«МОЛОДОСТЬ В ГИМНАСТЕРКЕ» МОЕГО СОВРЕМЕННИКА

 

Глава из книги ЕФИМА ЭТКИНДА «Барселонская проза» [сканирована по:]

 // Эткинд Е.Г. Записки незаговорщика. Барселонская проза. СПб., 2001, с.471-475.

 

 

Какие прошли надо мною

Великие полчища бурь!

Их тучи вставали стеною,

Недолгую жрали лазурь...

 

Эти стихи Игорь Михайлович Дьяконов написал в 1960 году; в сорок пять лет он уже подводил итоги своей бурной жизни. Стихи опубликованы приложением к его «Книге воспоминаний», доведенной до 1945 года; тогда ему едва исполнилось тридцать. Еще не было тех трех десятков книг по древней истории и афроазиатским языкам, которые снискали их автору мировую известность; еще не было замечательных поэтических переводов ассирийского эпоса о Гилъ-гамеше и библейских поэм — «Песни песней» царя Соломона и «Экклесиаста», которые позволили нам, русским, по-новому прочесть и клинопись, и Библию, и оценить неведомые прежде свойства русского свободного стиха; еще не было книги «Пути истории» — она появится полвека спустя, в 1994 году, и по-новому представит путь человечества — от питекантропа до подступов к XX веку («...здесь я предложил новую периодизацию исторического процесса, опирающуюся не только на изменения в характере производства и социальных отношений, но и на изменения в мотивации социальной деятельности — в области социальной психологии»). Вспоминая о военной юности много лет спустя, автор скажет: «Еще мы мальчиками были, / Еще нас лычки занимали, / Еще махорку не курили, / Еще ремнями щеголяли...» У последней строки был вариант: «Еще как моль не умирали». Еще все было впереди. Сегодня, в 1995 году, «Книга воспоминаний» — книга о детстве и молодости поколения, родившегося в годы Первой мировой войны, — вышла в свет, и читатель может вместе с автором узреть эти «великие полчища бурь»

471

и подивиться тому сколько испытаний выпало на долю поколения. 1915 год, когда родился И. М. Дьяконов, — удивительный в нашей культуре; вероятно, именно в этот год кончился Серебряный век. Тогда одновременно появились поэмы Блока «Соловьиный сад», Маяковского — «Облако в штанах» и «Флейта-позвоночник», «Марбург» Пастернака, «Не жалею, не зову, не плачу» Есенина, «Бессонница. Гомер. Тугие паруса...» Мандельштама...

Игорь Дьяконов провел детство в Норвегии (его отец, Михаил Алексеевич, работал в торгпредстве), позднее жил и учился в Ленинграде, где один за другим обрушивались удары: голод и террор двадцатых годов, убийство Кирова и террор, снова террор конца тридцатых, война и трехлетняя блокада родного города. Снова, снова, снова — гибель близких, собратьев, учителей. Арест и расстрел отца. Гибель на фронте младшего брата. К «Воспоминаниям» приложены не только стихи — лирический дневник за полстолетия (1935— 1987), — но и ошеломляющий даже многоопытных читателей «Синодик»: это, как пишет автор, «поминание тех, кто назван в моей книге, кого я знал лично или через друзей и которые умерли не своей смертью». В этот список входят ученые-востоковеды, писатели, поэты, переводчики (отец был крупным переводчиком — прежде всего с норвежского, — ему мы обязаны, например, романом Сигрид Унсет «Кристин, дочь Лавранса»), студенты, аспиранты, профессора, учителя, юристы. Из них 86 умерли в лагерях или расстреляны («погибли от геноцида»), 30 — «были репрессированы, но выжили», 28 —  «погибли от голода в блокаду», 12 — «погибли на фронте». Более ста пятидесяти трагических смертей — в жизни тридцатилетнего молодого человека, начинавшего научный и творческий путь.

И.М. Дьяконов постоянно напоминает себе и нам, что ему — лично ему! — очень везло: снаряды и бомбы ложились вокруг; пули пролетали мимо; в НКВД-КГБ допрашивали, но не сажали. Замечу в скобках, что и мне, автору настоящих строк, тоже фантастически повезло: по удивительной случайности я не попал в «Синодик», а ведь мог бы — в любой из его четырех разделов. Я был из тех, о ком в цитированных стихах сказано: «Как много со мною стояло!..» Вот эти строки:

Земля под ногами дрожала,

Всё ближе ложился разрыв...

Как много со мною стояло!

Как много! А я еще жив...

Я действительно стоял рядом — и когда арестовали в 1938 году Михаила Алексеевича Дьяконова (его тогда же расстреляли как шпиона... Венесуэлы; формула, разумеется, была: «Десять лет без

472

права переписки», жена и ждала его все эти десять лет). И когда шла война — мы были вместе на Карельском фронте («Скудный север, царство мрака, / Как болезнь в моем мозгу; / Только рыжего барака / Я покинуть не могу...»). И после войны, в годы нового — какого по счету? — сталинского истребления интеллигенции, и в полные надежд годы короткой оттепели... На двадцать лет нас разлучили, изгнав меня из страны в 1974 году, но вот я вернулся, и мы снова вместе, и теперь вспоминаем Роберта Бернса, переведенного (может быть, не без особого умысла) Маршаком:

Джон Андерсон, мой старый друг,

Мы шли с тобою в гору,

И столько радости вокруг

Мы видели в ту пору.

Теперь мы под гору бредем,

Не разнимая рук,

И в землю ляжем мы вдвоем,

Джон Андерсон, мой друг!

Не могу не написать об этой книге, посвященной нашей общей жизни. Но имею ли я право? Не слишком ли близок к автору, не слишком ли пристрастен? Ведь не только шли мы в гору и под гору, «не разнимая рук», но и жизни наши похожи. (Только ли наши две?) Его отца расстреляли в 1938 году, моего чуть раньше арестовали, выслали, он умер от голода в блокаду, в 1942-м. Его два брата погибли: младший на войне, старший вскоре после нее; мои два брата умерли в семидесятых годах, оба — вследствие травли, которой подвергся я и рикошетом они. Еще одно (второстепенное) сходство: и он, и я — члены нескольких западных академий; родина предпочитала нас игнорировать. Я бесконечно далек от мысли сравнивать себя как ученого с И.М. Дьяконовым, но близость наших биографий — факт. И вот еще что важно — об этом необходимо сказать здесь и сейчас.

Многим до сих пор кажется, что наша политическая эмиграция была единой, чуть ли не монолитной. А ведь ее разрывали противоречия. Одно из них касалось роли интеллигенции в СССР. Наши оппоненты считали (и считают до сих пор — об этом можно прочесть в газете «Русская мысль», например), что в советской России были палачи и жертвы; «среднего класса» быть не могло: интеллигенция либо продавалась коммунистам, либо умирала в тюрьмах и лагерях. Мы, сторонники другой точки зрения, знали, что это ошибка или ложь: русская интеллигенция продолжала исполнять свой долг, даже не вступая в политическую войну с режимом, используя легальные возможности. Режим, расправлявшийся со многими, принужден был

473

ее терпеть. Для меня (не только для меня!) И.М. Дьяконов был наивысшим образцом такой русской интеллигенции, которая ухитрялась сохранять человеческое достоинство и независимость (да-да, независимость) мысли, — всемогущая пропаганда не могла поколебать ее чувства справедливости, ее терпимости и глубоко укорененного демократизма, даже ее наследственной приверженности интернационализму и социалистическим идеям.

В «Книге воспоминаний» есть глава «О времени», открывающая вторую часть — «Молодость в гимнастерке». Эта глава — попытка «сказать о том, что, собственно, мы думали и что знали перед началом войны» (с. 482). Мне хочется, чтобы все — все без исключения — люди сменяющих нас поколений прочитали эту честную, беспощадную к себе и своим современникам исповедь: свидетельство ученого, ветерана войны, мыслителя — рыцаря культуры. Жертвы режима, который остался патриотом страны, каков бы ни был ее строй. В центре эпохи была идея мировой революции: «...никто не хотел стоять на пути у победоносной мировой революции; и так как предполагалось, что эта революция несет свет народу, то интеллигенции казалось, что, при всех оговорках, ее место с революцией, а не против нее» (486). «Всемирный характер происходившей революции снимал для нас все национальные вопросы» (487). Дьяконов рассматривает отношение его современников к нэпу, коллективизации, абсурдному массовому террору 20-х и 30-х годов — и, при всем кошмаре этих лет, он утверждает: «Сила убежденности в необходимости и неизбежности социализма была такова, что даже ужасные 1937 и 1938 годы не могли уничтожить ее. Конечно, я — и, думаю, мои друзья — считали, что социализм такими методами строить нельзя, но что его все-таки надо строить — сомнений не было» (490). Интересны рассуждения о страхе: «... не страх, а непонимание происходящего удерживало от осуждения того, что нам называли социализмом. [...] Никому из нас, конечно, никогда не приходило в голову, что в этой войне можно стать на сторону врага. Переосмысление нашего собственного террора шло негласно и понемногу, а что немецкий фашизм есть зло, не подлежало никакому сомнению. И что свою страну надо будет защищать, тоже было самоочевидно, что бы в ней ни творилось» (492).

Что бы в ней ни творилось... Игорь Дьяконов и защищал страну, не щадя себя, но и не забывая о гибели своего отца, «шпиона Венесуэлы», и многих других — например, моего тестя Ф.А. Зворыкина, такого же «шпиона». Идея этики всегда была для него центральной. Он многократно по-разному формулирует ее в разных местах книги. Недаром талантливый молодой кинорежиссер Алексей Янковский посвятил своему отцу документальный фильм и назвал его «Киркенесская этика».

474

Киркенес — портовый городок в Норвегии, близ российской границы. Капитан Дьяконов попал туда в конце войны, с наступающими советскими войсками. Об этом эпизоде он рассказывает довольно обстоятельно, это отдельный «роман в романе» — «Книге воспоминаний». Обычным для него ироническим слогом повествует он о себе, глубоко штатском молодом ученом, принужденном играть роль военного коменданта только что освобожденного города, «...меня посадили в брюхо самолета — в бомбовый люк. Самолет летел без бомб, на какое-то другое задание. Я шутил сам с собой: а что если пилот по рассеянности нажмет кнопку, бомбовый люк откроется, и я полечу на немцев вместо бомбы? Это я в первый раз в жизни летел в самолете» (648). В Киркенесе все население пряталось под землей. Знание норвежского языка и обычаев страны, в которой прошло его детство, а также знание Советской Армии, нравов ее бойцов и генералов, ее комиссаров и особистов помогли И.М. Дьяконову стать умиротворителем Киркенеса, спасителем его населения, чудом избежавшего сначала немецкого динамита, потом российских насильников. Капитан Дьяконов стал в Норвегии легендой. Недавно он был гостем Киркенеса — по случаю пятидесятилетия освобождения города. О том, как там принимали героя войны, прежнего капитана Дьяконова, я знаю не из его мемуаров, а из бесед с норвежскими филологами и из норвежской прессы. Почему российские газеты молчали об этом? Ведь это наша гордость. Наша национальная честь.

Впрочем, удивляться не стоит. И.М. Дьяконов, крупнейший историк и лингвист современного мира, не удостоился избрания в Российскую Академию наук (как и другой блестящий филолог, Вяч. Вс. Иванов). А книга его воспоминаний, важнейшая для нашей эпохи, долго не могла найти себе издателя. Наконец, слава Богу, нашла: «Европейский дом» затеял серию «Дневники и воспоминания петербургских ученых». Спасибо «Европейскому дому»; наша благодарность была бы еще более сердечной, если бы издательство позаботилось о редактировании рукописи, устранив досадные повторения (автор часто таких огрехов не видит) и ошибки в цитатах (например, на могиле Грибоедова написано не «Имя твое...», а «Ум и дела твои бессмертны...»). Книга издана ничтожным тиражом — 700 экземпляров. Будем надеяться, что для второго издания «Европейский дом» не поскупится на редактора.

«Книга воспоминаний» И.М. Дьяконова сегодня особенно важна. Ее написал ученый, ищущий закономерности исторического процесса и сумевший понять собственную жизнь с точки зрения этих закономерностей. Ее написал поэт, осмысляющий те же события иначе, по законам искусства. Ее написал романист, сумевший отойти от самого себя и увидеть себя со стороны — молодого, наивного, постепенно

475

зреющего человека, увидеть изменение, развитие, совершенствование собственной личности и множества других — своих современников. Хочу закончить фразой, обобщающей мировосприятие нынешнего И.М. Дьяконова: «На место Бога, — пишет он, — я оставлю врожденную каждому человеку совесть. Это тоже биология: вид, где есть совестливые, — выживает; вид, где каждый друг другу ненавистник и враг, — непременно погибнет» (743). Не знаю, как с точки зрения естественных наук, — может быть, это фантастическая идея. Но по-человечески это верно: хочется, чтобы так было.