О РОЛИ ЛИЧНОСТЕЙ

В ИСТОРИИ РОССИИ

XX ВЕКА

 

А здесь, в глухом чаду пожара

Остаток юности губя,

Мы ни единого удара

 Не отклонили от себя

 А. Ахматова

 

Время?

Время дано

Это не подлежит обсужденью.

Подлежишь обсуждению ты… Н. Коржавин

1


Воспоминания С.В. Житомирской - одновременно и история лич­ности, и история целого социального слоя, а вернее — нескольких сло­ев. К одному из них она принадлежала по рождению; его контуры живо очерчены в первой части.

Но революционная эпоха резко преобразовала его, столкнув с дру­гими. «Генезис» этого нового слоя никогда не пытались отчетливо вы­делить, равно как и обозначить его границы - потому, среди прочего, что когда снялись разнообразные идеологические ограничения для такой работы, был потерян к ней интерес: пошла резкая смена тем и подходов.

Между тем без учета генезиса разных слоев общества и их сложных переплетений в становящейся и далее развивавшейся в течение десяти­летий советской реальности нам не понять ушедшую эпоху достаточно полно. (Опять-таки — сегодня, к сожалению, под вопрос ставят саму не­обходимость такого понимания.)

За последние 15-20 лет напечатаны уже сотни мемуарных книг. Но все еще мало свидетельств, подобных этому, — написанному человеком умным, хорошо образованным, рационально мыслившим — и при этом стремившимся как можно более добросовестно восстановить свое миро­ощущение на разных этапах жизни, не приписывая себе задним числом раннюю прозорливость, и в то же время не закрываясь от пережитого лицемерным «Мы же ничего не знали!» Перед нами — редкая и ценная попытка проследить этапы самоидентификации человека с высоким критическим самосознанием.

Сарра Владимировна была во многом европейским человеком — хотя в Европу впервые попала в зрелом возрасте. Не просто широко образо­ванным, но с редкими способностями — читала рукописи на нескольких европейских языках. Никогда не проявляла гордости этим обстоятель­ством. Была в этом какая-то светскость, некий аристократизм. Ей, оче­видно, совершенно хватало сознания своих замечательных умений.

Воля к достижению больших и не корыстных целей — не частая доб­родетель в российской реальности. Когда с этим качеством соединяют­ся талантливость натуры, яркие способности, почти сверхъестественная работоспособность и полное отсутствие чувства жалости к себе, заме­ненного самоотверженностью, — результаты ожидаемы. (Необходимое пояснение: к ее чести, от других Сарра Владимировна не требовала того же - понимала, видно, что такой набор свойств не каждому дается.)

Думаю, нередко она испытывала — с конца 40-х и, пожалуй, до середины 80-х - горечь от того, что люди, стоявшие и в знании рус­ской культуры, и уж тем более - в значительности личного вклада в нее — на неизмеримо более низкой ступени, смели искоса погляды­вать в ее сторону и презрительно судачить среди «своих» о ее этни­ческой отделенности (с их кухонно-антисемитской точки зрения) от этой культуры. По моим впечатлениям, сама она временами вообще забывала об этом обстоятельстве, органически ощущая себя частью России и ее культуры, — как очень многие, как, скажем, В.А. Каве­рин (ставший ее свойственником), с которым мне приходилось об этом говорить.

Перед нами история активной натуры. Участь активных была неза­видна — для них проблема духовного, да и физического самосохранения стояла в советское время гораздо острее, чем для натур пассивных: они не могли пересидеть дурное время.

Она не хотела быть падчерицей века в своей стране. И понятно, что этот тип самосознания обострял внутреннюю жизнь и поведение.

И вся история этой личности — отношения «деятеля культуры» и государства. Вот директор библиотеки, при котором можно что-то де­лать. Вот директор, при котором делать что-либо становится крайне трудно — и опасно для самого дела. Но стремление делать то, что она считает необходимым и что расходится с мнением тех, кто персони­фицирует государство, никогда не подвергается сомнению. И тут мы должны перейти к той проблеме, которая поставлена в нашем заго­ловке.

 

 

 

2

История России XX века при должном рассмотрении вынуждает из­менить давно установившийся под воздействием марксистских и «мар­ксистско-ленинских» построений и никогда толком не пересматривав­шийся взгляд на так называемую роль личности в истории.

Полагают ли доныне европейцы, что, не родись Наполеон, история Европы в основном пошла бы по тому же самому пути? В российском XX веке ситуация представляется нам менее туманной, более очевид­ной. Да, революция назревала в России в течение XIX века; да, в начале XX-го мировая война с силой толкнула страну в эту сторону. Но если бы не несчастные личные свойства последнего монарха России, то, возможно, вместо конца монархии, наступившего в течение нескольких часов, мы увидели бы совсем другой ход событий и постепенный переход к монархии известного в Европе XX века образца. И с гораздо большей уверенностью можно утверждать: если бы не выходящая за мыслимые рамки целеустрем­ленность и непредставимое отсутствие каких-либо моральных барьеров в стремлении к поставленной цели у того, кто возглавил Октябрьский пере­ворот, — вряд ли этот переворот произошел бы и повлек все известные по­следствия. Про личность Сталина, давшего этим последствиям неслыхан­ные количественные выражения, давно главное известно и ясно.

Но речь не об этих людях, повлекших своей волей Россию по ее пути, — о тех, кого называют историческими личностями (их роль опи­сана, с одной стороны, подробно, с другой — в том ракурсе, который мы предлагаем, — невнятно). Речь — о множестве людей и об их новой роли в российском XX веке.

Если до большевиков история России описывалась как история царствований, а после их прихода к власти — как история народных движе­ний, то история XX века не может быть изложена, на наш взгляд, вне опи­сания этой новой роли личностей — тех, кто были известны узкому кругу лиц, в определенном регионе, в широкой или узкой профессиональной сфере или даже, сыграв свою роль, остались безвестными. Парадоксаль­ная, до сих пор не зафиксированная отчетливо черта эпохи заключалась в том, что и формирование новых личностей — людей, наделенных яркими свойствами и оказывающими влияние на окружающих (тех самых, про которых говорят: «Это — личность!»), и выявление, активизация, реали­зация лучших их черт происходили в тисках того самого государственного устройства, которое имело одной из своих целей обезличить граждан, на­селяющих страну. Во многом удалось низвести большие массы людей до низменного уровня - прежде всего постоянными инъекциями ненавис­ти, сначала «классовой» - друг к другу, к своим же согражданам, а затем и ксенофобской, лжепатриотической и проч. Но в то же самое время Рос­сия XX века дала огромное количество поразительно прекрасных людей.

Напомним, что множество высокообразованных людей, состав­лявших гордость отечественной науки, или покинули страну в первые же годы после Октября (другие были высланы в 1922 году), или тогда


же преждевременно скончались, далеко не только от голода, разруше­ния нормальных условий труда, но от нравственных страданий, — такие академики, как замечательный архивист и историк B.C. Иконников, В.А. Жуковский, Б.А. Тураев или А.А. Шахматов1. Не только научный, но огромный нравственный урон, понесенный обществом, становился постепенно очевидным.

Разгром Академии наук в 1929—1931 годах и несколько последую­щих процессов (в частности, «дело славистов» 1934 г.) еще сократили количество гуманитариев на воле2. Вообще в неволе, вне своего дела оказалась огромная часть людей, составляющих цвет нации.

Но специфичность ситуации после Октябрьского переворота и провозглашения в 1918 году «ленинской» конституции была и в том, что многие и многие люди важнейшего для культуры России образованного слоя, если не оказались сразу в тюрьме, были путем лишения гражданс­ких прав выключены из активной деятельности. Их не брали — или брали с большими ограничениями — на службу туда, где они могли принести наибольшую пользу. Когда же «сталинской» конституцией 1936 года эти права им были возвращены — в подавляющем большинстве своем эти люди попали в жернова Большого Террора и потеряли, соответственно, какие бы то ни было права.

Действительно ли эти люди оказались вычеркнутыми из жизни устраиваемого на новых основаниях общества?

1 Впервые эта проблема массовой гибели крупных ученых еще до начала террора бьиа поставлена в работе Ф.Ф. Перченка (под псевдонимом И. Вознесенский) «Име­на и судьбы: Над юбилейным списком АН» (Память: Исторический сборник. Вып. 1. М., 1976; Нью-Йорк, 1978. С. 353-410; там же — цитаты из некрологов, подтвержда­ющих духовные причины безвременной смерти), в дальнейшем продолженной до по­следних месяцев жизни автора (см.: Перченок Ф.Ф. К истории Академии наук: снова имена и судьбы... Список репрессированных членов Академии наук // In memoriam. Исторический сборник памяти Ф.Ф. Перченка. М., СПб., 1995. С. 141—210. Ср. там же характеристику Ф.Ф. Перченка, прямо относящуюся к нашей теме, в воспоминаниях Л. Горштейн «Совершенно другой...»: «Пока есть такие люди, как Феликс, в этой стране можно жить и на что-то надеяться. Последующее мое знакомство с разными странами утвердило меня и еще в одной мысли: таких людей, как Феликс, может производить только Россия и жить они могут только в России», с. 429).

2 Акад. В.В. Виноградов, арестованный тогда же, писал в КГБ в 1964 г., что «процесс славистов-филологов в 1934 г. сильно ослабил базу нашего славяноведения. Почти поло­вина крупнейших русских славистов была так или иначе отстранена от науки или уни­чтожена. Прекратили свою научно-исследовательскую деятельность академики В.Н. Перетц и М.Н. Сперанский. Уже не вернулись к науке умершие в концлагерях и ссылке чл.-корр. Акад. наук Н.Н. Дурново и Г.А. Ильинский. Вскоре после освобождения умер от рака чл.-корр. А.М. Селищев. Повесился на другой день после выпуска из тюрьмы проф. Н.Л. Туницкий» (цит. по: Чудаков А.П. В.В. Виноградов: арест, тюрьма, ссылка, нау­ка // Седьмые Тыняновские чтения: Материалы для обсуждения. Рига—Москва, 1995— 1996. С. 489). «Результаты разгрома культурного наследия в 1928—1933 гг. страшны. [...] Были брошены за решетку замечательные знатоки старины и искусства в столицах, скром­ные, но полезные музейные работники и краеведы в провинциях» (Формозов А.А. Рус­ские археологи в период тоталитаризма: Историографические очерки. М., 2004. С. 285).


Чудакова М.О. О роли личностей...

Наша мысль, которая может показаться по меньшей мере странной, заключается в том, что даже изоляция людей этого обширного слоя от общества («...Все они были "изолированы":, как деликатно называлось осуждение на заключение в лагерях», — пишет Л. Разгон, пробывший в этих лагерях семнадцать лет1), в тюрьме или в советском концлагере, не лишила их особой роли в исторической жизни России. Эта роль прояс­нилась позже — как и бывает с историческими явлениями. Такие люди (в этом — смысл нашей гипотезы, которая могла бы, вероятно, уместиться в рамках учения Вернадского о ноосфере) своим умом и душой воздей­ствовали на ход жестоких преобразований, частично преодолевая не­преодолимое, казалось, давление.

В ссылке или в заключении, лишенные любой возможности како­го бы то ни было социального действия (слово «лишенцы» вообще ока­залось очень емким и перспективным), обреченные на максимальную пассивность, они воздействовали на других людей (иногда — вплоть до часа расстрела) самим своим душевным и духовным обликом и мешали тоталитарному государству духовно поглотить все подвластные ему лич­ности.

В лагере и в камере многие из тех, кто ранее не имели никакой воз­можности для изложения своих взглядов, - вокруг были те, кто мог их посадить, — теперь получили (благо они уже сидели! Угрозой же нового срока по доносу зачастую пренебрегали - особенно те, кто уже имели «четвертак» — 25 лет) редкостную для советской реальности возможность влияния на непросвещенные и уже забитые советчиной умы, оказавши­еся в тюрьмах и лагерях наравне с просвещенными. Слои перемешались - и как родовое, так и благоприобретенное благородство личности и по­ведения оказалось перед глазами тех, кто и знать-то о таких свойствах был не должен, воспитываясь совсем по другим лекалам.

Личность, лишенная всех прав и возможностей самореализа­ции, высвобождала, направляла вовне свои душевные свойства с той интенсивностью, которой совсем не всегда остается место во время регулярной профессиональной деятельности. В тюрьме, ла­гере, в какой-то мере и в ссылке люди жили вне своей деятельнос­ти2 — и тем самым вне ежедневной подчиненности советскому об-

1 Разгон Л. Плен в своем отечестве. М., 1994. С. 138.

2 В тех случаях, когда ссыльным разрешали преподавать, эффект нередко оказы­вался весьма внушительным. Будущий писатель Ю.О. Домбровский был первый раз (из четырех) арестован в 1933 году и сослан в Алма-Ату, где стал учителем литературы в школе. В воспоминаниях его коллег рассказывается, «что это было за чудо — уроки Домбровского. Туда стекались все учителя и все ученики. Ребята толпами ходили за ним по улицам Алма-Аты, готовы были носить его на руках. В Казахстане Домбровский стал великим просветителем...» (Берзер А. Хранитель огня // Домбровский Ю. Хранитель древности. Факультет ненужных вещей: Роман в двух книгах. М., 1990. С. 604).

Таким же примерно было, видимо, преподавание ссыльной дворянки Т.А. Акса­ковой-Сивере в школе рабочей молодежи в Вятских Полянах, где ученики просили ее:

 

Чудакова М.О. О роли личностей...

 


разу действий. Оказавшись вне необходимости лицемерить и даже лицедействовать (эти типы поведения, вызванные к жизни первы­ми же советскими годами, тонко разделены у Ф. Степуна1), многие обнаруживали свой подлинный облик, оказывавшийся для това­рищей по несчастью привлекательным. Выступали вперед именно качества личности, отделенные от политических взглядов, от идео­логии. Идеология была, и иногда очень разработанная, — разная у разных арестантов. Но она перестала разъединять и вызывать вза­имную ненависть, — в противовес тому, чего успешно добивались большевики вне тюрьмы. Так беседовали в тюрьме Лев Разгон и М.С. Рощаковский: «Он был убежденный монархист, националист и антисемит. Я был коммунистом, интернационалистом и евреем. Мы спорили почти все время. И выяснилось, что можно спорить с полностью инаковерующим не раздражаясь, не впадая в ожесточе­ние, с уважением друг к другу... Для меня это было подлинным от­крытием...»2

Освободившись от советского пресса в общении друг с другом, люди могли общаться не функционально, но — сущностно (как го­ворили зэки - «Да лагерь - это единственное свободное место!..»). Конечно, все это относится отнюдь не к большинству. Но и мень­шинство имело - по причине огромности страны - довольно вну­шительное количественное выражение. Достоинства личности об­наруживали как далекие от революционной идеологии и практики

«...Расскажите про Венецию, как там на гондолах плавают!» (Аксакова (Сивере) ТА. Семейная хроника. М, 2005. Т. 2. С. 140). Она была для них из иной галактики — той, в которой можно увидеть Венецию, Париж и египетские пирамиды. Ее воспоминания, начатые с немалым риском в тех же Вятских Полянах в 1952 (!) году (факт существова­ния этих мемуаров бьш известен «органам» и служил в последующие годы основанием отказа автору в реабилитации!), были приняты на хранение Отделом рукописей РГБ в 1971 г. и только в 2005 г. опубликованы в России. (Сохранился автограф экспертного за­ключения сотрудницы Отдела рукописей Н.В.Зейфман с добавлениями С.В. Житомир­ской — в них очевидна ее задача усилить аргументы в пользу их приобретения Отделом; ее добавления выделены нами курсивом: «Воспоминания Т.А. Аксаковой — документ, выдающийся среди приобретаемых отделом мемуаров XXвека. Они отличаются широтой, достоверностью, богатством фактического материала, из других источников практи­чески неизвестного, живостью, прекрасным литературным стилем и представляют ис­ключительный интерес для историков XX века. Их следует приобрести...»). Огромная просветительская работа ссыльных образованных людей в далеких углах России в кон­це 1920-х — начале 1950-х гг., сказавшаяся, в частности, на уровне среднего образова­ния, — особая тема, ждущая пристального исследования.

1 «В разрешении называть себя "товарищем" со стороны настоящих коммунистов, [...] в хлопотах о сохранении имущества и своей, как-никак, единственной жизни, во всем этом постоянно чувствовалась стыдная кривая согнувшейся перед стихией жизни спины. Лицемерия во всем этом сначала не было, но некоторая привычка к лицедей­ству перед жизнью и перед самим собой все же, конечно, слагалась» (Степун Ф. Мысли о России // Современные записки. 1924. Т. 19. С. 324).

2 Разгон Л. Указ. соч. С. 145.

 

Чудакова М.О. О роли личностей...

выходцы из дворянской и иной среды, так и профессиональные ре­волюционеры1.

Те, кому удалось выжить и выйти, - вышли на свободу, обогащен­ные этим именно опытом. Многие именно там освободились от со­ветских шор, от груза «марксизма-ленинизма» и обрели внутреннюю свободу - в то время как остававшиеся на свободе продолжали все эти годы изучать этот самый «изм» и боялись свободных разговоров даже дома. Как будто власть поставила перед собой странную задачу - одних убить, а других, поставив в нечеловеческие условия, освободить, если им удастся выжить, от собственной пропаганды и необходимости еже­дневного лицемерия. Роль таких личностей в советской реальности вто­рой половины 50-х и 60-х годов оказалась очень и очень значительной.

 

 

 

3

Но был в исторической реальности России XX века и другой обшир­ный слой — те, кого плуг революции вывернул на поверхность истори­ческой жизни. Выпадение из деятельной культурной и экономической жизни людей, приготовленных к ней образованием, воспитанием, са­мими условиями прежней жизни, наложило огромную ношу на тех, кто заступил покинутую вахту. Огромный объем работы — в просвещении, культуре, промышленности — стали выполнять именно они.

В дальнейшем их ноша не уменьшалась, а только увеличивалась — с каждым новым арестом, выдергивавшим из жизнедеятельности новых и новых профессионалов. Нередко непосильные нагрузки, ложившиеся на тех, кто оставался на свободе, становились нормой жизни. Конечно, это был не лесоповал, на котором умирали те, кого они заменили. Одна­ко для европейских коллег, если бы они могли представить себе рабочий день этих людей и их свободное время в тесных стенах блестяще описан­ных Саррой Владимировной советских коммуналок, наверно, это было бы чем-то вроде каторги. (Да, порою кажется, что коммунальная квар­тира 20-х — 40-х годов была выдумана советской властью не иначе как со специальной целью расплющивания личности и частичного хотя бы ис­требления рода человеческого. Тщательное описание в мемуарах Сарры

1 Один из огромного множества примеров: меньшевик В.О. Цедербаум (партий­ное имя Левицкий) после одного из первых арестов советского времени произвел такое впечатление на сокамерников-воров, что один из них, освободившись, по собственной инициативе привез его семье подарки и на коленях умолял принять их — купленные «на честные деньги в благодарность за его человеческое отношение к сокамерникам»; дру­гой же сокамерник (уже по последней посадке 1937 г.) «говорил о нем как о подлинном герое, единственном среди массы раздавленных и морально растоптанных людей, кто несмотря на все муки и физические страдания, которые ему приходилось переносить, сохранял свое человеческое достоинство, поддерживал товарищей по несчастью, по большей части очень далеких от него и чуждых по духу» (Гутнова Е.В. Пережитое. М., 2001. С. 15-16).

 

Чудакова М.О. О роли личностей...

                                       

Владимировны существования семьи из трех- поколений в разных ком­муналках, но всегда в одной комнате - экзотика и познавательное чтение отнюдь не только для славистов-иностранцев, но и для современного российского читателя не старше примерно лет 35-ти.) Люди же, несу­щие эти нагрузки, все более и более сознавали их как долг, как высокую миссию, как нигде не записанное, не объявляемое вслух обязательство — перед собой и перед культурой. Мало того — они все больше понимали, что делают нечто, что не нужно государству и чему оно поэтому чинит препятствия — с разной степенью жесткости и жестокости в разные пе­риоды. И продолжали делать. Все это еще очень недостаточно понято и описано1. Можно назвать это подвижничеством, но можно оставить и без всякого именования. Эти люди не искали себе определений.

Поразительное свойство советской жизни заключалось в том, что когда с годами появилось немалое количество не первосортных, но все же специалистов, ноша не уменьшилась. Во-первых, мы были страной, сознательно лишившей себя технических приспособлений, призванных облегчить деятельность гуманитариев, — так, ксерокопировальные ма­шины находились только в спецотделах, под охраной КГБ. Во-вторых, у всех, кто хотел сделать что-то стоящее, 90% времени уходило на преодо­ление преград. Зато тем, кто не хотел улучшать среду своего обитания, жилось легко. В те далекие годы я сочинила домодельную максиму: «На­селение нашей страны делится на две неравные части: одни делают все, другие - ничего, и именно из-за этого первые вынуждены делать все». Собственно говоря, само появление гуманитариев с очень широким на­учным и культурным диапозоном, удивлявшее западных коллег, ориен­тированных по большей части на то, чтобы знать все о немногом, тоже связано с этой особенностью отечественной жизни.

Сарра Владимировна Житомирская и принадлежала как раз к тем, которые делали все. Когда она пишет, что к моменту поступления в Отдел рукописей «никогда в жизни не держала в руках подлинного документа, а тем более рукописной книги, и понятия не имела о том, как их описыва­ют», — тем, кто узнан ее 20 с лишним лет спустя, в высшей степени стран­но читать эти строки. Казалось, знание архивного дела было ей дано из­начально. Умение учиться, впитывать новые знания, как и умение разви­вать, доводить до осуществления захватившую идею были важнейшими ее чертами. Причем идеи даже чаще были высказаны кем-то другим — это

1 Редкий образец — работа А.А. Формозова, объясняющего во вступлении к своей книге: «Мне хочется понять, как в годы тоталитаризма жили, работали и сумели немало сделать наши ученые», имея в виду главным образом конец 20-х — 30-е годы, посколь­ку «существует уже некая традиция в характеристике названного периода — казенно-панегирическая» (Формозов А.А. Указ. соч. С. 10). Да, приходится признать: прорывы конца 80-х — первой половины 90-х довольно успешно погашены в последующие годы Недаром книгу Формозова не удалось напечатать в академическом издании — академи­ческое начальство уверяло его, что «периода тоталитаризма» (вынесенного им в загла­вие), в истории отечества не существовало Сарра Владимировна нашла бы что сказать по этому поводу.

 

Чудакова М.О. О роли личностей...

                                                                                                                                       

совершенно неважно, потому что в России никогда не было недостатка идей, но всегда наблюдался дефицит их воплощения и воплотителей.

Но вернемся к соображениям, высказанным ранее, и продолжим их.

В первые советские годы было, как известно, немало тех, для кого Великая Утопия, провозглашенная целью нового социального устрой­ства, была зажигательной, послужила сильнейшим импульсом и стиму­лом. В первую очередь — для людей искусства. Был в этом несомненный пафос именно для тонкого, даже тончайшего и тем особенно драго­ценного слоя российской интеллигенции — тех, для кого политика не имела цены вне искусства. Это и были те, кого можно называть истин­но художественной интеллигенцией (позже власть стала именовать их преемников творческой интеллигенцией1,), еще не вытесненной в эти годы полностью политическими функционерами — неколебимыми по­клонниками передвижников и отжатого до грубого народопоклонства Некрасова. Радуга нового искусства повисла над страной - лишь на мгновение, как подобает радуге. В следующее историческое мгновение она погасла. Не период, а эфемерный миг призрачной эстетичности ре­волюции растворился в потоках крови.

Вскоре исчезло и творившее под аркой этой радуги поколение2. Но они дали особую краску времени. Она далеко не сразу выцвела - окра-

1 Комментарием к этому типичному советизму, почему-то остающемуся в ходу, служит хотя бы следующий текст: «Следует отметить, что наиболее активно муссиру­ются [в печатном тексте ошибочно — "массируются"] слухи вокруг дела Бродского в кругах творческих интеллигентов еврейской национальности» (Записка КГБ [...] в ЦК КПСС о процессе над И Бродским - 20 мая 1964 г. // История советской политической цензуры: Документы и комментарии. М., 1997. С. 143).

2 «Я думаю, что некоторым из нас — родившимся всем в одно десятилетие от 1890 до 900-х годов — судьба рано состариться, все съесть рано в жизни. Лодки, рифы, все от океана...» — писала Зинаида Райх Лиле Брик 21 августа 1931 г. (Катанян Василий В. Лиля Брик и другие мужчины. М., 1998. С. 151). Здесь выражено как раз то, что и про­изошло через шесть—семь лет : пистолет Маяковского оказался стартовым. «Рано со­стариться» — то есть рано погибнуть. Именно об этой судьбе говорит 3 Райх — но толь­ко не полностью сознавая смысл своих слов, медиуматическм.

Она точно намечает границы поколения, которые для меня (не знавшей, конечно, о ее письме) неожиданно обозначились в 1981 г. на выставке «Москва-Париж: 1900-1930». Так как под каждым из портретов тех, кто создавал искусство этих тридцати лет, стояли даты жизни и смерти, постепенно с непререкаемой ясностью обозначились два факта:

1) искусство первых пятнадцати пореволюционных лет делали не люди рождения 1870-х или 1880-х годов, а главным образом — именно 1890-х (т.е. того самого «десяти­летия», о котором и пишет 3. Райх),

2) большинство из них, внеся свой огромный вклад, погибли в молодом возрасте насильственной смертью во второй половине 30-х, вырванные из процесса уже в сере­дине 30-х.

Зинаида Райх почувствовала в смерти Маяковского будущую судьбу поколения — но, возможно, ее внутренний взор не в силах был взглянуть в лицо будущей своей ужас­ной смерти. Возможно, равноописываюшими судьбу поколения будут как слова «все съесть рано в жизни», так и совсем иные — «Вкушая, вкусих мало меду и се аз умираю».

 

Чудакова М.О. О роли личностей...

                                       

сила в какой-то степени еще и начало 30-х и далее тронула вторую их по­ловину. Полуосознанное воспоминание об этом — о том, как «Утро кра­сит нежным светом стены древнего Кремля», — и порождает, заметим, в обществе сегодняшнее умонастроение, в котором ощутима ностальгия по советскому и нежелание «мазать все черной краской».

Интенсивность самоотдачи входила в состав этой краски важным компонентом. «Люди, заполнившие просторные улицы спокойного провинциального города, изменившие весь его облик [...], незнако­мые друг другу, эти люди вошли сюда совсем по-особенному: [...] как посланные или позванные судьбой ради какого-то дела. Они вошли и жили здесь жизнью большого напряженъя, повышенной траты энергии. И воздух в то время, казалось, стал ярче, [...] и время неслось быстрее... [...] Когда они ушли, что-то окончилось, минуло; кончился какой-то пе­риод, изменился пласт времени»1.

Что-то близкое к этому было и в столицах. «В первые годы ре­волюции театральная культура Петрограда была на высшем взлете. [...] У [...] Блока, Добужинского, Бенуа, Щуко, Монахова - у каждого было желание честное и серьезное: дать народу, зрителю все, что они знают и умеют, в полную меру своей культуры и своего таланта. [...] это был подвиг, и в этой чистоте подвига было то русское, что предопреде­лялось множеством примеров из предшествовавшей русской культуры.

Правда, были в те годы и трудно переносимые старшим поколением душевные ссадины. [...] Приходилось с горечью выслушивать и фразы вроде такой: "Незаменимых людей нет! Всех вас можно заменить! По­дождите, подрастет молодежь - наша, своя молодежь!"»2

Идея Бердяева о необходимости «собрать оставшихся деятелей ду­ховной культуры и создать центр, в котором продолжалась бы жизнь русской духовной культуры», привела к созданию Вольной Академии Духовной культуры (в Петрограде в это же время действовала Вольфи-ла — Вольная философская ассоциация3) — с публичными докладами на которых — особенно, вспоминал Бердяев, в последний, 1922-й, год, — «было такое необычайное скопление народа, что стояла толпа на улице,

1 Вериго М. Из мемуарной книги // Новый мир. 1991. № 5. С. 139. Курсив наш. — М. Ч.

2 Милашевский В.А. Вчера, позавчера...: Воспоминания художника. 2-е изд., испр. идоп. М., 1989. С. 177-178.

1 См. новейшее исследование' Белоус В. ВОЛЬФИЛА [Петроградская Вольная Философская ассоциация]. 1919—1924. Книга первая: Предыстория. Заседания. М., 2005. Примечательная черта времени: тогда же археологи, реорганизуя Императорскую Археологическую комиссию, предлагают создать на ее базе Академию археологии и ис­кусствознания, но ведающий отделом науки Наркомпроса М.Н. Покровский, поддер­жав идею, отверг несозвучное эпохе название и «предложил свое — Академия матери­альной культуры»; Ленин при утверждении декрета добавил — «истории» (Формо­зов А.А. Русские археологи до и после революции. Указ. соч. С. 38. Здесь же автор упо­минает версию о создании Академии — создать ее под таким названием «большевики разрешили в пику» московской академии, что кажется очень правдоподобным: борьба с любой прежней духовностью началась рано).


Чудакова М.О. О роли личностей...

 

 

 

 


была запружена лестница[...] Была большая умственная жажда, потреб­ность в свободной мысли»1.

У многих людей искусства были точечные, или временные схожде­ния с революционным порывом. К 1922 году одни из них погибли — пря­мо или косвенно от руки власти, другие уехали или были высланы (как Бенуа, Бердяев). Уехавшие рефлектировали на эту тему публично, остав­шиеся — нет. Одна Ахматова дважды отрефлектировала свою позицию в поэзии. Она и стала одной из тех, кто понимал свою миссию, — роль ее личности для целого круга интеллигенции была значительной2.

Но было много и тех, кто энтузиастично становились рядовыми работниками новой культуры. Важной чертой времени была «вера ра­ботников просвещенья в большую культурную и этическую силу искус­ства», о которой вспоминала дожившая почти до наших дней сверстни­ца М. Булгакова и О. Мандельштама художница Магдалина Вериго. Она вспоминала, с какой горячностью в 1920—1921 годы, в Сибири, «эти уездные и сельские просветители выражали надежду на свое приобще­нье к культуре, которая для них была связана с наглядностью живопис­ного изображения. [...] Была вера, что через искусство они приобщатся к культуре»3.

Тогда возник вполне определенный слой и тех, к кому стали отно­сить быстро примелькавшееся в советское время обозначение — деяте­ли культуры. Среди них были настоящие движки, без участия которых течение советской жизни было бы просто иным. В их работе с первых же послеоктябрьских месяцев были перемешаны задача сохранения «старой» культуры — и во многом агитационные, идеологические задачи насаждения культуры «новой». И лекции, которые читали в первые по­революционные годы в Петрограде Блок, Гумилев, Замятин, Чуковский (организовавший студию переводчиков для этих в первую очередь лю­дей), были тоже вдохновлены именно таким двойным пафосом.

Возникала амальгама ценностей — разные слои приносили свои. Из кого же состояла толща новых деятелей в первые пореволюционные годы?

1 Бердяев Н.А. Самопознание (опыт философской автобиографии). Изд. 3-е. Па­риж, 1989. С. 276—277. Надо иметь в виду и следующее свидетельство Бердяева: «Тогда в Кремле еще были представители старой русской интеллигенции: Каменев, Луначар­ский, Бухарин, Рязанов, и их отношение к представителям интеллигенции, к писате­лям и ученым, не примкнувшим к коммунизму, было иное, чем у чекистов, у них было чувство стыдливости и неловкости в отношении к утесняемой интеллектуальной Рос­сии» (Там же. С. 269-270).

2«.. .Когда началась революция и все, что потом последовало за ней, Ахматова была одним из немногих людей, кто не ужаснулся, с одной стороны, и не питал иллюзий — с другой. [...] А духовный свет, свет культуры надо нести, как уносили его в катакомбы первые христиане» (Н И. Попова, директор музея-квартиры Анны Ахматовой [2001]. Цит. по: Чуйкина С. Музеи отечественной истории и литературы XX века в современ­ной России: переработка советского опыта и стратегии кризисного менеджмента // Но­вое литературное обозрение. № 74 (2005). С. 497).

3 Вериго М. Указ. соч. С. 142.

 

Чудакова М.О. О роли личностей...

                                       

Во-первых, революционеры дооктябрьской складки (в том числе и большевики, но не только), более или менее образованные люди, а так­же их младшие сотоварищи — поколение 1900-х, те, кто успели получить хотя бы первоначальное «дореволюционное» воспитание и образование, а в 1920-е сумели стать не «лишенцами», а ранними комсомольцами. В этот слой влились и выходцы из обширной массы еврейской молоде­жи, хлынувшей из «черты оседлости» в столицы и жаждавшей участия в русской культуре — и в то же время в еще неведомой новой социалисти­ческой, которую они должны были строить взамен старой. Энтузиазм этой молодежи не требует особых пояснений. Однако вскоре вмешались новые, «классовые» стратификации, и (уже в 30-е годы) Сарру Владими­ровну, например, отодвигают от образования с резолюцией - «Отказать, как дочери специалиста».

Те из этого слоя, которые уцелели впоследствии в чистках (в лагерь или под расстрел пошло явное большинство и тех и других), сохранили свою «идейность» - то есть бессребренничество, бескорыстие, самоот­вержение (вместе с верой в то, что это — неотменяемые качества комму­нистов) - до конца 50-х годов и далее. Вышедшие из лагерей живыми после смерти Сталина, - скажем, такие, как Е.А. Гнедин, Евгения Гинз­бург или Лев Разгон, - потеряв веру в утопию, давали пример душевного благообразия.

Во-вторых, беспартийные «сочувствующие» — образованные, с дав­них пор действительно сочувствовавшие революции и главным образом «народу» люди, интеллигенция в широком смысле слова, — как русские, так и евреи, получившие университетское образование и вместе с ним основные права (в отличие от жителей черты оседлости; сюда, види­мо, относился отец Сарры Владимировны Житомирской). Это были, скажем, земцы и близкие земству, бывшие земские учителя и врачи, а также журналисты, литераторы - все те, кто не попали под лишение прав и надеялись способствовать новому устройству России. Они про­должали питать иллюзию, что это устройство выбрал для себя «народ». Условно можно назвать умонастроение этих людей с их просветитель­ским пафосом — народническим или толстовским (с его предпочтением физического труда — умственному: здесь моральный авторитет Толстого очень был на руку большевикам, как раз и укоренявшим это предпо­чтение в государственном порядке). Уже упомянутая Магдалина Вериго вспоминала работников Отдела народного образования (Наробраз) в Томске первых советских лет: «...Тут была еще живая связь с недавней эпохой тех самоотверженных учителей, что шли из столиц к некрасов­ским школьникам, упрямым и трудолюбивым маленьким мужичкам, и к ясноглазым, терпеливым школьникам Богданова-Бельского, но было уже и что-то новое в широте задач, в новом государственном оптимизме, в новом безмерно возросшем и растущем объеме знаний. И это новое уже создавало иную формацию духовной жизни...»1

1 Вериго М Указ соч С 142 Курсив наш —МЧ


Чудакова М.О. О роли личностей...

 

 

 

Импульс Великой Утопии был столь силен, что и те, и другие какое-то время продолжали чувствовать себя хозяевами (или слугами?) Новой Страны, строившейся на месте бывшей.

Но была и третья группа — с трудом удержавшиеся на краю (боль­шинство — временно, как стало ясно впоследствии), не попавшие в ли­шенцы, допущенные к работе на благо советской власти образованные люди исчезнувшей России — и из дворянского сословия, и дети бога­тых московских купцов, получившие прекрасное образование (жители главным образом бывшей Староконюшенной части Москвы, с которы­ми сошелся в середине 20-х годов тот, кто составил одну из важных сю­жетных линий мемуаров Житомирской, — М. Булгаков, перебравшийся с Большой Садовой в переулки Пречистенки... ). Эти люди знали, что страна — уже не их. Но тем острее верили, что ее многовековая культу­ра — их, они — ее, если не владельцы, то хранители, хозяева ключей от нее. Собственно, к ним причислял себя, если вчитаться в его москов­ские фельетоны-хроники первой половины 20-х годов, Михаил Булга­ков — озаглавивший свой дневник этих лет «Под пятой». Это у него про­фессор Преображенский заявляет гордо: «Я — московский студент, а не Шариков!» Помимо сословных представлений о типе поведения, о дол­ге по отношению к стране1, корпоративная этика врачей, профессоров, людей науки существовала долгое время как бы помимо официозных новых ценностей. Одновременно существовала и религиозная этика -тех, для кого Россия по-прежнему оставалась страной православия.

Дворянство и интеллигенция были разными слоями в дореволюци­онной России. Советская власть, лишив страну политической жизни, а ее граждан - возможности публичного выражения своих убеждений, соединила эти два слоя в один - практически по признаку образован­ности. К концу 20-х годов возникнет единый - интеллигентско-дворян-ский слой2 - попираемый, унижаемый и уничтожаемый новой властью. И, верно поняв ее настрой, ее покорные подданные, не принадлежав­шие к этому слою, многие десятилетия с вызовом и удовлетворением заявляли при удобном случае: «Мы университетов не кончали!»

Усилия тех, кто считал новую страну - своей, до поры до времени были не лишены пафоса. Но и их настроение с годами, под бременем слишком давящих обстоятельств, окрашивалось индифферентностью и меланхолией, уже мало чем отличаясь от настроения тех, кто сразу ощу­тил себя под пятой.

1« В старинных дворянских семьях были люди, считавшие, что неблагородно "бе­жать с тонущего корабля", что надо умирать на родной земле» (Аксакова (Сивере) ТА Семейная хроника М , 2005 Т 1 С 312)

2 Едва ли не первым объединит эти два слова Булгаков, написав в 1930 т в письме правительству СССР о своем изображении в «Белой гвардии» «интеллигентско-дво-рянской семьи» и назвав интеллигенцию «лучшим слоем» в стране (Булгаков М Со­брание сочинений в пяти томах Т 5 М , 1990 С 447)

 

Чудакова М.О. О роли личностей...

 

 

Можно удивляться — почему столь разумной оказалась реформа ар­хивного дела в столь неподходящее для подобных разумных действий время — в первые советские годы? Да просто потому, что взяли готовое — эта реформа была продумана до деталей и должна была реализоваться в 1910-е годы1. Упоминать об этом было, разумеется, не положено: ре­форма подавалась как замечательное достижение советской архивной мысли. В свое время с большими трудами удалось в книге об архивах, рассчитанной на самые широкие круги (тираж первого издания был 100 тысяч), «вспомнить замечательного деятеля русского архивного дела Николая Васильевича Калачова, с 1865 по 1885 год управлявшего Мос­ковским архивом Министерства юстиции», и «протащить» в эту широ­кую печать обширные цитаты из Калачова, недвусмысленно показы­вавшие (что для автора книги было крайне важно), что именно он, а не советские руководители архивного дела, «обратил внимание на научное значение архивов и выдвинул свой проект архивной реформы, одним из главных пунктов которой было учреждение центральных архивов. До него на архивы смотрели как на придатки учреждений, склады дел, за­конченных производством. Читатель, уже пожелавший составить неко­торое представление об архивном деле, оценит, нам кажется, разумное и ясное рассуждение одного из его основателей». Далее следовали вполне крамольные по тем временам — поскольку слишком уж «разумные» — об­ширные цитаты из его трудов2. От мысли описать хотя бы кратко вклад Д.Я. Самоквасова и B.C. Иконникова пришлось отказаться.

Эту концепцию и взяли известные историки С.Ф. Платонов и А.Е. Пресняков, и результатом их работы стал декрет об образовании единого государственного архивного фонда, о централизации архивно­го дела, попавшего под эгиду Наркомпроса; в его же подчинении были и библиотеки, и музеи. Хотя библиотеки с самых первых лет отказались от задачи «благого просвещения» (прежде многого сбили буквы надписи «На благое просвещение» с фронтона Пашкова Дома)3, а музеи получа­ли новое направление, но это не сразу сказалось - прежде всего из-за тех самых личностей, о роли которых в истории России XX века мы здесь говорим.

Замена «спецов» новыми людьми пошла уже спустя несколько лет — в октябре 1922 года в Петрограде была проведена «первая волна чистки архивных кадров от всякого «балласта, доставшегося нам в наследство

1 Точно так же, как реформа орфографии была разработана задолго до Октября; осуществленная большевиками, она естественным образом осмыслена была Буниным, Цветаевой и другими как большевистский разрыв с традицией.

2 Чудакова М Беседы об архивах. М , 1975. С. 16—18.

3 О том, как Н К.Крупская повела с первых месяцев новой власти чистку фондов, сегодня написано достаточно; наша статья (Чистка разума // Советская культура. 1990. 10 марта), кажется, была одним из первых выступлений на еще недавно не упоминае­мую тему..

Чудакова М.О. О роли личностей...

от ведомственных архивов и первого периода деятельности Архивного управления». (Цитируются подлинные слова архивного функционера из его отчета об итогах проделанного.) [...]В мае 1923 года академики С.Ф. Платонов и А.Е. Пресняков выразили официальный протест про­тив "ненормальности того положения, в какое поставлено заведование Петроградским отделением Центрархива, лишенное... доверия и полно­мочий, необходимых для ответственного ведения дела" и вынуждены были отказаться от службы в архиве»1.

Но в архивохранилищах еще сидели первоклассные ученые, со­общения о новых находках появлялись в «Красной газете» и «Вечерней Москве»; архивы явно были частью жизни общества, хоть и в суженных тематических пределах (приоритетной была история «освободительного движения»).

Ситуация переломилась, пожалуй, в 1929—1930 годах - когда чеки­стами было состряпано в Ленинграде дело, получившее примечательное именование «архивного»: оно началось с того, что правительственная комиссия по чистке аппарата Академии наук «обнаружила» в Библиотеке Академии наук (БАН) «архивные материалы, представляющие большую историко-политическую ценность» — подлинники отречения Нико­лая II и Михаила, документы партий эсеров и кадетов, список членов Союза русского народа и т.п. Часть была сдана в Академию еще до фев­раля 1917, часть - до октября, а часть — после; властям об этом прекрас­но было известно с 1926 года; однако по сценарию, потом многократно повторявшемуся - в такой или ослабленной форме — «сразу после об­наружения "криминальных" материалов в Ленинграде начались первые аресты среди работников Академии», и из Москвы специально вызваны были Я.Х. Петере и Я.С. Агранов...2

«Рукопись», «архив» - звучание этих слов приобрело криминаль­ный характер; этот новый потенциал слов в советских условиях стал далее легко востребоваться по мере гэбэшной надобности (как произо­шло в конце 70-х и 80-е годы, когда это значение рукописи и стало полем активной деятельности для тех, кто шел работать в архивохранилища со своей целью).

Кардинальные перемены начались с 1933-1934 годов — новая волна (после «архивного», оно же «академическое», дела 1929—1930 годов) аре-

1 Крылов В.В., Хорхордина Т.И Михаил Станиславович Вишневский: судь­ба архивиста // Вестник архивиста. 2002. № 6 (72). С. 313; «...Со второй половины 1920-х гг., вначале исподволь, постепенно нарастая, развертывалась кампания против музеев и библиотек, как очагов, вокруг которых группировались остатки старой гума­нитарной интеллигенции» (Шумихин С.В. Вступит, статья к публикации: Стенограмма обследования Центрального музея художественной литературы, критики и публицис­тики Комиссией культпропа ЦК ВКП(б) 28 апреля 1934 г. // Тыняновский сборник. Четвертые Тыняновские чтения. Рига, 1990. С. 291).

2 Академическое дело 1929-1931 гг. Документы и материалы следственного дела, сфабрикованного ОГПУ. Вып. 1. Дело по обвинению академика С.Ф. Платонова. СПб., 1993. Предисловие. С. XXVI-XXV1I.

 

Чудакова М.О. О роли личностей...

 

 

стов, резкая убыль настоящих специалистов, дотошные расследования (иногда — с весьма серьезными последствиями) — почему были куплены такие-то материалы...1 Но тогда же — по сложной, извилистой стратегии самосохранения утвердившегося режима, - были вновь открыты исто­рические факультеты, «истории возвращались права гражданства»2.

Что такое — архивохранилища, собравшие в своих стенах (в отличие от разного рода государственных архивов) главным образом так называ­емые личные фонды? Это - законсервированная память о разрушенных сословиях, дворянстве и духовенстве: большая масса архивов вывезена была, как напоминает автор мемуаров, из национализированных поме­щичьих усадеб и закрытых монастырей3.

Примечательно, что музей «художественной литературы, критики и публицистики» - т.е. специальное хранилище для памятников прошлой культуры создается в начале 30-х - когда стало ясно, что эта культура окончательно и бесповоротно разрушена4. Если мы зададим себе во-

1 Характерен диалог между проверяющим работу музея партийным функционе­ром (введенным, конечно, в Научный совет музея) С.С. Динамовым и сотрудницей Н.И. Дилевской: «...Вот вами куплены автографы Пушкина за границей на валюту. Пушкинский дом в Ленинграде имеет столько этих самых автографов, что гнаться за ними и тратить валюту совершенно не надо и бесцельно... Дилевская. Тысяча первый автограф Пушкина так же уникален, как и первый...» (Указ. изд. С. 297).

2 Сказанное в 1996 году М.Я. Гефтером цитируем по: Ганелин Р. Ш. «Афины и Апо­калипсис»: Я.С. Лурье о советской исторической науке 1930-х годов // In memoriam: Сборник памяти Я.С.Лурье. СПб., 1997. С. 150.

3 В статье 1975 года об этом сообщалось в такой форме: «С 1918 по 1922 год в отдел [...] поступило огромное количество архивных материалов и ценных коллекций, спа­сенных сотрудниками Румянцевского музея от гибели из брошенных владельцами под­московных имений и московских домов русской знати, из закрывшихся монастырей. Роль сотрудников музея как полномочных представителей (или «эмиссаров») Нарком-проса в сохранении культурного наследия в те годы трудно переоценить. Фонды пред­ставляли тогда неразобранные штабеля папок и связок и были совершенно недоступны для использования. Необходимо было освоить и описать собранные исторические ис­точники» (Житомирская С.В. Отдел рукописей Государственной библиотеки СССР имени В.И. Ленина // Советские архивы. 1975. № 3. С. 37). Брошенные владельцами имения (почему-то снялись с места, все бросив), закрывшиеся (не «закрытые»!) мона­стыри — стилевые нюансы печатных текстов 70-х годов. Далее все вроде верно — роль Наркомпроса в сохранении (как в анекдоте 60-х — «А ведь мог бы и полоснуть!»), дей­ствительно неразобранные бумаги, недоступные, соответственно, для использования — ведь владельцы не собирались бросать свои имения и предоставлять фамильные бумаги для использования. Вот это балансирование на грани полуправды и было главной чер­той письменных текстов тех лет — для тех, кто не хотел бездумно лгать в принятом клю­че советской риторики.

4 В 80-е годы я пыталась «протащить» эту мысль в печать в осторожных (сейчас выделяю курсивом особенно важную синтагму) формулировках: «Важной чертой ар­хивно-музейного строительства этих лет было то, что уничтожение социальных пред­посылок воспроизведения культуры в прежних формах сопровождалось вырабатывани­ем специальных средств сохранения уже имеющихся результатов как памятников этой отслоившейся от текущей жизни культуры» (Чудакова М.О. Рукопись и книга: Рассказ

 

Чудакова М.О. О роли личностей...

                                                                                                                                      

прос — входила ли в телеологию власти эта идея сохранения памяти о прошлом и в этот именно момент? — то вряд ли сумеем дать уверенный ответ. Уверенно можно говорить о ведущей роли в этом личной иници­ативы — в данном случае инициативы В.Д. Бонч-Бруевича, которому в мемуарах Житомирской отдана немалая дань.

Архивы и архивохранилища в любой стране в новое время — дело рутинное, поскольку память о прошлом, в них заключенная, как бы ни разнились в оценках национального самосознания (в свою очередь — ве­личина переменная) разные периоды истории страны, — должна сохра­няться. В тоталитарных обществах, напротив, простые архивные задачи в высокой степени проблематизируются, поскольку память становится средством государственной манипуляции национальным сознанием. Это давно показано Орвеллом и не требует повторения и пояснения.

Начиналось это с простых, грубых и главное — эксплицированных форм: после Октября 1917 года «бывшими» становились чины, звания, ордена, принадлежность к сословиям (впрочем, остававшаяся в анкетах в графе «социальное происхождение») и титулы (княжеские, графские и другие; известна недоуменная реплика, приписываемая И.А. Орбели: «Бывший князь?.. Это все равно что бывший фокстерьер»). После отмены и последующих санкций и репрессий по отношению к их носившим все эти знаки отличия стали скрывать, т.е. отказываться от памяти рода — фундамента личных архивов.

Когда же тоталитарное государство стало строить свою историю, оно стало заниматься неэксплицированным отказом от памяти. Убира-ние изображений людей с коллективных фотографий (и превращение их, скажем, в фото «Ленин с Горьким»), неупоминание Троцкого и Анто­нова-Овсеенко в описаниях Октябрьского переворота — это только при­меры колоссальной деформации памяти в течение долгих десятилетий.

И именно в противовес этой государственной интенции формиро­валось у тех, кто стремился ей противостоять, представление о важно­сти сохранения памяти. Работа в архивах стала приобретать — для узкого слоя людей, осознавших свой выбор, - черты служения.

Историческое время пошло С.В. Житомирской навстречу — к по­следнему году ненужного ей химического техникума в страну вернулось историческое (невольный каламбур) образование, аннулированное ле­нинским декретом в 1921 году, - «режим "вспомнил" о пользе отече-

об архивоведении, текстологии, хранилищах рукописей писателей. М., 1986. С. 61). В той же книге — о том, какую роль в постепенном накоплении государственного ин­тереса к литературным архивам имела работа над массовыми изданиями национализи­рованных сочинений классиков и расцвет текстологии (обусловленный, среди прочего, тем, что в эту область пришли блестящие ученые, которым государственная идеология оставляла все меньше возможности заниматься теорией).

 

Чудакова М.О. О роли личностей...

ственной истории в воспитании патриотизма», — пишет она, когда на европейской сцене появился Гитлер.

Менялось само состояние воздуха времени - в середине 30-х комсо­мольские дела для Сарры Владимировны стали формальностью: «Азарт­ный интерес, переполнявший меня в пионерском отряде, как-то испа­рился».

За решением 1938 года о передаче в ведомство НКВД государствен­ных архивов1 последовало и решение 1941 года, по которому в государ­ственные архивы должны были влить фонды из рукописных отделов библиотек, музеев и всех ведомств, еще не подчиненных НКВД. Но выполнить его, к счастью, не успели. Это сыграло в дальнейшем роль в судьбе Житомирской. И она, в свою очередь, сыграла роль в судьбе по меньшей мере одного, но крупнейшего из этих не успевших подчинить­ся Н КВД архивохранилищ.

Послевоенное семилетие (начавшееся в августе 1946-го докладом Жданова, а закончившееся в марте 1953-го смертью Сталина) было наихудшим для культуры. Но и оно не было полностью потеряно для участия личностей в духовной истории страны. И оно показало возмож­ность выбора. Характерная вообще для России прерывистость научной и культурной традиции компенсировалась (весьма частично) только и исключительно личными усилиями.

1946-й был годом возвращения молчащих. Так мы назвали бы тех сравнительно немногих, кто в 1936-м году успел получить 10 лет (срок, который в послевоенных лагерях уже называли «детским»; или — 5, к которым по отбытии добавляли еще 5) и, отсидев их, вышел — без права жить в крупных городах, проявляться публично и печатать свои сочине­ния (это правило было неписаным), если речь шла о литераторах. (Одни из лучших стихотворений вернувшегося из ссылки Заболоцкого были написаны в этом именно году - а напечатаны через десятилетие).

В конце войны заведовать Отделом рукописей ГБЛ приходит фрон­товик и будущий блестящий историк П.А. Зайончковский, а в начале 1945-го он берет на работу С.В. Житомирскую. Роль двух этих кадровых решений в истории отечественной культуры середины XX века - весьма велика.

Встречу с Е.Н. Коншиной Сарра Владимировна называет «одной из самых примечательных удач» в своей жизни. Причем речь идет не только о «профессиональном становлении» - без этой встречи Сарра Владимировна «никогда не соприкоснулась бы с тем кругом дореволю­ционной московской интеллигенции, к которому, как одна из младших отпрысков, Е.Н. принадлежала». Сарра Владимировна раскладывает

' «Недавно в телевизионной передаче, — пишет РШ Ганелин, — в качестве при­мера нелепости того времени было сказано, что ЦГИАЛ возглавлял майор МВД Между тем Главное архивное управление входило тогда в состав этого министерства и началь­ники всех архивов были его офицерами» (Ганелин Р Ш Советские историки о чем они говорили между собой Страницы воспоминаний о 1940-х — 1970-х годах СПб , 2004 c/ 110).

 

Чудакова М.О. О роли личностей...

 

 


карты: выпускник Московской духовной академии Г.П. Георгиевский, пришел руководить рукописным отделением Румянцевского музея в 1890 году — и Сарра Владимировна еще застала его в Отделе в 1945 году. «...Он был «дедом», чудом уцелевшей реликвией прошлого (слово "чудо" здесь вполне на месте - вот уж кому по всем советским правилам было место в лагере, причем с первых послеоктябрьских лет. - М.Ч.), а Елизавета Николаевна - ярчайшим представителем "отцов". Мы же были "дети", наследники лучшего в их традициях — в условиях нашего времени и нашего воспитания не всегда, конечно, соответствовавшие этим традициям». То есть — Сарра Владимировна пользуется восстанов­ленной — при помощи поколения «отцов» - их, в сущности, шкалой ценностей (лучшего в их традиции).

В те годы архивы были отъединены от науки и общественной жизни. В послевоенных диссертациях уже редко встретишь архивные ссьшки. Печатной информации об архивах почти нет. И надо представить себе, каким дерзким, по тем временам - революционным шагом было реше­ние о подготовке, а затем и издание — все это сжато, но ясно описано Саррой Владимировной - «Краткого указателя архивных фондов Отдела рукописей» (ГБЛ, 1948), «Указателя воспоминаний, дневников, путевых записок XVIII-XIX веков (из фондов Отдела рукописей)» (ГБЛ, 1951. А каково было принять решение отсечь в этом издании всю первую поло­вину XX в. - чтобы не уродовать цензурой!). Не могу удержаться, чтоб не процитировать то, что читатель все равно прочтет дальше, — Сарра Владимировна с восхищением вспоминает о том, как в 1944—1952 годах, «на которые пали все послевоенные бесчинства сталинского режима, он (П.А. Зайончковский) в этих условиях ухитрился превратить Отдел рукописей[...] в серьезное научное учреждение с огромным размахом научно-публикаторской и информационной деятельности, будто не за­мечая идеологических бурь, чудовищных потоков лжи и клеветы в исте­рических партийных постановлениях...» Он сделал свой выбор.

А ведь не так просто было собрать штат для такой работы — хотя бы для описания русских рукописных книг (то есть, как правило, духовно­го содержания). За прошедшее после Октября время погибло в ссылках и лагерях немало тех, кто был хорошо знаком с этим делом, посколь­ку они-то и имели скорей всего подозрительное происхождение - ду­ховное, купеческое или дворянское. А архивами пришли заниматься женщины, что называется, из хороших семей, подготовленные для по­лучения дальнейшего образования, но именно им-то, «лишенцам», и затруднили путь к завершению образования!... Несколько сотрудниц Отдела получали заочное образование - с большим и, в сущности, не­поправимым опозданием.

...Сразу после смерти Сталина, когда доклад Хрущева 1956 года еще не мог никому и присниться, тогдашние руководители Отдела рукопи­сей ГБЛ внезапно - по-другому не скажешь - осознали новые возмож­ности и резко двинули вперед архивное дело. Замечательный документ опережающего самосознания - их письмо в журнал «Вопросы исто-

 

 

 

рии». Оно дает почувствовать, что именно в 1954 году было совершен­но новым — и что особенно активно начало вновь забываться людьми, пришедшими на смену этим архивным деятелям, со второй половины 70-х годов: «Архивохранилища должны считать своей непременной обязанностью предоставление материалов исследователям. Деятель­ность архивов должна быть активной, направленной в сторону читате­ля, исследователя. [...] Нужно организовать копирование документов по заказам читателей с широким использованием современной техни­ки фотографии и микрофильмирования, пересылать документальные материалы и их копии для использования научными работниками на периферии. В архивах хранится множество материалов, совершенно еще не раскрытых и не приведенных в доступное для исследователей со­стояние. [...] Все дело нередко ограничивается описанием документов с целью учета и хранения, а не использования...»1

Именно по этому письму и было принято — хоть и нескоро, в 1960-м году — постановление о передаче государственных архивов из системы МВД введение Совета Министров (говорили, что авторы пись­ма сняли с работников госархивов погоны, — пока не стало ясно, что они превратились в невидимые). При этом многое все-таки продолжало держаться на личностях — Б.В. Томашевский, М.И. Малова в Рукопис­ном отделе Пушкинского Дома; П.А. Зайончковский и его преемница (с 1952 года) С.В. Житомирская в Ощеле рукописей ГБЛ...

Свободный доступ к описям... Он и сейчас — не во всех архивох­ранилищах; информация и сейчас для многих является тем, что нельзя взять да и предоставить просто так...

Российский XX век, во всяком случае, показывает, что в воздейс­твии личностей на социальные процессы немалое место занимают вне­экономические и даже внеидеологические категории — такие, как па­фос (патетическое отношение к возложенным на себя обязанностям), обостренное чувство долга. «Такими фанатиками работы и пользуется Советская власть, - записывал К.И. Чуковский в дневник 22 января 1928 г. - Их гнут, им мешают, им на каждом шагу ставят палки, но они вопреки всему отдают свою шкуру работе»2—и это свойство определенной части работников культуры сохранилось до конца советского времени.

Этими людьми двигала вера, в данном случае — нерелигиозная (хотя понятно, что для какой-то их части постулаты религии оставались оп­ределяющими), а, в частности, научная. Здесь мы можем опереться на представления, предложенные еще в 1914 году В.И. Вернадским.

1 Житомирская С., Кудрявцев И., Шлихтер Б. О правильном использовании мате­риалов советских архивов // Вопросы истории. 1954. № 9. С. 120.

2 Чуковский К. Дневник: 1901-1929. М., 1991. С. 431.

 

Чудакова М.О. О роли личностей...

 

Размышляя над тем, что же «позволило создать непрерывность на­учного творчества в России при отсутствии в ней преемственности и традиции" (которая в Европе продолжалась в монастырях, когда пре­рывалась на какое-то время в миру), Вернадский пришел к следующей мысли: "В обществе без научной веры не может быть научного творче­ства и прочной научной работы". Научная вера "является опорой в тя­желых условиях русской действительности, служит импульсом, направ­ляющим вперед, среди самых невозможных внешних условий, создате­лей творческой работы русского общества в области научных явлений... Точному учету истории эта научная вера не может подвергнуться", но "мы должны помнить, что только при ее наличности может идти боль­шая научная работа, живое научное творчество»1.

В бесконечно большей мере эта мысль относится к советской исто­рии, при одной важной поправке - тоталитарное устройство все равно приводило к перерывам в научной традиции. Но без этой веры они могли быть и гораздо более длительными, и, главное, необратимыми по своим результатам.

Рост роли личности в российском XX веке, прошедшем в большей своей части под знаком государственного устройства, стремившегося растереть личность в пыль, был связан с уничтожением после 1917 года начатков гражданского общества, складывавшегося в России порефор­менной. Рискнем высказать соображение, на наш взгляд, очевидное -общество с развитыми гражданскими и юридическими институциями не особенно нуждается в личностях (или, вероятней, нуждается как-то иначе). Не столь важны ведь имена и личности тех, кто зафиксировал свой голос под тем или иным решением той или иной общественной группы, решившей поддержать ту или иную инициативу, — достаточно их простого участия в голосовании. Неважно, кто именно — и поимен­но — участвует в многотысячной демонстрации, в многолюдном пикете. «Штучные» действия — черта тех обществ, где гражданская структура разрушилась (или разрушается, оказавшись хрупкой и неустойчивой, как в сегодняшнем российском обществе).

Личность приобретает полноту своего значения там, где граждан­ского общества нет, нет реальных действий отдельных сообществ, а только ирреальные, являющиеся плодом пропагандистской фантазии «действия» бесформенной массы («советская общественность», «весь советский народ»). Однако же не освещаемое в печати личное поведе­ние незаурядного человека все-таки оказывается в какой-то степени на виду и значимо для других. Его готовность участвовать в положительной деятельности, го есть «брать на себя», становится очевидной хотя бы ка­кому-то кругу (скажем, профессиональному) - и потому поддерживает, служит примером и т.п.

Говоря об особой роли личностей в России XX века, мы не думаем уверить кого-либо в их влиянии на переломные исторические события.

1 Вернадский В. Очерки по истории естествознания в России // Русская мысль. 1914. №1, наг. 2. С. 22.


Хрущев принимал решение о докладе на XX съезде не под воздействи­ем этих людей. Спустя 12 лет Советский Союз вводил танки в Прагу по решению Политбюро, и личности не могли помешать этому реше­нию — как и спустя еще десятилетие с лишним решению о начале воен­ных действий в Афганистане. Но личности воздействовали на оценку всех этих действий внутри общества. Своими действиями, и не только прямо диссидентскими (таким, как выход на Красную площадь группы протестантов против вторжения в Прагу), а порой сугубо научными они участвовали в формировании того, а не иного характера литературно­го и научного (во всяком случае это относится к наукам гуманитарным) процесса, в создании морального климата, системы политических оце­нок, неписаной шкалы этических ценностей. Хотя в отдельных — край­не редких! - случаях они воздействовали и на течение исторического процесса: личности с известными именами, поставив свои подписи под письмом в ЦК, помешали в 1966 году готовившейся реабилитации Ста­лина.

...Настоящее возвращение тех, кто прожил совсем иную, без совет­ского облучения, жизнь, состоялось в середине 50-х. Сразу после смерти Сталина из лагерей и ссылок возвращались уже не молчащие второй по­ловины 40-х - эти заговорили сразу.

К началу 60-х уже ощущалось их воздействие на толщу культур­ного субстрата. И тут оказалось, что они, обугленные вешки на доро­ге российской истории последних десятилетий, придали патетические тона тому, что было скорее суровым профессиональным долгом людей, привычно несших на себе весь непомерный груз работы по сохранению культуры как исторической памяти.

С середины 1950-х в стране возникли - и шли до самого конца со­ветской власти - два встречных движения.

Власть стремилась погасить огромную волну, пошедшую от докла­да Хрущева, в сущности, зачеркнувшего предшествующие десятилетия. Голос власти минувших лет оказался лживым, кровь сограждан проли­лась напрасно; все встало под сомнение.

Общество в лице наиболее деятельных людей хотело воспользо­ваться возможностью что-то делать, не рискуя наконец жизнью — сво­ей и своих близких. Этот именно риск (охотников рисковать свободой нашлось не так мало) исчез, напомним, и для людей власти: именно поэтому и возникла возможность действовать. Она сохранялась до конца советской эпохи - при том, что многие, так или иначе рабо­тавшие в культуре, неутомимо старались доказать себе и друг другу, особенно уже в 70-е («после Праги»), что «сделать ничего нельзя». Другая же, меньшая часть, действовала - и, прикладывая немереное количество сил (на это и был расчет - «они»-то были ленивее нас!),


Чудакова М.О. О роли личностей...

 

 

 

ухитрялась в культурно-издательской области сделать то, что казалось невозможным.

При этом необходимо принять к сведению — чем дальше, тем от­четливей любые конструктивные культурные действия — попытки из­дать, например, что-то стоящее (Мандельштам в «Библиотеке поэта», да даже академическое собрание сочинений Чехова) — непомерно за­тягивались - 10, 15, 17 лет. И даже - 35! (Именно столько издавали зна­менитую «Чукоккалу».) И редко кому удавалось от души порадоваться на свои и коллективные достижения — к моменту победы победители обычно были полностью вымотаны борьбой.

Люди продолжали действовать, рассчитывая, что что-то все-таки удастся, - как Твардовский в журнале «Новый мир», при огромном, еще почти неописанном (в отличие от роли редколлегии) споспешествова-нии своей редакции. Так действовала и С.В. Житомирская, заведуя От­делом рукописей главной библиотеки страны.

Среди прочего в задачу этих людей входило восстановление памя­ти о личностях. Но встречный, властный поток продолжал, «возвра­щая» одни имена, вымывать из употребления другие (для десятилетия после 1956 года такими оказались имена Сталина, Берии, Молотова, Маленкова, Кагановича, а затем - Хрущева; позже их сменили сов­сем другие имена) или менять их оценки. И всякий раз новое коле­бание становилось обязательным для всех. Характерный пример из мемуаров Сарры Владимировны: к столетию библиотеки (1962 годов) готовили коллективную монографию, и «уже на одном из первых за­седаний редколлегии, где обсуждался план-проспект будущей книги, решили не упоминать никаких имен. В условиях, когда то и дело ме­нявшаяся оценка деятелей прошлого, особенно советского прошло­го, всякий раз ставила любую книгу, где эти имена упоминались, под угрозу изъятия, такое решение было объяснимо. Но что за история без людей, ее творивших!»

С конца 50-х и особенно в 60-е Сарра Владимировна сталкивалась с теми, кто прошли лагеря и ссылки и впервые объявился в советской публичной реальности. Нередко это были те, кто в ее юности, а то и в зрелых годах, принадлежал к чуждому ей слою, не вызывавшему ин­тереса и сочувствия. Теперь это были близкие и интересные ей люди. Я была свидетелем того, как исчезала для нее граница между тем миром и этим, как Сарра Владимировна, втайне гордившаяся, думаю, своим, так сказать, легальным и даже номенклатурным (только без всяких пай­ков и приплат) положением - ведь оно давало и возможность делать дело, что для нее уж во всяком случае было важнее материальных при­бытков, — начинала чувствовать близость к людям оттуда как своего поля ягодам (в доме А.А. и В.Г. Зиминых они давно были своими).

В 60-е годы, во второй половине особенно, изменился характер ком­плектования - наследники фондообразователей пришли в себя после многолетнего страха; прошлое перестало быть составом преступления, в архивохранилища потекли личные архивы, в особенности - архивы


XX века1. Мы в Отделе рукописей ГБЛ не только спешили успеть собрать, чтобы сохранить (еще не раздались в полный голос начальственные во­просы 1970-х — «А зачем?»), но занимались активным комплектовани­ем — побуждали этих людей к созданию новых документов: мемуаров.

И это значит, что, не обсуждая этого друг с другом и даже, может быть, не говоря внятно самим себе, уже понимали, что сие царствие не вечно, что документы, его обличающие, будут востребованы, подымут­ся из нащего хранения в подвале Пашкова дома на свет Божий.

Дряхлел режим, одновременно стремясь закручивать гайки, - и возрастала роль личных усилий. В этом была специфика общественной ситуации. Но идти или нет навстречу этому - было дело личного выбора тех, кто ставил перед собой такой вопрос.

Сарра Владимировна неуклонно шла по давно избранному пути. Ее общественная и научная репутация стала важной частью репутации отдела: «там работают порядочные люди» — такая аттестация в те годы много значила. Люди несли к нам те материалы, которые по своему ха­рактеру вполне могли быть переданы и в ЦГАЛИ: верили, что докумен­ты не останутся долгие годы под спудом — и в то же время информация о них не будет доложена «куда следует».

Только в Отделе рукописей ГБЛ записывали без «отношений» ис­следователей с ученой степенью и членов творческих союзов. — Зачем вообще нужно «отношение»? — поясняла Сарра Владимировна со своей излюбленной позиции логики и здравого смысла. — Чтобы мне кто-то подтвердил, что человек способен работать с документами. О кандидате и докторе наук мне это подтверждает ВАК, а о члене творческого со­юза - те, кто его туда принял.

Такая позиция администратора была уже в 60-е, а тем более в 70-е годы редчайшим исключением — каковым остается, впрочем, и сегодня.

И, конечно, - ее особая роль в характере, приданном в эти годы «Запискам Отдела рукописей», ежегодному печатному органу, ответ­ственным в точном смысле этого слова редактором которых она была. (А сколько приходилось видеть тогда же безответственных! Т.е. — ни-

1 Подробнее об этом времени, как и о 20-х — 50-х годах, - в нашей статье «Ар­хивы в современной культуре: Записки бывшего архивиста» (Красная книга культуры? М., 1989. С. 381—395). Параллельно пошел другой процесс, кратко и точно очерченный недавно в упомянутых воспоминаниях Р.Ш. Ганелина. Он описывает, как в середине 60-х оказался в Москве в ЦГАЛИ: «На столе стоял вынутый кем-то каталожный ящик, в котором среди карточек с громкими писательскими именами мне попалась фамилия здравствовавшего московского литературного критика. "Этот ящик из картотеки упо­минаний или из перечня фондов Г' Когда заведующая залом ответила мне, что это личные фонды, и я растерянно показал найденную мною карточку, она, улыбаясь, сказала, что с некоторых пор личный фонд в архиве наряду с дачей, автомобилем и гаражом вошел в состав джентльменского набора, то большого, то ли малого. С самого утра эти фондо-образователи занимают очередь в директорский кабинет, иногда всего с несколькими листками в руках» (Ганелин Р.Ш. Указ. соч. С. 113—114).


Чудакова М.О. О роли личностей...                                                                               

чего на себя не бравших, потому что ни за что не желавших отвечать). В середине 60-х (когда я пришла в Отдел) у нее были свои, сложившиеся представления и о том, что непременно надо использовать возможно­сти времени на полную катушку, и о том, как именно надо действовать. Меня взяли, собственно, «под юбилей» — надо было готовить юбилей­ный номер «Записок» (Сарра Владимировна пишет, как готовились к 50-летию советской власти), а в Отделе не было специалиста по совет­ской литературе. Договариваясь со мной об обзоре архива Фурманова, она (уже имевшая обо мне некоторое представление, потому что реко­мендовал меня ей П.А. Зайончковский, с которым мы говорили на по­литические темы откровенно) настоятельно советовала ориентировать­ся на обзор материалов о религиозном сектантстве в фонде В.Г. Черткова (Сарра Владимировна подробно пишет об этом фонде и об обзоре тоже). Дословно помню ее наставление:

- Понимаете, такой щекотливый материал он сумел провести в пе­чать замечательно - поставил в самом начале забор! А дальше излагал все, что ему нужно. Вот и вы поступайте так же!

В коротком предварении, отделенном от основного текста тремя звездочками, А.И. Клибанов (позже мы познакомилась, не раз беседо­вали) кратко говорил о фонде Черткова в целом, о месте данных матери­алов, цитировал слова Ленина о толстовцах («...и потому совсем мизер­ны заграничные и русские "толстовцы"...») и резюмировал: «Ленинская характеристика толстовцев служит путеводной нитью при изучении от­носящихся к их мировоззрению и деятельности материалов фонда»1.

В те годы это был один из способов, широко применявшийся и по-своему эффективный (известное - плюнь да поцелуй у злодея ручку). Но среда гуманитариев уже стратифицировалась; ни я, ни кто-либо из узко­го круга наших с А. П. Чудаковым тогдашних единомышленников к это­му времени уже не могли и помыслить о том, чтобы печатно опираться на Ленина: он был для нас неупоминаемым, не говоря уже о печатном признании «путеводной нитью». Было ясное понимание того, что если нельзя сказать не только всей, но даже половины правды, то ни в коем случае нельзя ни в одной фразе лгать, пускаться в демагогию и т.п., что вообще весь предлагаемый в печать текст должен быть единым. Тут важна еще разница между историками литературы и историками — первые уже отвоевали себе некоторые права, а вторые по-прежнему находились в плену обязательного следования некоторым «марксистско-ленинским» догмам; хотя и здесь были исключения2.

Всего за год до этого я в кандидатской диссертации ставила экспе­римент на себе и на 358 страницах текста про советский литературный

1 Записки Отдела рукописей ГБЛ. Вып. 28. М., 1966. С. 46.

2 Например, в «Записках Отдела рукописей» тех же лет в обзорных статьях научной сотрудницы отдела Н.В. Зейфман, ученицы П.А. Зайончковского, не встречалось фраз, которых она могла бы впоследствии стыдиться, - и это тогда же бьшо очень даже за­мечено ее старшими коллегами.

 

Чудакова М.О. О роли личностей...

процесс 30-х ни разу не упомянула «социалистический реализм», а так­же не сослалась в тексте на тогдашнего генерального секретаря КПСС (а это, конечно, входило в непременный диссертационный этикет), - и защитилась (просто никто не догадывался попробовать). Решила риск­нуть и тут. Я мало знала о Фурманове, изучение материалов его архи­ва (это были в основном дневники, причем анализ рукописей заставил предположить существование двух параллельных дневников) дало совсем новую для меня, весьма выразительную и никак не вписывавшуюся в давно сложившиеся и зацементированные каноны повествования о со­ветском классике картину. Ее я постаралась передать - безо всяких оце­нок, как того и требует строгий жанр обзора архивного фонда. Приведу лишь один фрагмент — чтобы стали понятны посвященные этому моему печатному тексту страницы мемуаров и то, в какую игру, не страшась, охотно играла Сарра Владимировна.

«Среди неопубликованных и важных по значению мемуаров следует назвать за­нявшую большое место в дневнике запись об истории с ответственным работни­ком Кинешемского совета Г. Цветковым, в которой Фурманов, как явствует из дневника, сыграл немаловажную роль. Первая запись на эту тему названа: "Игра со смертью". "И страшно и весело играть со смертью. Со смертью, т.е. с чужой жизнью, которая вот-вот может оборваться. Гр. Цветков накануне смерти. Он, может быть, назавтра же будет расстрелян. Коммунист, работник прошлой ре­волюции, человек с неутомимой энергией и лютой ненавистью к буржуазии..." (Л. 37об.). Далее рассказано, что этот человек оказался замешанным в растрате, кутежахит.д. Фурманов[...] анализирует собственные ощущения: "Я способство­вал тому, что черная туча над Григорием Цветковым опускалась все ниже и ниже [...]". [...] Он объясняет, что "никакого предубеждения" к обвиняемому у него нет[...]. При более подробном разбирательстве "дела Цветкова" отпадают одна улика задругой. [...] Запись "Цветковшина" начинается словами: "Разумеется, совершеннейшая неправда, будто все дело раздуто работниками Губ. центра на основании каких-то личных столкновений, отношений и прочего. Разумеется, ересь, когда нас, обличавших Цветкова и цветковщину, обвиняют в пристраст­ности и односторонности" (Л. ПОоб.). И здесь же автор дневника признается: "слишком пламенно мы взялись за это дело"[...]»' и т.п.

Читателю этой книги, давно живущему в другой ситуации, нужно отдавать себе отчет в том, что это был не конец 80-х и начало 90-х с их валом обличений всех прежде канонизированных, и даже не годы «от­тепели», — это были первые брежневские годы. И Сарра Владимировна, прочтя то, что не лезло ни в какие тогдашние ворота (сегодня уже требу­ется пояснить: никакие расстрелы, а уж тем более выступающие в виде веселой «игры с чужой жизнью», не могли иметь отношение к классику советской литературы - не говоря о щекотливом характере мотивов по-

1 Чудакова М.О. Архив Д А. и А Н. Фурмановых // Записки Отдела рукописей ГБЛ. Вып. 29. М., 1967. С. 117-118.

 

Чудакова М.О. О роли личностей...

 

 

ступка, недвусмысленно запечатленном в дневнике), мгновенно ухвати­ла предложенный мною неожиданный код — и приняла его без малей­ших нареканий, уже не вспоминая о заборах. Хотя просто не могла - с ее трезвостью — не понимать, что неприятности скорей всего не замедлят. Когда она пишет, как потом боролась, потому что «не терпела подобно­го насилия и, если возникала драка, всегда стремилась взять верх», - это все чистая правда. Но ее «личный пафос» (о котором я писала в цитиру­емой ею заметке) в том и был, чтобы браться печатать то, что выходит за обозначенные государством пределы. Я формулировала это для себя словами «цензура недогружена» - и тут мы были с ней едины. Этого не делало, не желая иметь неприятностей, подавляющее большинство тех, кто сидели на подобных руководящих должностях.

Роль личности в культуре и шире — в жизни общества - советских лет в том и заключалась, чтобы стремиться раздвинуть цензурные ог­раждения, которые воздвигнуты были сразу после Октября и далее то ветшали, то вновь укреплялись, но всегда обступали каждого - и пишу­щего, и читающего. Каждая отдельная публикация полудозволенного была прецедентом. Самая важная роль, которую могла сыграть личность в научно-гуманитарной сфере, — создать печатный прецедент. Это было подобие британского прецедентного права. Конечно, среди тех, от кого зависела отечественная печатная жизнь, еще сохранялись отдельные фанатики. Но их было уже очень мало. Бал правили циники или вообще пустые места. Главной их задачей было — снять с себя ответственность. Каждое предшествующее печатное упоминание сомнительного произ­ведения или имени такому человеку помогало бояться меньше. Помню, только принесенная пачка книг просто с упоминаниями ранней прозы Пастернака помогла мне в издательстве «Наука» отстоять целую глав­ку в моей книжке «Мастерство Юрия Олеши» (1972) - ее собирались снимать, так как о прозе Пастернака ведь не пишут (все еще шли волны «Доктора Живаго», хотя автор уже 12 лет как сошел в могилу).

Уже работая над мемуарами и обратившись к 1967-му году, Сарра Владимировна «начала спрашивать себя, как это могло произойти» (со статьей об архиве Фурманова), то есть — как она взялась это печатать и как могло получиться? Я думаю, она не осознавала ясно, но прекрасно чувствовала, ощущала тогда всю совокупность обстоятельств — и шла на штурм. Разница между нами в отношении к этим обстоятельствам (по­нятно, что масштаб ее действий был гораздо больше) заключалась лишь в том, что я уже намеренно, то есть осознанно, осуществляла определен­ную профессиональную стратегию, продолжая ставить эксперименты на себе (другого способа проверить - пройдет или не пройдет - не было; оппоненты действовали не по инструкциям, а по наитию).

Через несколько лет это качество ее личности — ее бесстрашие, ее готовность платить за попытку раздвинуть стены - проявилось в долгой и мучительной истории с обзором архива М. Булгакова. Не только в Ле-нинке (об этом и речи нет), но не знаю, к каком тогдашнем архивном или библиотечном заведении страны человек с партийным билетом и на номенклатурной должности не отказался бы сразу и насовсем от всяких попыток напечатать работу, узнав, что Главкомиздатом принято реше­ние «признать идейный уровень» этой самой работы, представленной на коллегию в рукописи, «неудовлетворительным». А Сарра Владимировна
ни разу за четыре года не дрогнула и только все выискивала новые воз­можности борьбы и меня еще подталкивала к поискам...

 

Чудакова М.О. О роли личностей...

 

                                                                                                                                          7

Примечательной вехой, отметившей десятилетие новой ситуации с комплектованием, было собрание Отдела рукописей в июне 1974 года. На нем шла речь (далее цитирую запись, сделанную в тот же вечер, 18 июня 1974 года):

«О перспективном плане обработки архивов на ближайшие 10 лет, о том, как наша реальная работа резко разошлась с перспективным планом, принятым в 1964-м году, - с его очередностью фондов» (подразумевалось - многие наме­ченные к обработке в 1964 году фонды остались необработанными): «слишком много, неожиданно много новых фондов пришло за эти годы. Я выступила: [...] хотела бы подчеркнуть оптимистический характер того, что кажется нам ка­тастрофичным, - ведь все это говорит о весьма радостных тенденциях в жиз­ни нашего общества: 1) люди стали больше сдавать архивы - не боятся этого, 2) исследователи стали широко обращаться к архивным материалам, 3) наш от­дел понял новые эти веяния и проявил смелость — стал выдавать необработан­ные фонды. Другое дело, что мы не сумели осознать, осмыслить эти новые явле­ния, почувствовав их интуитивно».

Новация же была вот в чем. В начале 70-х стало ясно, что принимаемые на хранение в невиданном прежде количестве личные ар­
хивы просто физически не смогут быть обработаны по нашим очень высоким кондициям в ближайшие годы. Никого это в тогдашних
советских архивохранилищах не смущало — когда обработаем, тогда и будем выдавать! Житомирскую — смутило. Она хотела обеспечить исследователям скорейший доступ к новопоступившим архивам. Но как? И было принято решение придать особое значение первичной об­ работке - и после нее выдавать документы читателям. Об этом Сара Владимировна подробно пишет в мемуарах. ...Когда потом ее уничто­ жали за «выдачу необработанных фондов», никто не вспоминал, что наша первичная обработка соответствовала полной обработке в других архивохранилищах. Материалы архива при подготовке информации о «новых поступлениях» в «Записках» раскладывались по «обложкам», единицы хранения получали предварительное название. А при выдаче читателям листы просчитывали сотрудники читального зала — и счи­тали второй раз, когда читатель сдавал материалы. Никогда не пропало
ни одного листа.           

 

Чудакова М.О. О роли личностей...

 

 

В том и была, повторим, суть тогдашнего государственного и соци­ального устройства, что шли два встречных потока. И тот и другой встре­чали сопротивление личностей - разных, находящихся, так сказать, по разные стороны баррикады — незримой, но прочной, воздвигшейся в середине 50-х. Это не исключает того, что и раньше благородные лич­ности отвоевывали маленькие участки культуры и не давали выкинуть за ее пределы разных людей, ставших гонимыми то в одну, то в другую из политических кампаний.

«Новые поступления» — это был важнейший раздел ежегодных вы­пусков «Записок Отдела рукописей»: информация о последних посту­плениях (реально — двух-трехлетней давности). Печатная информация служила справочным аппаратом для читателя — он заказывал материа­лы по указанным в «Записках» шифрам. Для нас эта роль раздела была крайне важной. Не попадали в «Записки» только материалы, отправля­емые в спецхран (весьма немногие, как уверяли те, кто их туда отправ­лял). Все остальное должно было непременно попасть в печать.

В том же 1974-м году советские редакторы-цензоры вдруг кинулись изгонять из предположенных к печати текстов два имени — Мережковс­кого и Ходасевича. Неизвестно, по какой именно причине была спущена такая директива; причины всегда были случайны и нередко фантастич­ны. И вот в начале января 1975 года издательский редактор «Записок» (издававшихся, как вся библиотечная продукция, издательством «Кни­га») сказала Сарре Владимировне (далее цитирую свою тогдашнюю за­пись ее рассказа) «между прочим ("это я просто вас информирую — из­менить уже ничего нельзя"), что из отдела "Новых поступлений" они сняли описание рукописи романа Мережковского "14 декабря" (приоб­ретенной нами за большие деньги)».

Сарра Владимировна сказала редактору:

— Вы - человек молодой, еще только начинающий профессиональную жизнь, — должны бы понимать, что носить показывать (а выяснилось, что М., главный редактор, понес показывать эти строки Телепину, директору «Книги»1, а тот сразу позвонил в Комитет по печати — так называемый Главкомиздат — министерство, вместе с цензурой следившее за тем, что публикуют, а Прокопенко (высокий чин Главкомиздата) заорал: - Когда вы, наконец, прекратите, эту политику Отдела рукописей? - ) такие строчки директору, не поговоривши с редактором «Запи­сок», — нельзя».

Сарра Владимировна была ответственным, я — рабочим редактором. «На другой день после разговора с редактором Житомирская позвонила М.: — Вы сделали донос на меня, иными словами это назвать нельзя. Как вы можете смотреть пос­ле этого в глаза своей молодой дочери? Теперь мне ясно, что для вас важны толь­ко две вещи — зарплата и положение. Я понимаю, что вам трудно будет найти другое такое место, но не понимаю, как можно работать лишь ради этого. ...Ваше издательство — самое трусливое и неквалифицированное в Союзе. Интеллиген-

1 Курсивом выделяем наши позднейшие пояснения.


Чудакова М.О. О роли личностей...

 

ция обходит его как зачумленное. Только мы, несчастные, прикованы к вам, как рабы к галере... Он на все говорил:

- У меня не было другого выхода. Вот таких объяснений Сарра Владимировна не понимала. Таких выходов она не признавала, сама не действовала так никогда — и потому позволила себе такую резкую реакцию. «Но главное: Телепин тут же после того, как М. принес ему Мережковского...» (напоминаю — речь идет о нескольких строках в разделе «Новые поступления» — описание приобретенной отделом руко­писи, упоминание о публикации романа в 1918 г. — и все! Даже без аннотации про­изведения, написанного до Октября и повествующего о декабристах) «...позвонил в Агитпроп ЦК. Там наорали. Позвонил к Комитет по печати — см. выше. Затем Прокопенко звонил Н.М. Сикорскому (тогдашнему директору Библиотеки им. Ленина) и тот сказал Н.Н. Соловьевой (своему первому заму): «Он кричал на меня как на мальчишку...» И тот слушал этот крик, и не сказал: «С кем Вы разговари­ваете? Я директор национальной библиотеки страны».

И самое главное. Прокопенко, конечно, никогда не читал ни строки Мережков­ского. Вряд ли и остальные абоненты — кроме Сикорского. Никто не знает, о чем идет речь. Все кричат — «снять!» Что снять? Когда кругом в этот же день идет поток упоминаний Мережковского (в том и дело, что в это оке самое время продолжался сильный напор изучения «серебряного века» - вопреки немалому сопро­тивлению), когда даже парижское, 1921 года, издание романа стоит в каталоге

общего зала1 ГБЛ!

Вот так беззаконие цветет. У нас из «Записок» неграмотный цензор вычеркивает Л.Н. Гумилева вместо его отца — в издании тиражом в тысячу, а в массовом жур­нале «Москва», в воспоминаниях Алигер об Ахматовой, спокойно упоминается

Гумилев-р'еге.

И снова Сарра Владимировна пошла к директору Библиотеки Н.М. Сикорско­му, который уже не мог ее спокойно видеть из-за постоянных неприятностей (недавно, например, Коллегия Главкомиздата вынесла постановление: считать рукопись моей обзорной статьи в 12 печатных листов «Архив М.А.Булгакова: Материалы для творческой биографии писателя», которую директор подписал для печатания в текущих «Записках», «идеологически порочной»), и выслушала от него очередные ламентации и упреки:

...Я, например, считаю Ахматову гениальной поэтессой, но нельзя же так ставить себя под удар, выпячивая в «Записках» ее материалы!.. У вас совершенно опреде­ленная тенденция в подборе материалов, вы сами это знаете...

— Да где же она? Покажите мне факты!

— Ну, мне некогда в это вдумываться.

— Так откуда же у вас такое мнение?

— Я это чувствую интуитивно.

.

Да, «тенденцией» сегодня называют стремление время от времени, более или менее систематически, публиковать (или покупать) материалы нежелательные, составляющие двадцатую, скажем, долю «Записок» или нашего комплектова-

1 Выделяем жирным шрифтом подчеркнутое нами в тогдашней записи.


 

Чудакова М.О. О роли личностей...

— Ведь вы же, Н.М., поставили подпись под работой Чудаковой — как же вы говорите, что вы не рекомендовали ее к печати?

— Но я же ее не читал...

— Но ведь вы же понимаете, что если бы вы попросили почитать — мы бы вам дали?

— Ну, мне некогда во все вдумываться!

— А как же тогда быть?

— Сарра Владимировна, я знаю, что вы — прекрасный полемист, но мне некогда с вами разговаривать. Я целый год занимаюсь Отделом рукописей! Оглянитесь

— посмотрите, чем живет библиотека! У нас есть другие дела. Если вы не будете прислушиваться к моей критике, вы попадете в тяжелое положение — я вынуж­ден буду вас уволить!

— Я давно знаю, что это ваша цель.

Так складывались в середине 70-х годов отношения между дирек­тором национальной библиотеки страны, все действия которого име­ли конечной целью одно — избежать так называемых неприятностей и сохранить номенклатурное положение (любил ли он Ахматову или был равнодушен к стихам вообще - это никак не сказывалось на его поступ­ках), и С.В. Житомирской, никогда (в течение по крайней мере того ее последнего десятилетия в должности заведующей Отделом рукописей, когда я наблюдала ее действия ежедневно) не подчинявшей свои про­фессиональные поступки шкурным соображениям. Они были сделаны из разного материала - и сразу же невзлюбили друг друга.

Я не хотела бы сказать, что Сарра Владимировна полностью была свободна от советского — да и возможно ли это?1 Но она, в отличие от сво­их оппонентов и прямых противников, старалась освобождаться от него.

Действия А.П. Кузичевой, заменившей Сарру Владимировну (и в течение полутора лет разрушившей Отдел, причем необратимо), выра­зительно и точно описаны в мемуарах.

Феномен известного подотряда чешуйчатых никогда в моей, по крайней мере, жизни не представал с такой выразительностью, как в первые годы перестройки, когда появились ее газетные статьи о Пастер­наке, Замятине и т.д., написанные с таких либеральных позиций, что

1 Даже в мемуарах - последнем своем тексте когда она вспоминает о Кирове -«молодой, всеми любимый в Ленинграде, что мы хорошо знали, пробыв там весной несколько месяцев», — характерно это легко оброненное — «всеми». Вклинилось, про­скользнуло незамеченным тогдашнее, давно преодоленное, но оставшееся в каких-то клетках мозга мировидение: те, кто не испытывали теплых чувств к Кирову, просто не шли в расчет.

И наши с ней отношения — в конце 60-х — начале 70-х, до того, как мы полностью объединили свои усилия в борьбе с очевидным злом, — тоже нередко осложнялись: чер­ты советского администратора с таким большим стажем не могли изгладиться без остатка под воздействием лучших ее качеств Но главное в Сарре Владимировне — то, что, надеюсь, описано на этих страницах, — всегда искупало в моих глазах эти, нередко болезненные для меня, шероховатости

 

Чудакова М.О. О роли личностей...

 

люди, прекрасно помнившие, что говорил автор этих статей и как вел себя по отношению к этим самым явлениям культуры десятилетие на­зад, в буквальном смысле слова не верили своим глазам1. Тем немногим, кто знал, что за спиной автора дымятся головешки погубленного очага культуры, было ясно, что это — не неожиданный духовный перелом (за­мечательные примеры таких переломов мы наблюдали в те же годы), а явление совсем другого порядка: начнись завтра заморозки - и мы уви­дим наутро того же человека, с которым столкнулись во второй полови­не 70-х в стенах Отдела рукописей2.

Почему, собственно, мы решили написать письмо в высшую тогдаш­нюю инстанцию - ЦК КПСС? Надеялись, что подействует? Не очень-то. Скорее - невозможно было безучастно наблюдать, как разрушает Кузичева Отдел, и ведь не просто отдел — культурный очаг, центр притя­жения научных сил. При отсутствии в советском социуме независимых общественных объединений вокруг Научного совета Отдела объединя­лись лучшие гуманитарии страны, готовые к совместным общественно-культурным действиям. Ценили сам климат читального зала, где столь очевидна была задача служения науке, где человеку, приехавшему изда­лека и ненадолго, рукопись стремились выдать как можно скорей. Це­нили возможность напечататься в наших «Записках», зная, что там не предъявят ни одного абсурдного требования, а из цензурной сети будут выбираться общими с автором усилиями (помню, как пришлось в одной публикации именовать Гумилева «мужем Ахматовой», — надеялись, что коллеги-читатели поймут и оценят...).

...Каждым упоминанием в «Записках» Ходасевича, Мережковско­го, тем более Гумилева мы продвигались по минному полю культурного пространства, освобождая эту его пядь от мин, то есть запретов. А на­встречу нам шли такие люди, как Кузичева, возвращая запреты обратно. Ведь красочно описанная Саррой Владимировной история ее последу­ющего («после нас») сопротивления приобретению архива М.О. Гер-шензона - как участника сборника «Вехи»! - это был совершавшийся на глазах откат от стихийно (никто ничего эксплицированно не отменял и не разрешал!) сложившегося в течение послесталинского десятилетия, и продолжавшего повышаться усилиями многих, уровня. Гершензон, конечно, широко цитировался в пушкинистике, декабристоведении. И вот в Отделе рукописей крупнейшей библиотеки страны его руко-

1 Ср. в одном из интервью С. Гандлевского' « Доводилось ли вам самому общаться с чекистами-филологами наподобие изображенного в «<нрзб.>» Никитина? — Я подраз­умевал не конкретное лицо, а присущее простейшим организмам и определенному раз­ряду человеческих особей умение - безбедно приспосабливаться к новым условиям. К примеру, генерал ФСБ, вития и завсегдатай либеральных ток-шоу, еще двадцать без малого лет назад очень своеобразно "работал" с нами, тогдашними неофициальными литераторами» (Книжное обозрение. 9 декабря 2002 г.).

2 Некоторые подробности этого столкновения см.: Чудакова М. В защиту двойных стандартов // Новое литературное обозрение. № 74. 2005, главка «Четвертая вставная новелла о прошлом: разрушение Отдела рукописей ГБЛ (С. 236—243).

 

Чудакова М.О. О роли личностей...

 

водитель ведет себя как труженик какого-нибудь провинциального пе­динститута, не дождавшийся реабилитации Сталина и действующий на «идеологическом фронте» исходя из своего революционного правосо­знания. Конечно, в разных редакциях и издательствах приходилось в те годы встречать нечто похожее, но ни у кого не было такой закончен­ности, отточенности жеста. Недаром разрушенное более четверти века назад не удалось восстановить до сих пор.

...Кузичеву вскоре вытеснили из Отдела — не извне, а изнутри, те, кто хотели занять ее место и продолжить успешно начатое ею дело. При ее преемнице для большей «устойчивости» предприняты были еще более решительные меры. Галина Ивановна Довгалло, которая много лет вли­вала, после завершения обработки фонда и печатания описи, карточки (с описанием единиц хранения) в стоявший в преддверии читального зала каталог, теперь с ужасом изымала их оттуда — по распоряжению нового руководства. Были изъяты тысячи карточек — и, соответствен­но, исчезли из поля зрения читателей тысячи единиц хранения. Что «ны­нешний молодой человек», как пишет Сарра Владимировна, с трудом поверит, что после августа 1946 года был прегражден «доступ ко всему наследию культурной плеяды» начала века, — это что! А вот когда это почти повторилось в начале 80-х?.. Это как?..

Весной 1985 года, с приходом М.С. Горбачева, пошел отсчет нового времени. Только не надо думать, что и в национальной библиотеке стра­ны и в ее когда-то едва ли не лучшем отделе тут же и прояснело.

Слова «АРХИВ» и «РУКОПИСЬ» продолжали сохранять магиче­ский характер с криминальным потенциалом, то и дело вырывавшимся на поверхность — со смрадом и копотью. «Булгаков» здесь продолжал быть в высшей степени удобным брэндом1. Он давно уже работал на­циональной гордостью России. К тому же за десятилетие, прошедшее с середины 70-х, все выучили слово «архив» и широко пользовались им в так называемых патриотических целях. Именно в начале горбачевского времени - исключение Сарры Владимировны по инициативе Лосева из партии, его же попытка возбудить против нас с ней не более не менее как уголовное дело!..

Так продолжалось уже и в новое время противостояние личности отребью, несомненно, опиравшемуся на поддержку кэгэбэшников. Действия райкомовских людей, исключавших Сарру Владимировну (со­вершенно неожиданно и для нее, и для всех, кто знал обстоятельства), были, возможно, уже и частью попыток остановить надвигавшиеся пе­ремены. Ведь эти люди не могли не чуять и в марте 1985 года искушен­ным нюхом новых веяний, не видеть, что такая «бдительность» им уже не соответствует: тогдашнее время шло быстро. Так что, в сущности, это

1 Исчерпывающее архивоведческое опровержение злонамеренной легенды о «про­паже» булгаковских рукописей из Отдела рукописей стало последней печатной работой С.В. Житомирской (см.: Житомирская С.В. Еще раз об архиве М.А. Булгакова // Новое литературное обозрение. 2003. № 63).

 

 


была месть — под занавес они разделывались с теми, кто своими много­летними усилиями мостил дорогу в новое время.

В последующие годы Житомирская сделала очень много, на удив­ление даже нам, знавшим, как она работает. Но никогда, никогда не могла забыть все происшедшее с ней, а главное - с ее Отделом в конце 70-х и — продолжавшее происходить, как будто именно эту часть стра­ны обтекали волны нового времени! Когда я написала к ее 80-летию не­большую заметку1, она, не ожидавшая какого-либо упоминания о себе в печати, прислала мне письмо, где писала с горечью, что, читая строки, оценивавшие ее деятельность, не могла не думать о том, как трудно и долго создавался этот культурный очаг - и как легко оказалось его раз­рушить. Анализу того, почему и как это произошло, и посвятила она не­мало страниц в своих мемуарах.

Но ведь именно происходящее сегодня там и во всей главной би­блиотеке страны подтверждает то, чему посвящена в сущности, наша работа (незадолго до смерти Сарра Владимировна просила меня на­писать предисловие к ее книге) — не более чем краткий комментарий к мемуарам, где о роли личности в России говорит каждая страница. Ведь никто — никто! — из приличных историков, филологов или архивистов не пошел руководить Отделом в первые постсоветские годы, когда на поиски желающего были брошены немалые силы. Никто не захотел, выражаясь старинным слогом, послужить отечеству.

Я буду самой последней в череде тех, кто добром вспоминает совет­ское время в сравнении с сегодняшним. Но одна черта той реальности, похоже, поистерлась, если не утрачена вовсе. По крайней мере, она ис­чезла со шкалы ценностей, а это опасно - как реальный шаг к исчезно­вению, поскольку то, что не считается в референтной части общества добродетелью, может и впрямь стремиться к исчезновению. Я говорю об этой вере в то, что ты должен действовать и что твои действия реаль­но воздействуют на историко-общественную ситуацию — даже если она всем или почти всем кажется этому воздействию не поддающейся.

И рассказанная на страницах этой книги потрясающая, на мой взгляд, история одной жизни послужит, я верю, не просто назиданием, а толкнет к размышлениям. А там и к действиям.

Мариэтта Чудакова

1 «Деятель культуры» в условиях несвободы //Литературная газета. 1996.24 января.