который занимался вопросами тыла и, видимо, недостаточно знал то, что происходило на фронте; и не так, как описано в мемуарах Мерецкова, которые на самом деле писал его послевоенный адъютант.

Между Мерецковым и Щербаковым была неприязнь. По Щербакову выходило, что всю операцию вела его армия, а Мерецков только мешал делу. Я готов этому верить, ибо к сентябрю в распоряжении командующего фронтом только и оставалась 14 армия, которой непосредственно командовал Щербаков, одна дивизия из 19 армии и танки, так что функция командующего фронтом тут была вроде бы вообще не ясна. Оба штаба, фронта и армии, расположились рядом. Да и вообще Мерецков считался в штабе дураком, чего не скажешь о Щербакове.

Однако этой операцией Сталин остался доволен – она была объявлена десятым из знаменитых «Десяти сталинских ударов» 1944 года (нг звание, ныне уже исчезнувшее из учебников и энциклопедий). И Мерецков получил за нее, наконец, маршала. Это звание до тех пор все время от него ускользало, хотя он и был из любимой Сталиным Первой Конной времен гражданской войны и победоносно командовал Волховским фронтом, – да видно, Сталин не мог ему простить дело 2-й ударной армии. То обстоятельство, что осенью 1941 г. Мерецков ожидал расстрела, а Сталин его вдруг помиловал (одного из десятков смертников!), Сталина волновало, наверное, меньше. Впрочем, и к Рокоссовскому, также спасшемуся из застенка, Сталин относился недоверчиво.

__________

¹ Во-первых, немцы считали, что танки не смогут проходить по скалам и скалистой тундре; во-вторых, их не видела немецкая воздушная разведка, их разгрузили в Мурманском порту, над которым давно уже не было немецкой авиации, а затем перебросили на левый берег Кольского залива, где до фронта шла грунтовая дорога.

 

643

 

Щербаков же остался как бы в тени, и к том) же после взятия Киркснеса превратился в тылового генерала, – хотя, конечно, получил не только наш, но и высший норвежский орден, и в честь его в Киркенесс была названа аж целая улица.

Начавшиеся в октябре бои оказались очень тяжелыми.

Между норвежской границей и нашей территорией была выходившая к Баренцеву морю полоса Пстсамо, которая принадлежала Финляндии до войны 1939–1940 гг. Затем мы се забрали, а в 1941 г. она снова отошла к финнам. Мы за два года не успели се тогда освоить, она так и осталась финской и саамской (лопарской).

На этой территории не было собственно городов или поселков городского типа, а были только скопления домов – у берега в Лиинахамари, в Петсамо собственно и в Луостари, что в Псчснгской долине, и юго-западнее, в районе никелевых разработок.

Финны, хорошо зная наших, увели все население из области Пстсамо. которое там оставалось, полностью. Все там было пустынно, хотя здания уцелели.

Самыми сложными были бои за порт Лиинахамари. Пстсамо лежит в стороне от моря, а это был выход к морю, здесь была одна из немецких военно-морских баз. Лиинахамари был занят одновременно нашим морским десантом и нашей пехотой. Немецкие части были тем самым частью уже полностью отрезаны, частью им угрожало окружение от нашего флангового продвижения. Они начали откатываться по трем дорогам – от Пстсамо в Норвегию к Ярфьорду и Киркснесу, от Луостари на Ахмалахти и Никель, а оттуда – частью к северу в сторону Киркенеса и западнее его, частью вверх по реке Патсойоки, вдоль норвсжско-финской границы.

Луостари было занято 12 октября. Лиинахамари – 13-го и собственно Пстсамо – 15-го, т.е. после почти недельных боев; еще более недели шли тяжелые бои. пока наши, продвинувшись от Пстсамо на 30–40 километров, 22–23 октября не вышли на норвежскую границу.

В первых числах октября и наш 7-й отдел фронта еще раз перебросили на север – теперь в Мурманск.

 

644