Михаил Михеев

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Дневник в России XIX-ХХ века

 – эго-текст, или пред-текст

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Москва

2006


Аннотация

В последнее время дневники стали объектом интереса и исследований лингвистов, литературоведов, историков, философов, культурологов и психологов. Дневник предлагается считать ядерным понятием внутри более общего – дневниковых текстов, включающих в себя и записные книжки (ежедневник, блокнот, альбом, черновик, записи для памяти, календарь), и мемуары, письма, путевые журналы, автобиографии, исповеди, маргиналии, рабочие тетради, и так называемые блоги в интернете... – Обобщающим для всех можно признать понятие эго-текст или пред-текст (перво-текст). В книге на материале более трехсот текстов дневникового характера (в основном XIX-XX века и написанных в России) обсуждены различные подходы к определению «дневниковости», рассмотрены параметры, существенные при описании текстов подобного рода, рубрики и темы, часто в них встречающиеся. Большой обзорный материал, много иллюстраций и цитат. Для широкого круга специалистов и интересующихся. Электронный текст книги с начала 2007 года доступен на сайте Universitas personarum: дневники, записные книжки, воспоминания… (http://uni-persona.srcc.msu.su/research.htm).

 

Предуведомление. Условные обозначения при цитировании

Везде в книге, в том числе и на обложке, знак # (решетка) обозначает опущенный абзацный отступ: начала новых абзацев убраны, цитаты даются как правило сплошным куском. По возможности сохранены особенности орфографии и пунктуации подлинника, но старая российская орфография (яти, еры, ери, i) не восстанавливаются. Исходные выделения в тексте цитаты передаю жирным шрифтом, мои собственные – подчеркиванием. Опущенное предложение (или группу предложений) обозначаю многоточием в простых скобках (...). Четырьмя точками .... (вместо трех ...) в конце или в начале предложения помечены места, где цитата прервана или сокращена. Исходные авторские или издательские ссылки в составе цитаты даются под звездочкой (*), а мои – под номерами. Двойная решетка ## обозначает окончание данной дневниковой записи. В квадратные скобки [...] взяты мои замечания или комментарии к цитатам. В <угловые скобки> заключены конъектуры, предположения вопросы, толкующие чужую мысль в цитируемом фрагменте. Подробнее о статусе таких предположений в книге «В мир А.Платонова через его язык. Предположения, факты, истолкования, догадки» М. 2003 (в библиотеке Максима Мошкова http://www.lib.ru/PLATONOW/miheev_platonov.txt).

 

Благодарности

Моя искренняя благодарность за внимание и высказанные замечания – всем, кто знакомился с разными частями книги, в их рукописном виде, то есть Ирине Будановой, В.П. Григорьеву, Сергею Жожикашвили, Анне Зализняк, Е.А. Земской, Людмиле Колодяжной, Марии Котовой, Александру Кравецкому, Ольге Макаровой, Ольге Меерсон, Савве Михееву, О.Г. Ревзиной, О.А. Смирницкой, М.А. Турчинович, а также светлой памяти М.Л. Гаспарову. Помогли улучшить текст книги и ее обсуждения на устных докладах – в группе «Логический анализ языка» на семинаре Н.Д. Арутюновой (ин-т языкознания им. В.В. Виноградова РАН), на семинаре отдела общего языкознания в Киевском ин-те языковедения им. А.А. Потебни (с любезного приглашения Т.В. Радзиевской), на семинаре по поэтике Н.А. Фатеевой (ин-т русского языка им. А.С. Пушкина РАН), на семинаре по компьютерной лексикографии В.З. Демьянкова (НИВЦ МГУ им. М.В. Ломоносова). Благодарю также за живое обсуждение вопросов дневника своих бывших студентов на историко-филологическом ф-те РГГУ и филологическом ф-те МГУ.

            Еще я признателен Российскому Государственному Научному Фонду: работа над книгой в 2004-2006 гг. поддерживалась его грантом (04-04-00097а).

 


 

Оглавление беглое

 

Глава 0. Несколько замечаний предварительно...............................................4 (17)[1]

 

Раздел I. Немного теории, много примеров, обзор, выборочная библиография............................................................................................31

 

Глава 1. Разновидности дневника – по профессиям людей, его ведущих…...31 (20)

 

Глава 2. Интер-текст на основе пред-текста. Вопрос об адресате …….……51 (12)

 

Глава 3. Перечень малых жанров дневникового текста с оглядкой на историю вопроса……………………………………………………………….......................63 (22)

 

Глава 4. Мысль на пути между устным рассказом и текстом. Особенности памяти. Парадоксы дневниковой прозы……..............................................................85 (19)

 

Глава 5. Чем живучи дневники? Отдельные их параметры. Мнемонические техники……………………………………………………………………............104 (25)

 

·        Приложение к Разделу I. Экскурс в корнеслов: дневниковод или дневниковед? (измерение «законности» неологизмов)…………........................................126

 

Раздел II. Конкретные дневники и их темы...........................................130

 

Глава 6. Попытка сопоставления дневников: император Николай II – российский «обыватель» Никита Окунев…………………………………………………..130 (19)  

 

Глава 7. Старый дневник Пришвина: контекст 1930 года. ……….................149 (14)

 

Глава 8. "Осадная запись" А.Н. Болдырева – пронзительный документ свидетеля ленинградской блокады...............................................................................163 (20)

 

·        Приложение к Разделу II. Драма Льва Тостого и Софьи Андреевны, по их дневникам............................................................................................................201 (3)

 

·        Послесловие……………………………………………………………………….204 (1)

 

·        Список дневниковых текстов……………………............................................205 (8)

 

·        Именной указатель………………………………………………………..………215 (6)

 

Оглавление подробное (с Содержанием подглавок)...............……….………..221 (2)

 

 

Глава 0. Несколько замечаний предварительно

 

Смысл: ради чего пишутся дневники. – К определению дневника, через датировку. – Каковы функции дневника. – Внутренние подрубрики, регулярные темы дневника. – Как дневнику назвать себя?

 

·                Смысл: ради чего пишутся дневники

 

Для чего пишется большинство дневников? – под дневником я имею в виду не литературный дневник (то, что будет впоследствии почти обязательно опубликовано – как дневник писателя), и не то, что называют этим словом в начальной и средней школе (в практике взаимной отчетности учителя, ученика и его родителей), а прежде всего то, что в большинстве безымянных случаев пишется без расчета на аудиторию и не для потомков, но лишь для себя самого, чтобы потом эти записи – аккуратно уничтожить, небрежно выкинуть за ненадобностью (в кучу мусора – как находимые при современных раскопках берестяные грамоты), а в лучшем случае забыть, забросив куда-нибудь на чердак, чтобы они потом достались какому-нибудь отдаленному потомку и он бы уже для себя решал, стоит ли предавать гласности писания пращура.

         Для чего писать текст, если он адресован действительно только самому себе? – чтобы потом прочитать и посмеяться над собой (1 реакция): вот глупая какая девчонка была! (или, вариант: баба). По отзывам конкретных дневниководов, чаще всего именно такая, прежде всего юмористическая, реакция на прочитанное в собственном дневнике и рождается. (Но таким образом всё, что кажется в момент написания первостепенно важным, потом, по прошествии времени, оказывается безделицей?) Или возможно (2 реакция), вполне отстранившись от своего старого дневника, воспринять его как беллетристику, как роман: вот это да, чего только со мной не происходило, как человека колбасило!... [По подсчетам французов наибольшее число дневников ведутся именно женщинами, хотя публикуют дневники в основном мужчины (довольно старая статистика, может быть, в последнее время что-то в этом отношении меняется). В России, насколько известно, таких подсчетов никто не делал.] – Во всяком случае, в дневнике человек отводит эмоции, чтобы те его не душили. Частенько полностью заменять дневник могут письма или даже телефонный разговор, встреча на улице, в вагоне поезда, с каким-нибудь случайным собеседником или даже молчаливым попутчиком. Известно, к примеру, что Пастернак вообще не вел дневника: вполне хватало писем. Человеку временами необходимо бывает выговориться и рамки для этого возможны самые разные, например, как у героя чеховского рассказа «Тоска» извозчика, изливающего свое горе – лошади. Иногда просто жалко: как было хорошо (или: так интересно, такая редкая встреча, такая необычная ситуация, в какую я попал) – и человеку надо обязательно поймать, “застолбить” этот момент, ведь потом забудешь детали. – Или еще в одном варианте: дневнику я поверяю то, что постеснялся написать в письме и не могу выговорить адресату при устной встрече. Такой дневник выступает как бы отстойником впечатлений, со временем он может быть как забыт, так и предан гласности, в том числе хладнокровно передан своему бывшему тайному адресату, когда страсть уже отгорела, от сердца отлегло.

            В каком-то смысле дневник – действительно нечто вроде просто оставшейся у тебя от пережитого кучи фотографий. Если ты сам когда-то их снимал и/или видишь себя на этих карточках, то поневоле вспоминаешь метонимически связанные с ними обстоятельства: этот снимок значит для меня то-то и то то, заключает в себе конкретные тексты, но если передо мной только куча чужих фотоснимков, то по большей части она нема и ничего не способна выразить, это просто куски чьей-то жизни или – может говорить, но уже чужими словами (наша бабушка рассказывала, что когда ее снимали, на этой фотографии она была в таком-то платье и только что...).

 

В целом дневник можно подвести под более широкое понятие – пред-текста, или даже перво-текста, куда вместе с собственно дневниками попадут и записные книжки, и разного рода альбомы, блокноты, рабочие тетради, конспекты, черновики, телефонные и расчетные книжки, а также многие другие микрожанры письменности для себя, а иначе эго-текста (еще одно родовое понятие по отношению к дневнику, только выделенное по другому основанию).

         Пред-текст – в моем понимании это текст в его неокончательном, черновом, незаконченном виде, к которому автор еще предполагает вернуться, чтобы его переписать или дополнить. В отличие от того, как употребляется этот термин в теории интертекстуальности, тут важна принципиальная незавершенность такого рода текста. В следующем толкующем понятии – эго-текст  существенны оба признака: (1) это текст о себе самом, то есть имеющий своим объектом обстоятельства жизни самого автора, и (2) – текст, написанный с субъективной авторской точки зрения, то есть человеком из эгоцентрической позиции, но также конечно и оба условия 1 и 2 одновременно (тогда как фрейдистские ассоциации не имеются в виду).

         Под определение эго-текста подпадает не только дневниковый, но также конечно и мемуарный текст, где ощутим временной отступ от описываемых событий. Сюда же примыкают письма – с отступлением уже от автокоммуникации, то есть адресованности самому себе и выходящей на передний план диалогической направленностью высказывания. Добавим также к этому перечню автобиографию (например, составленную для отдела кадров[2]) – всё это тексты в какой-то степени литературные, разного рода автобиографическая проза, рассчитанная на какой-то, пусть не до конца определенный, но – круг адресатов, кроме собственно авторского «я». Тогда как в исходном понятии дневник – еще не литература, разве что зачаточная ее форма.

         Само ядро в понятии дневника можно представить себе как испускающее в разные стороны сродные, но не тождественные ему понятия, связанные с центром по образцу родственной связи с прародителем. Оно подразумевает следующие условия: это пульсирующий текст, в котором порции, или фрагменты отделены друг от друга временными (а иногда еще и пространственными) датами (а), содержание которого ориентировано на реальные события в жизни человека, а не его фантазию (б); при этом ведет дневник сам человек (в), то есть текст обращен к нему самому (г) и помечен тем же днем (вечером, ночью), когда делается запись, на следующее утро или, в крайнем случае, спустя несколько дней (д). Одним из важных оснований выделения этого понятия служит еще до-литературная спонтанность дневника, его неокончательная отделанность (е). – Пожалуй, мы перечислили главные из требований. Вот, если в обратном порядке, пройдусь по ним снова: 1) текст неокончательно обработанный (всегда предполагающий возможность возвращения к нему, внесения правки); 2) описание событий делается с небольшого временного удаления (в идеале, не более одного дня, собственно, отсюда и достаточно прозрачная внутренняя форма слова – дневник); 3) человек пишет его сам, 4) для «внутреннего употребления», обращаясь как бы к самому себе; 5) описываемые события соответствуют реальным фактам, которым сам автор являлся близким свидетелем (в идеале фрагменты соотносимы с циклами дневной жизни человека); 6) текст нарезан датированными отрывками. Кроме перечисленных шести, вообще говоря, возможны и другие, менее существенные критерии «дневниковости». Однако уже эти, перечисленные – причем все (впрочем, конечно не все вместе) – могут нарушаться:

         во-первых, дневник может обходиться вовсе без дат (в таком случае по-русски его принято называть записной книжкой, хотя оба названия в остальном почти синонимичны); во-вторых, анализируя факты собственной биографии, человек может предаваться фантазии, сколь угодно далеко удаляясь, “отлетая” с ее помощью не только от произошедшего с ним за прошедший день, но и вообще от реальных фактов, выстраивая смелые гипотезы (того что было “в реальности”) или делая рискованные предположения, о будущем; в-третьих, к дневниковым текстам, кроме пред-текстов, как я уже сказал, нельзя не причислить и такие вполне традиционные, устоявшиеся литературные жанры, как – мемуары, афоризмы, исповеди (уже по такому важному основанию как ориентированности на реальный факт и событие, а не на художественный вымысел). Кроме того (в-четвертых, пятых, шестых итд.) дневниковый текст легко может быть переадресован – не только самому себе, но и сколь угодно широкому кругу аудитории... – грань между дневниковым и художественным делается уже размытой (как, впрочем, и грань между литературой и пред-литературой, между текстом и пред-текстом, и даже между текстом и не-текстом вообще: является ли текстом, скажем, изображение на картине или фотографии, или же это просто метафора, когда их так называют?). Но некоторые необходимые признаки понятия все же остаются: так попробуем их выявить.

 

Является ли дневником, например, отрывной календарик, в котором отдельные листы помечены записями вроде: в школу – цветы для учительницы, 3 рубля у соседки, учебник английского, кирпич на починку гаража...? – Здесь даты проставлены типографским способом и записи, вроде бы, касаются самой что ни на есть личной жизни автора – во всяком случае, это безусловно его эго-текст, но все-таки чего-то собственно дневникового им не достает, не хватает какой-то интимности, доверительности... Ну, или следует ли считать дневником сухой перечень, наподобие протокола произошедших событий, составленный по памяти задним числом, за период – в месяц или целый год, пока настоящий дневник был прерван? Подведение итогов, компендиум – вообще говоря, это довольно распространенная вещь в дневниках. Вероятнее всего здесь мы имеем дело не с собственно дневниковым жанром, а с его имитацией, дополнением до общей связности. А будет ли дневником так называемый камер-фурьерский журнал? – то есть ведущаяся уже не самим автором (не центральным героем повествования), а специально приставленным к нему хроникером, максимально самоустраняющимся из текста, как в записи событий придворной истории, скажем, у русских монархов в XVIII-XIX вв. (о чем подробнее ниже)? – Тоже нет, скорее надо считать это неким отступлением от нашего понятия, хотя и очень близким. Следует ли отнести к дневнику сохраненную программку концерта, на котором вы были когда-то со знакомым вам человеком (такого-то определенного числа), с воспоминанием об этом у вас связаны, быть может, самые яркие впечатления: там тоже проставлена дата (спектакля), и быть может, надписаны какие-то слова... Скорее, все-таки, это надо считать естественным вложением в дневник, а не им самим – таким же, кстати, как цветок или еще какие-нибудь другие вещдоки (вещественные доказательства), хранящие память прошедшего. Является ли дневником девичий альбом, ведшийся, как принято было в эпоху юности людей моего поколения, в советском пионерском лагере – туда заносились всеми подругами пожелания его автору (обычно девушке) и переписывались песни, стихи, вклеивались фотографии, обычно еще и картинки из журналов, с любимыми артистами эстрады? – тоже наверно все-таки это не дневник. Или солдатский альбом... А взять для сравнения альбом пушкинского времени, куда вписывались эпиграммы, посвящения, где делались признания, рисовались шаржи итп.? – тоже вполне принятая форма и дневниковый текст, но не сам дневник. Ну, или, наконец, считать ли дневником обычное письмо, содержащее в себе, как правило, дату (на внешнем конверте даже две даты: отправки и получения), или же целую их подборку, кому-то конкретно за определенный период? – Очевидно, тоже это не дневник в точном смысле слова: здесь явственно выходит вперед адресат и этим адресатом никак не является сам автор. Но надо признать, что бывают дневники, где авторы обращаются к вполне конкретному, или даже вымышленному адресату, а иногда и посылают письма, для совместного их чтения – и адресату и себе самому, на потом. Помимо этого: будет ли дневником текст, написанный спустя неделю, месяц или год со дня прошедшего события? – Наверное, тоже нет: его логичнее называть как-нибудь иначе: недельник (еженедельник), месячник или годовик (ежегодник) – хотя сами эти слова или звучат дико, или уже заняты другими значениями и использоваться в нужных нам смыслах явно не будут. Тем не менее, во всех перечисленных случаях мы имеем дело с чем-то близким к дневнику, дневникоподобным. Предлагаю для них термин – дневниковый текст.

 

Надо сказать, что я занимался преимущественно российской традицией ведения дневников, – потому что именно с этой стороны наиболее знаком с вопросом. Говорят, что в Европе обычай вести дневники привился только с эпохи Возрождения, и наиболее активно стала использовать дневники именно протестантская культура. Естественно, что существовали и существуют иные традиции – например, традиция ведения дневников квакерами в Америке XVIII века (Джон Вулман 1995[3]), – которые все, естественно, ни объять, ни рассмотреть невозможно. Но некоторые наиболее близкие из иностранных текстов или имеющие отношение, как-то влиявшие на отечественную традицию, я также предполагаю привлекать для сравнения, – к примеру, дневники Сартра, Свифта, Витгенштейна, Кафки... Есть и дневники, написанные русскими, но на других языках, как, например, знаменитый дневник, которым зачитывалась М.Цветаева – Марии Башкирцевой, написанный по-французски художницей, жившей во Франции, умершей не полных 24 лет, от чахотки. Вот, видимо, уже в предчувствии скорой кончины она пишет, в предисловии (дневник издала позже ее мать, предварительно подвергнув его цензуре):

            “Когда я умру, прочтут мою жизнь, которую я нахожу очень замечательной. (...) # Если я умру вдруг, внезапно захваченная какой-нибудь болезнью!.. Быть может, я даже не буду знать, что нахожусь в опасности, – от меня скроют это. А после моей смерти перероют мои ящики, найдут этот дневник, семья моя прочтет и потом уничтожит его, и скоро от меня ничего больше не останется, ничего, ничего, ничего! Вот это всегда ужасало меня! Жить, обладать таким честолюбием, страдать, плакать, бороться и в конце концов – забвение... забвение, как будто бы никогда и не существовала... # Если я и не проживу достаточно, чтобы быть знаменитой, дневник этот все-таки заинтересует натуралистов: это всегда интересно – жизнь женщины, записанная изо дня в день, без всякой рисовки, как будто бы никто в мире не должен был читать написанного, и в то же время со страстным желанием, чтобы оно было прочитано; потому что я вполне уверена, что меня найдут симпатичной, и я говорю всё, всё, всё. Не будь этого – зачем бы… (Париж, 1 мая 1884).[4]

 

·        К определению дневника, через датировку

 

Пишу всегда – вздорное рядом с серьезным.... (А.Блок. Дневник. 26.12.1911)

 

Что такое вообще – дневник? Основываясь на интуитивном представлении носителей русского языка, это любой текст, в котором записи отделены друг от друга – чаще всего временными датами (отступы и пробелы между фрагментами разного времени могут и отсутствовать, если человеку приходится экономить бумагу). Согласно определению – это периодически пополняемый текст, состоящий из фрагментов с указанной датой для каждой записи.[5] Причем, соответствие между самой записью и ее датой достаточно условно: дата и последовательность записей иногда несущественны (там же). Старое, заимствованное из французского название дневника (а в XIX веке в России и более употребительное) – журнал, исходя из определения французского слова, есть запись по-дневная. Кстати, если заглянуть в словарь Даля, то там мы находим:

            журнал – [1] дневник, поденная записка; [2] журнал заседаний, деяник; [нумерация моя собственная – М.М.] протокол присутственного места; [3] путевой, дорожный [имеется в виду: журнал], путевник; [4] повременное издание, недельное, месячное (...);            дневник – поденныя записки, журнал, во всех значениях [заметим: основным из значений и первого и второго слова у Даля указывается именно дневник (тетрадь с ежедневной записью чего-н. у слова «журнал»), а вторым – ежемесячное издание].

            В словаре Пушкина слово дневник вообще отсутствует – есть только слово журнал, с довольно большой частотой (285), включающей и некоторые устаревшие употребления, например, с управлением чему (журнал осаде, веденный в губернаторской канцелярии...) [кстати, интересно узнать, есть ли это слово у него во фр. написании и как его частота соотносится с кириллическим написанием?][6].

            В современном языке значения этих слов распределяются следующим образом: дневник – это записи личного, научного, общественного характера, ведущиеся день за днем; журнал (из фр. journal, первоначально ‘дневник’) – печатное периодическое издание.

Во французском языке слово «журнал» появилось как прилагательное (с вариантом journau) и существовало еще с XII века; в диалектах оно могло обозначать меру сельскохозяйственной выработки – то, что можно сделать за день. В современном смысле le journal – 1) газета (с 1631 г.: Gazette de France), образованное как эллипсис из papier journal – то есть буквально ‘дневная бумага, бумага за этот день’; 2) дневник, журнал. (Само французское jour ‘день’ происходит от латинского diurnum ‘дневной’.) В латыни же diarium означало 1) дневная порция, рацион, паёк (преимущественно для римских солдат и рабов); 2) поденная плата, дневное жалование; 3) поденная запись, дневник.[7]

 

Если посмотреть на другую пару слов, связанных с интересующим понятием, то мемуары и воспоминания сейчас в русском языке выступают практически синонимами. Это записи (последнее – еще и рассказы) о прошлом тех людей, которые наблюдали события или сами в них участвовали (особенно для первого слова)[8], но вот раньше, в XVIII веке, эквивалентом французского memoires служили – записки, просто как калька[9]. Позднее Пушкин, по-видимому употребляя в своих текстах это слово всегда только во французском написании [его нет в Словаре языка Пушкина: но в кавычках, «memoires», есть в письмах к Вяземскому], имел в виду, разумеется, не теперешнее значение мемуаров (во всяком случае, не только его), но именно то, которое нас интересует, то есть записи в дневник, для памяти. Надо сказать, в пушкинском словаре вообще нет слова мемуары – вместо него предлагалась другая русификация, меморий, по образцу слов типа мораторий, профилакторий (его частота – 3, тогда как у воспоминаний – 124). Вот строки известного письма Пушкина к Вяземскому, 1825 года:

Писать свои «memoires» заманчиво и приятно. Никого так не любишь, никого так не знаешь, как самого себя. Предмет неистощимый. Но трудно. Не лгать – можно; быть искренним – невозможность физическая. Перо иногда остановится как с разбега перед пропастью – на том, что посторонний прочел бы равнодушно[10].

Уже позднее В.Г. Белинский (во «Взгляде на русскую литературу 1846 года» сформулировал следующее положение – назовем его условно “более оптимистическим”, по сравнению с пушкинским: самые мемуары, совершенно чуждые всякого вымысла (...), если они мастерски написаны, составляют как бы последнюю грань в области романа, замыкая ее собою.

Стоит пожалуй указать и противостоящее этому оптимизму Белинского, тоже парадоксально-скептическое и нарочито пренебрежительное по отношению к мемуарам, к самим их составителям, мнение набоковского повествователя из рассказа «Быль и убыль» (Time and Ebb) – лежащее также в рамках пушкинской иронии. Мемуаристы представлены здесь как люди – у которых не довольно воображения, чтобы сочинять романы, и не достает памяти, чтобы писать правду[11].

 

Само место, где человек пишет дневник, не так существенно, хотя иногда в дневнике бывают важны не только временные, но также еще и – пространственные, или географические, даты, помечающие место и призванные фиксировать передвижение автора в пространстве[12], хотя таковое перемещение само по себе гораздо реже принято указывать, чем перемещение во времени. Дело в том, что за день перемещаться в пространстве человеку достаточно привычно – дом, работа, поездка в гости, театр, посещение больного... Во всяком случае, оно не так изменчиво, не так значимо, как перемещение во времени, у него, так сказать, более крупный “шаг”.

 

Вот, например, если проследить за перемещением Льва Толстого в соответствии с наиболее драматичными страницами последних месяцев жизни: 23 Июня. [1910. Ясная Поляна ] (...) 29 Авг. Кочеты [имение его дочери и зятя, куда Л.Н. едет погостить] (…) 25 Окт. Ясная Поляна [жена настояла на его возвращении]. 28 Окт. [Оптина Пустынь: он описывает, что было накануне его ухода из Ясной Поляны] Лег в половине 12. Спал до 3 часа. Проснулся и опять, как прежние ночи, услыхал отворяние дверей....Теперь 8 часов, мы в Оптиной [он уезжает из дома и едет вначале увидеться с сестрой, Марией Николаевной]. 29 Окт. [Оптина пустынь – Шамардино: тут он узнает о том, что произошло с женой после его ухода] ....привезенные известия ужасны.... С.А., прочтя письмо, закричала и побежала в пруд. Саша и Ваня побежали за ней и вытащили ее. (…) Поехал в Шамардино. Самое утешительное, радостное впечатление от Марьюшки, несмотря на ее рассказ о «враге»…. Дорогой ехал и все думал о выходе из моего и ее положения и не мог придумать никаког[о].... 30 Окт. [Шамардино] Жив, но не совсем. Оч. слаб, сонлив, а это дурной признак. (…) 31 Окт. [Астапово] ....в 5-м часу стало знобить, потом 40 град. температуры, остановились в Астапове (…) 3 Нояб. (…) [Астапово: последняя запись, за несколько дней до смерти.]

         Внутри подневной записи могут возникать, конечно, еще и свои членения, например, с разбиением суток на часы и даже минуты[13], или, при переходе с одной темы на другую, – отбивки, отступы, пробелы, пропуски строки, наконец, пункты, параграфы, специальные знаки приступа к новой теме...

 

Даты, впрочем, могут не помечать границ фрагментов, да и самих фрагментов может не быть, как в «Дневнике партизанских действий» Дениса Давыдова (он идет почти сплошным текстом, даты встречаются внутри, но они специально не выделены)[14]. И вот что парадоксально: самих временных дат в тексте может не быть! Тогда значима просто ориентация на текст, в принципе разделимый, когда-то ранее членившийся именно так, датами, имеющий своим прототипом, черновиком, предшественником – именно дневник, перенимающий его название, исторически его наследующий, как бы по инерции.

            Например, личный дневник известнейшего проповедника рубежа XIX-XX веков отца Иоанна Кронштадтского, который тот вел, начав почти сразу после окончания учения в Духовной Академии, с 1856 г. и до последних дней жизни. В изданном варианте –  набор отрывков, отделяемых пропуском строки и лишенных какой бы то ни было временной или пространственной датировки, с заголовками «Священнику», «О молитве», «В поучение», «К сведению» итп. (Это названо потом издателями «Духовными опытами, наблюдениями, советами».[15]) Как указано в примечании, на внутренней стороне переплета тетради дневника за 1856 год стоит надпись: Не истреблять этой книги и по смерти моей...[16] В обращении «От издателей» сказано, что в записях хронология автором не соблюдалась, он мог делать их первоначально в дорожных блокнотах или вообще на отдельных листках, только потом перенося в дневниковую тетрадь. К тому же в последние годы жизни (1906-1908) отец Иоанн поручал ведение дневника специальному письмоводителю или секретарю.[17]

 

Учтем еще и такой немаловажный нюанс, что встречается двойная ориентация во времени – во-первых, пометки в дневнике тех дней (недель, месяцев, часов…), когда собственно происходило описываемое событие (время происшествия), а во-вторых, время, из которого оно теперь фиксируется автором (время записи) – иногда последняя дается в несколько приемов (об одном и том же событии), а иногда в одном времени записи объединяются несколько событий разного времени (в идеале же одна дневниковая запись посвящена одному событию). Вторичную разметку (время записи по сравнению со временем события) проследить уже гораздо труднее: читателю приходится, как правило, догадываться об их расхождении самому, когда это необходимо, из внешних обстоятельств: фиксируют его только наиболее пунктуальные дневниководы, “зануды”, а большинство не придает значения возникающему временному зазору. Однако таковой вообще говоря неизбежен.

Так, Александр Блок в своей записной книжке 2-5 марта 1914 г. помечает записи, которые сделал задним числом, 5 марта, – о том, как был в опере, в которой должна была петь Л.А. Андреева-Дельмас (он в это время в нее влюблен), как он выискивал ее в зале, не будучи уверен, что знает, как она выглядит, потом караулил возле ее дома, не решаясь войти. (То, что записи за эти четыре дня сделаны задним числом, установлено издателем, Блок же ставит перед ними те числа, которым соответствуют описываемые как бы из единой временной точки события.[18])

Корней Чуковский, наблюдая Блока в 1919 году, заносит в свой дневник такие наблюдения уже над ним: Блок аккуратен до болезненности. У него по карманам рассовано несколько записных книжек и он все, что ему нужно, аккуратненько записывает в свои книжечки... – Одновременно с записными книжками поэт ведет еще и дневник, называя так толстую тетрадь, заносить записи в которую удобнее всего дома, за письменным столом. Комментатор фиксирует такое различие: “записные книжки полнее отражают внешние события жизни Блока, дневник помогает углубиться в его внутренний мир”[19] (к этому мы вернемся ниже).

 

·              Каковы функции дневника

 

Какое необходимое сцепление микроскопических нравственных и физиологических атомов произвело сложную цепь моей жизни – это достойный предмет для философских исследований. («Замогильные записки» Владимира Сергеева сына Печерина, 13 авг. н.с. 1871, Дублин)

 

Теперь перечислю функции, традиционно выполняемые дневником, которые уже были выделены исследователями[20]. Во-первых, функция культурной памяти, то есть дневник как механизм сохранения следов о событиях индивидуальной жизни; во-вторых, связанная с ней – функция завещания, с обращением к некому «понимающему» читателю: “пусть прочтут после моей смерти”; в-третьих, так называемая – релаксационно-терапевтическая функция (дневник нужен человеку для снятия эмоционального и нервного напряжения “в процессе вербальной рационализации переживаний”, поскольку это нечто вроде аутотренинга или даже ежедневной молитвы[21]); в-четвертых, аутокогнитивная, и/или социализационная функция: естественно, что записывая (и перечитывая) свои записи, мы часто сами лучше познаем мотивы собственных поступков: ведение дневника, как считается, концентрирует и ускоряет процесс извлечения опыта из “потока жизни”; в-пятых, культурно-игровая функция: ведь дневник это еще и своего рода излишество, прихоть, которой мы занимаемся от нечего делать, когда больше нечем заняться, у него есть квазидиалоговая функция: когда не с кем поговорить, то можно выговориться в дневнике – как теперь принято делать в интернете, в гораздо более интерактивном режиме общения, чем традиционный лист бумаги, в блоге, или сетевом дневнике[22]; в-шестых, связанная с последней гигиеническая, очистительная функция: нам периодически необходимо разгружать память от несущественных мелочей, подробностей и деталей; наконец, в-седьмых, литературно-творческая функция: так или иначе, всякий автор дневника неизбежно становится – хочет он этого или нет – своего рода сочинителем.

Можно ввести в этот список, уже вслед за Александром Эткиндом, в-восьмых, еще и такую функцию как документация своей идентичности, подтверждение непрерывности своего «я». (Названный исследователь относит дневники, вместе с мемуарами, – к первичным документам, а вот монографии, романы и памятники письменности, в отличие от них, – к вторичным[23].) Вспоминается здесь и откровенно утопический, амбициозный проект графа Льва Толстого в его раннем, так и не законченном произведении «История вчерашнего дня», к которому мы еще вернемся (он увлекательно описан в работе Ирины Паперно[24]):

“Рассказать половину того, что перечувствуешь в минуту, не достанет времени во всю жизнь. Ежели бы можно было рассказать их так, чтобы каждый понял их и чтобы сам бы читал себя и другие чтобы могли читать меня, как и я сам, вышла бы очень поучительная книга, и такая, что недостало бы чернил на свете написать ее и типографчиков напечатать”[25].

         К признакам дневника, в-девятых, можно отнести и такой: поддержание исповедальности и охранение тайны: к примеру, ранние дневники В.Брюсова велись именно для себя (в самом дневнике автор несколько раз с возмущением писал о попытках посторонних его прочесть).[26]

 

В.Д. Дувакин, собиравший (с 1967 года и до своей смерти в 1982-м) аудиоархив воспоминаний в МГУ им. М.В. Ломоносова, называл копившуюся у него таким образом информацию – “первичной, естественноубывающей, додневниковой[27]” (к концу его жизни собрание насчитывало 835 единиц основного хранения: там были магнитофонные кассеты с устными воспоминаниями около трехсот разных людей). Подобную коллекцию следует отнести к просопографии[28] – то есть к тому же, к чему относятся и дневники с письмами и мемуарами, хотя сам жанр устного рассказа, с почти неизбежными в нем элементами интервью и вторжением чужого голоса, естественно предполагает несколько иной, более интерактивный режим, чем собственно дневниковая или даже эпистолярная форма. (В каком-то смысле эта форма и “додневникова” – устный текст получается более спонтанным.)

         Обычно побуждает человека к занятию дневником, заставляет делать записи – некий специфический педантизм: не всякий имеет к этому склонность, для таких занятий должен быть некий рациональный (или, при другой точке зрения, просто занудный) склад ума, склонность к интроспекции и самонаблюдению. Некоторые считают ведение дневника – типично женским занятием[29]. Впрочем, исследователи (Филипп Лежён) уточняют: согласно опросам, среди активного населения французов ведут дневники – около 3 миллионов человек (т.е. 8%), 2/3 из которых – женщины, тогда как среди публикуемых дневники женщин составляют всего лишь 15%. То есть, пишут дневники в основном женщины, а публикуют – мужчины[30].

 

Среди возможных причин, способствующих писанию в дневник, следует принять во внимание, помимо отсутствия собеседника, еще и отсутствие привычной деятельности – когда человек оказывается вырван из колеи или у него происходит какая-то резкая (может быть, только предполагаемая в будущем или предчувствуемая им) перемена в жизни. Причины обращения к дневнику, вообще говоря,    особая тема (к ней мы тоже вернемся).

                                                               Одним из исследователей дневника (К.С. Пигровым) главной функцией дневникового текста предлагается считать простое его перечитывание, а также  переписывание заново[31].

            Вот, например, весьма характерные для дневника авторские вставки задним числом, у русского поэта XIX столетия Семена Надсона, сделанные автором уже через несколько месяцев после самых первых записей в дневнике: Боже, какая ерунда! или: Пробегая страницы моего дневника, я краснею за некоторые мои мысли[32]. Или типичная приписка в свой дневник примечания задним числом, в дневнике жены Толстого (22 июля 1910): – день, когда писал Л.Н. в лесу завещание, чего я не знала. С.А. Толстая.[33]

 

Официальные тексты цивилизации названы Пигровым “вертикальными”, то есть построенными в соответствии с направленностью общения “сверху вниз”. Их образец – это проповедь или циркуляр, спущенный подчиненному как бы по вертикали, а наоборот, снизу вверх, согласно его схеме, направлен текст покаяния, исповеди или объяснительной записки. В обычном доверительном разговоре людей на равных, или в болтовне, вертикальное общение сползает на горизонтальный уровень (хотя, как пишет автор, где-то за кадром все время подразумевается исходная вертикаль) [надо понимать, всплывают отношения чеховских «толстого и тонкого»]:

“В цивилизованных обществах такого рода горизонтальное общение тоже застывает как особого рода текст. Это прежде всего – письма, образец приватных текстов. Они всегда предполагают единичность, нетиражируемость. (...) # [В отличие от них и от текстов типа молитвы, проповеди, то есть «вертикальных» текстов, дневник][34] это текст не «вертикальный» и не «горизонтальный», он «точечный», это точка саморефлексии в «пространстве тотальной коммуникации», но точка, в которой заключается актуальная бесконечность, это некоторый предел и, в известном смысле, итог бытийствования текста (и человека) вообще. Здесь случается самосознание. Ф.М. Достоевский описывает такого рода феномен как состояние непосредственно перед эпилептическим припадком, А.С. Пушкин – как прозрение пророка. # Экспликацией, механизмом и источником всех такого рода состояний является дневник. Это изготовленное самим индивидом «зеркало души»”[35].

            [Но таким образом вроде бы получается, что дневниковый текст следует вообще считать – основанием всей пирамиды текстов культуры? К примеру, всякий художественный текст должен быть неким гибридом “горизонтального” (встречи писателя с читателями, ответы на вопросы) и “вертикального” видов общения? – автор, с одной стороны, может мнить себя, а читатель, с другой, зачастую и почитает того – творцом, законодателем, демиургом.]

            Еще один вопрос: не следует ли тогда называть своего рода дневником и «Круг чтения» Льва Толстого? – то есть собранные и расположенные писателем на каждый день мысли знаменитых людей (об истине, правильном, с точки зрения самого Толстого, поведении в жизни), которые, по свидетельству его биографа Н.Н. Гусева,[36] автор сам себе читал на каждый день. Если эти записи тоже близки к дневнику, то не окажется ли дневником – и ежедневная служба в церкви, которую слушают и в которой участвуют все прихожане? [Но это все-таки, наверно, неоправданное расширение понятия.] – Как аналогию толстовскому «Кругу чтения» можно указать на уже упоминавшийся дневник Иоанна Кронштадского или на следующее издание, содержащее канонические поучения (на каждый день с 1 января по 31 декабря, как в Минее): «Дневник священнослужителя» (Тула, 1906).

 

В целом, наверное, дневники можно условно поделить на два разряда – ориентированные, с одной стороны, на описание конкретного человека, его сознания, самой сокровенной сущности его Ego, а с другой стороны, на описание уникального события, или процесса, сделавшегося известным автору. Отсюда и третий, промежуточный между ними тип – описание быта великого человека неким биографом. – Именно по третьему типу построены дневники А.Б. Гольденвейзера, Софьи Андреевны Толстой, да и всего толстовского круга, а также «Разговоры с Гёте» Эккермана, как и многие другие. Ко второму типу, то есть описанию особо выделенного события или исключительных обстоятельств, относится дневник Анны Франк, блокадный дневник Александра Болдырева[37], описания путешествий и экспедиций (например, «Хожение Афанасия Никитина»), многочисленные путевые журналы. К первому же типу – то есть собственно описанию жизни автора – относятся записные книжки и дневники Цветаевой, Льва Толстого, Пришвина, Марии Башкирцевой и многих других, великих и не только великих, людей.

 

·        Внутренние подрубрики, регулярные темы дневника

 

Каков набор тем в дневнике? Можно представить себе и различать такие – сугубо внутренние жанры или деления, как – дневник читателя, дневник собирателя книг (книжного коллекционера), читателя газет, слушателя музыки, театрального, кино- и телезрителя, даже – игрока в карты (такой был у В.Ходасевича). Или опять-таки внутренние жанры дневника – это служебные (по той или иной специальности) записи, дневник путешествия, записи о погоде (дневник метеорологических наблюдений), о своем здоровье (и своих близких), дневник памятных дат, с поминанием государственных, церковных, семейных календарных праздников, дневник-конспект, дневник-черновик – например, художественных произведений, стихов...

         Со всем этим разнообразием внутренних жанров связаны изменения в интенсивности и регулярности ведения дневника – у каждого из внутренних жанров может быть и собственный режим. Причем собственные надобности автора иногда приводят к разделению дневника, к появлению самостоятельных тетрадей. Внутренне осознанное разделение преобразуется во внешнее, назначением тетради: одна для записей по службе, другая для путешествия, третья для отчета о покупках или о прочитанных книгах, пятая для черновика... – а иногда, напротив, к их слиянию воедино. Это живой процесс в течение человеческой жизни, как река, порой разливающаяся рукавами, а потом вновь сливающаяся воедино.

            Если продолжать возможный перечень многообразных жанровых форм внутри дневника, или внутренних подразделений, то рядом естественно окажутся такие подрубрики, как дневник работы (собственно, так назван дневник Бориса Эйхенбаума: по большей части, это записи о ходе работы автора над книгами о Льве Толстом), дневник погоды – у Пришвина с датами народных и церковных праздников, отмечаемых в деревнях, где он живет, или его же охотничий дневник (по сути дела, таков весь дневник 1927-го года[38]). Вообще говоря, дневник – хронологическая фиксация результатов какой-либо деятельности (в частности, у того же Пришвина – дневник натаскивания охотничьей собаки, или у Льва Толстого – наброски задуманной им азбуки для детей, с рисунками). А также сделанные каким-то чиновником министерства финансов (вероятно служащим Русско-Китайского банка) дневниковые записи об осаде русского посольства в Пекине во время боксерского восстания летом 1900 г.[39]

         Чаще всего дневник выполняет сразу много функций и включает в себя множество подрубрик. Он может служить одновременно – адресной и телефонной книгой (что нарочито обыгрывается в воспоминаниях Евгения Шварца[40]), распространена также подрубрика встречи и беседы с разными людьми (кто был в гостях, с кем автор виделся за день: изысканный вариант, где почти ничего не понять внешнему читателю, – это “Камер-фурьерский журнал” Владислава Ходасевича: к нему мы еще вернемся); широко бытовал в XIX-XX вв. также дневник путешествия или поездки[41] (если в нем описываются наблюдения о погоде, то это пришвинский “Календарь природы”); или просто пометки для памяти, своеобразный «бумажный будильник» (чтобы “не пропустить” какие-то события в будущем или не забыть впрошлом, pro memoria, memento), или, например, записи, состоящие из одних существительных и назывных предложений: что не обязательно выступает как дневник-шифр, но – просто сокращенная запись чего-то, ведущаяся для себя и понятная в течение какого-то времени автору[42]; дневник отмечаемых языковых особенностей, дневник этнографических наблюдений; наконец, книги счетов (бухгалтерские, расчетные, домовые), дневник рецептов; история болезни (скажем, отметки в записных книжках Достоевского о силе эпилептических припадков: дневник лечения в Эмсе[43]); разного рода психоаналитические дневники; дневник спиритических сеансов[44]; просто черновики писем или пробы пера (к примеру, так и не отправленное письмо Пришвина, с обращением в правительство, к В.Молотову: о людях, возвращающихся из тюрем и ссылки, в 1937-м году! – что их хорошо было бы обеспечивать бесплатным проездом), или как бы постоянно продолжающиеся в его же дневниках разговоры с Горьким (тут же заявление  в электросеть по поводу неожиданных отключений электроэнергии – по всей видимости, все-таки отправленное по назначению). В дневнике регулярна и постановка перед самим собой наиболее важных вопросов, обсуждение планов, а также запись мимолетных мыслей, – например, пришедшего в голову афоризма или подхват с собственным продолжением чьего-то услышанного остроумного замечания. Есть дневники-отчеты об уже прочитанных книгах (и выписки из них, что составляет особый жанр), а также просто перечни книг, которые имеются в библиотеке, которые еще предстоит прочесть (или же только надо достать, купить, выписать); вырезки из газет (иногда они вклеиваются авторами прямо в дневник – в том числе, например, и переплетенная подборка собственных статей Пришвина, опубликованных в петербургских газетах и журналах 1917-1918 гг.)[45]. Наконец, дневник сновидца, как у А.М.Ремизова или у В.В. Шульгина (последний, сидя в советской тюрьме, уже после 2-й мировой войны, стариком, записывает свои сны).

 

К дневникам следует метонимически отнести также записи, сделанные в чужом дневнике, по просьбе или без ведома самого обладателя, – согласно принятой во времена Пушкина форме, это записи в альбом; или же сделанные без ведома обладателя записи в дневнике Б. Эйхенбаума, внесенные его женой или комментарий Софьи Андреевны Толстой в “Дневнике для одного себя” ее мужа (и о том, и о другом ниже).

            Некими малыми жанрами дневниковой прозы, этих “обыденных” текстов, согласно П.А. Вяземскому , следует считать маргиналии, записи на полях, дарственные надписи на книгах и фотографиях, а также записи в альбом – как, например, сделанная А.П. Чеховым 5 ноября 1893 в Москве шуточная запись в альбоме В.М. Лаврова: Я ночевал у И.И. Иванюкова в квартире В.М. Соболевского и просидел до 12 ч. дня, что подписом удостоверяю. Или надпись, резко отступающая от традиционно благодарственного или шуточного характера инскрипта, сделанная А.Платоновым по настоянию писателя А.И. Вьюркова в специально предназначенном для этой цели альбоме, куда тот собирал высказывания знакомых-писателей: Скромные, достойные, трудящиеся люди уходят молча под зеленую траву, – нам же, как доказывает эта тетрадь, обязательно хочется наследить после себя на свете (4.5.1941)[46].

         – Все это так называемая дневниковая проза, эго-текст, или пред-текст (перво-текст), который можно считать также неким черновиком сознания. Текучее разнообразие бытовых письменных жанров, быть может, следует соотнести с “речевыми жанрами” Бахтина. Они имеют выходы и смыкаются с такими традиционно принятыми в культуре литературными формами как мемуары, автобиографическая проза, исповедь, афоризм, письма, но также с жанрами художественной прозы – рассказом, очерком, повестью, романом, пьесой... То, что оседает как черновик в дневнике (если вообще что-то остается, а не уничтожается сразу после создания цельного произведения, переходя в следующую свою ипостась), составляет искомое пространство пред-текста, или пред-литературы. Смыслообразующим центром здесь выступает не предназначенный никому другому, нужный прежде всего только одному автору дневник – причем, как некое самодисциплинирующее, автодидактическое устройство. Вот Ж.-П. Сартр, читая в 1939 г. Андре Жида, называет дневник (1912 г.) последнего – инструментом взятия себя в руки[47]. Результаты ведения дневника уже потом, после того, как тот использован человеком для осознания самого себя, могут быть или уничтожены, или преданы огласке – с обнаружением литературных претензий автора (а также с вмешательством различных исторических, политических и прочих интересов, усматриваемых и предъявляемых наследниками или издателями).

 

Вот некоторые темы, взятые почти наугад, для иллюстрации, из уже упоминавшихся записных книжек Блока: там видим и его впечатления от храмов Христа Спасителя, Василия Блаженного и памятника Александру II, во время поездки в Москву (22-23.8.1902), и хозяйственные заботы его с молодой женой, Л.Д. Менделеевой в их имении Шахматове; и записи о том, как арендатор их земли ночью ворует солому, давая своим овцам топтать их, хозяйский, клевер (Блок в этот день случайно встал рано, в 4 часа утра, чтобы понаблюдать комету – 11-12.5.1910), и записи бытующих у шахматовских крестьян легенд (23.6.1908); и о своем быте: в частности, как он учится кататься на велосипеде (31.7.1908), и имеющие очевидно воспитательный характер записи о собственном “пьянстве” (18, 27 июля, 2, 6 авг. 1908, 27-28 янв. 1909, 11.3.1910, 9.9.1914), и отзывы о прочитанных книгах, в частности, об «Анне Карениной» (17.2.1909), и впечатления от прочитанных книг – о предсмертных письмах Чехова (25.3.1916), и афоризм, выведенный на основании собственного творчества: Всякое стихотворение – покрывало, растянутое на остриях нескольких слов. Эти слова светятся, как звезды. Из-за них существует стихотворение. Тем оно темнее, чем отдаленнее они от текста (дек. 1906). Блок отмечает в дневнике памятные даты: так, 12 лет со дня их свадьбы с женой (17.8.1915), или годовщину его знакомства с Л.А. Андреевой-Дельмас (28.3.1915). Используется им дневник и как черновик для собственного стихотворения (11.10.1904), и для выписок из словаря Даля (сен.-окт. 1906), и для наброска поздравительного адреса (Вере Комиссаржевской – (11.10.1908), для текста письма к министру временного правительства М.И. Терещенко с просьбой освобождения от службы в армии (30.4.1917). В записную книжку Блок вписывает неприязненные впечатления от критики его стихов Мережковским, выражая свое неудовольствие по этому поводу и давая волю себе позлословить (24.3.1908), фиксирует свое раздражение от поведения близкого друга, Андрея Белого (23.6.1908 и 11.12.1908), пересказывает свои сны (9.4.1911 и 10.6.1914), подводит жестокий итог отношений с женой (18.2.1910), пишет о выработанной им системе обращения с проституткой (25.1.1909): Моя система – превращения плоских профессионалок на три часа в женщин страстных и нежных – опять торжествует. (...) Ее совсем простая душа и мужицкая становится арфой, из которой можно извлекать все звуки; здесь он вспоминает о своей первой влюбленности, которая происходила на немецком курорте Бад-Наугейме в августе 1889: накануне предстоящей туда поездки, уже через 20 лет (20.6.1909): первой влюбленности, если не ошибаюсь, сопутствовало сладкое отвращение к половому акту (нельзя соединиться с очень красивой женщиной, надо избирать для этого только дурных собой); здесь он фиксирует свои интимные переживания перед свадьбой (11,19.7.1903) и через 5 лет после (26.5.1908); пишет о расставании с очередной возлюбленной, Н.Н. Волоховой (2.11.1907), набрасывает в записную книжку (или переписывает туда специально для памяти?) надпись на своем портрете, который дарит певице Л.А. Дельмас перед их расставанием, после двух месяцев знакомства (7.6.1914), отмечает хронику революционных, уже послеоктябрьских, событий: условия собственного быта (20.2.1918) свой арест (16.2.1918), угрозу выселения семьи из квартиры (23.7.1918), обыск (15.10.1919)...

 

Или вот пример иного, сугубо специального текста – так называемые дневники ролей – внутри уже более общего, вполне традиционного дневника, принадлежащего известному артисту советского театра и кино Н.Д. Мордвинову. Это дневники той или иной сыгранной им в театре роли, будь то Отелло, король Лир, Арбенин и др. В них находим замечания актера о собственной игре в том или ином спектакле (Играл очень плохо или – Играл с подъемом), а также анализ своих выступлений и зрительские мнения, высказанные ему кем-то из публики прямо после спектакля . Вот, например: (31.1.1943) Один из зрителей сказал мне, что он не хочет видеть брошенного карандаша (в досаде) у Огнева [герой пьесы Корнейчука «Фронт», роль которого в спектакле исполнял Мордвинов]. Огнев владеет собою. Если и есть у него нервность, то он ее скрывает. # Замечание дельное. Зритель не хочет видеть в Огневе ничего, что бы напоминало ему Горлова [антагонист Огнева на сцене]. # Не буду.[48] Или его замечание по поводу чужой игры – в сравнении опять же с собой (об исполнении Черкасовым роли Суворова в фильма Пудовкина): (30.1.1941) Чудная морда. Огорчен, что я сам не смог так сыграть своего полководца. Весь остальной дневник (начатый, кстати, вполне взрослым человеком, когда автору уже 37 лет), носит скорее бытовой характер. Во всяком случае, в нем соединяются профессиональный и непрофессиональный интересы. Есть, например, строки, описывающие случай, когда, будучи на гастролях в Ворошиловграде, в самом начале войны, Мордвинова с еще одним артистом из их труппы, приняли за немецких шпионов и привели в милицию: (30.6.1941) Позавчера мы с Кистовым [товарищ по гастролям] осрамились или осрамилась местная милиция: нас приняли за шпионов. Мы шли по главной улице и разговаривали. Я, правда, был в белой полотняной шапочке, не носят такие здесь. И вдруг нас останавливает милиционер и предлагает проследовать за ним в милицию. После непродолжительного ожидания у нас проверили документы, неловко извиняясь, отпустили: «Сами понимаете, такое время

            Делится автор в дневнике и впечатлениями от устных выступлений по радио Ильи Эренбурга: (2.8.1941) “На днях слушал Эренбурга. Дельные статьи он пишет, и когда его читаешь, получаешь смысловую и эмоциональную зарядку. Но когда я послушал, что он говорит сам, мне стало даже неприятно, оскорбительно. О громадных событиях, о человеческом, страшном горе, неимоверных страданиях людей он говорит как поэт, или как писатель, получивший ряд стороннего наслаждения от того, как ловко у него это получилось. Я уверен, что, не желая этого, он получился холодным, сторонним, любующимся своим голосом и пафосом, автором, знающим, что он написал хорошую статью... Или это субъективное ощущение? # Обвинять легче, чем сделать путное самому. Но раз я замечаю разрыв между смыслом и формой, не могу пройти мимо”. [Здесь интересно мнение артиста и слушателя. Было ли известно самому Эренбургу или кому-нибудь из его окружения то, как воспринимают его на слух?]

В дневнике автор касается также обстоятельств личной трагедии, себя и своей жены: внезапной смерти, буквально за две недели, от туберкулезного менингита, их пятилетней дочери: (15.5.1942) Реву, но хочу записать все, что помню, хоть это оставить на память... – Жена Мордвинова, уже после смерти мужа, посвятив несколько лет расшифровке и систематизации этих записей, в результате опубликовала его дневник.

 

У дневника В.К. Кюхельбекера, в соответствии с основными занятиями автора, две части – «Дневник узника» и «Дневник поселенца». После восстания в 1825-м на Сенатской площади автору удалось бежать из Петербурга, однако в Варшаве он был задержан, а в январе 1826 отдан под следствие и осужден: первоначальную смертную казнь заменили на 20 лет каторги (позже срок был сокращен до 15 лет), а еще позднее каторгу сменило крепостное заключение. Автор начал вести дневник, еще будучи в Ревельской крепости, в апреле 1831-го. При этом Кюхельбеккер писал свой «Дневник узника» как литературный журнал – то есть вместе с критическими заметками, стихами и литературной полемикой, сам выступая автором всех без исключения разделов журнала. Как пишет издавший дневник позже Юрий Тынянов, декабристам на каторге выдавали столярные инструменты, Кюхельбекеру же, как профессиональному литератору, – письменные принадлежности. При этом, однако, журнал цензуровался тюремным начальством. В этом дневнике перед читателем предстают все черновые звенья писательской работы [то есть, надо понимать, для широкой публикации он все-таки не предназначался?]. В 1838-1839 годы автор сделал из Дневника выборки, в форме отдельных заметок, группируя их уже помесячно, дав всему этому заглавие «Заметки и мнения, выписки из дневника отшельника» – по расчетам автора, они в будущем должны были составить пять или шесть больших томов[49]. Но сам дневник был опубликован только в 1929-м, и конечно в незавершенном виде[50].

 

Вообще говоря, способ наиболее подходящей для человека исповедальности, с конкретным “выговариванием” себя – для каждого человека различен: тут и молитва, и зарисовка-наблюдение с натуры, и афоризм, и шутка, и ругательство, и мимолетный разговор, и личное откровение с интроспекцией (с “залезанием в душу” и даже с самораздеванием). Тут мы имеем дело с внутренним разнообразием малых жанров внутри дневникового текста – как внешнего, объединяющего их все внутри себя. Для кого-то из авторов вообще можно фиксировать нечто значимое только лишь в проговорках или в том, что он упрямо не договаривает до конца, укрывая от читателя, для восстановления чего нужны специальные техники. Оценка удачности того или иного способа выговаривания себя может значительно различаться – как самим автором дневника, так и нами, его читателями. Он мог придавать гораздо большее значение в тексте чему-то одному, а мы – уже совсем другому, как в случае сравнительной оценки (и Цветаевой, и Твардовским, и другими) – дневников и художественных текстов братьев Гонкур[51]. Хотя, конечно, во многих случаях сама марка дневника используется просто для коммерческих целей, с тем чтобы привлечь читателя – как в названии какого-нибудь современного романа («Дневник новой русской»[52] или в уже упоминавшемся «Дневнике наркоманки»).

Впрочем, дневником вполне искренне себя именует, очевидно по аналогии со школьным дневником, – и типографски отпечатанная брошюра-тетрадка, с указанным на обложке девизом: Заполните своевременно и аккуратно. В ней имеется страничка для анкетных данных и физических показателей человека (рост, вес, объем груди), результатов медицинских обследований (анализ мочи, крови, давление итд.), а также его показателями в различных видах спортивных состязаний (кросс 3 тыс. м., пульс до/после; прыжки, гребля, ныряние), которую человек должен был заполнять самостоятельно. Практически то же самое видим и – в каком-нибудь уже современном «Ежедневнике воспитателя детского сада»[53]. Некоторые издания  построены по образцу старинного адрес-календаря, являясь при этом обыкновенными справочниками[54].

 

·              Как дневнику назвать себя?

 

Простейшая, хотя и вспомогательная, задача – описать то, как могут называться дневниковые тексты, и какие они могут принимать формы. Уже было сказано, что я включаю сюда несколько близких дневникам автобиографических, или Ego-текстовых, жанров – таких как собственно дневники, подневные записи, записные книжки (они могут вестись от случая к случаю, без обязательной регулярности), а также воспоминания (их пишут с существенным временным отрывом от описываемых событий).

            Кроме собственно наименования – Дневник такого-то [далее может следовать имя собственное, обозначение конкретного лица – в том случае если это что-то говорит читателю, или его профессиональной принадлежности, скажем: Записки коменданта Кремля[55], или какого-то уже временного признака, параметра: Дневник будущей мамы[56]] – возможны следующие способы наименования близких жанров:

            Альбом (например, с вклейками фотографий или даже рисунков[57]), Блокнот, Ежедневник, Журнал («Журнал ежедневных занятий»[58], Камер-фурьерский журнал В.Ф. Ходасевича[59] или Девичий журнал – иногда с коллективным авторством, Дневник (такого-то) класса школы [переходящий от одного к другому из товарищей, по кругу], Журнал путешествия (тогда-то и туда-то); Записная книжка (такого-то); или на старинный лад: Своеручные записки (у Н.Б. Долгоруковой)[60] и даже Замогильные записки (название труда известного эмигранта – В.С. Печерина[61]); Подневные записи; или просто Из дневника...[62]; Календарные записи (просто Календарь, или Адрес-календарь), Мемуары или вовсе без метаобозначения, но вполне понятно, о чем речь: «Моя жизнь дома и в Ясной поляне» (так названы воспоминания свояченицы Льва Толстого – Т.А. Кузьминской); Памятная книжка (или Книга памяти) и даже Телефонная книжка (как у Е.Шварца); Путевой дневник (Дорожные записи и даже Путеводитель по...) или Полевой журнал (который ведется в какой-нибудь экспедиции); Словарь (или: Лексикон); Тетрадь (Рабочие тетради или Осадная тетрадь, как у А.Н. Болдырева), Хроника («Хроники русского» А.И. Тургенева)[63] – как, по-видимому, и множество других (тут перечислены названия самые типичные).

 

То есть, если задаться вопросом, что из переменных наиболее часто встречаем в библиотечных перечнях в качестве названий для дневника, записных книжек, мемуаров итп., то возможны самые различные варианты сочетаний, в зависимости, собственно от автора, то есть его имени, известного или безвестного, от его рода занятийЗаписки об уженье рыбы» С.Т. Аксакова или его же: «Записки ружейного охотника Оренбургской области»), дневник чтения [это подрубрика-самоназвание внутри дневника М.Пришвина]; Дневник священника, фоторепортера, профгруппорга, партактивиста, записки (такого-то и там-то) судьи, врача, дневник летчика-космонавта [имеется в виду: во время какого-то определенного полета][64]... Но бывает – отвлеченно от времени, как бы с замахом на все времена, в виде справочника: Записная книжка тамады, или – ...молодой хозяйки, или – …руководителя сельскохозяйственного предприятия... Обязательно зависит текст, хотя это может не оговариваться специально, и от следующих переменных – времени и места (жизни/службы автора): Записки инженера морской службы  (Мурманск, 1988) [о годах 1941-1945], Дневник старости. 1962-196... (В.Я. Проппа) или Дневник актрисы (Татьяны Дорониной)... – И как бы сам автор ни стремился к объективности, непредвзятости, естественно, что дневник зависим – от его авторского способа видения, взгляда пишущего на свой объект, на самого себя и своего читателя: дневник матери, «Записки вашего современника» (Я.Голованова), «Записки простодушного» (лингвиста В.З. Санникова)[65]. Безусловно зависит текст и от самого объекта описания – освобождаясь при этом отчасти от авторства (человек намеренно самоустраняется как конкретное лицо , подчеркивая, что в первую очередь важно занимаемое им в данный момент место – или время и место – исчерпывающе характеризующие объект описания. Например, в названии Испанский дневник М.Е. Кольцова [1936-1937], дневнике испанской гражданской войны (или, скорее, все-таки – дневнике участия в ней советского журналиста). Бывает еще более обезличенно и отвлеченно от авторства: дневник царствования (такого-то монарха), дневник паломничества к Святой земле, дневник метеорологических наблюдений (там-то и тогда-то, неважно кем составленный, неким безымянным наблюдателем), дневник сборщика налогов, дневник инженера морской службы, Записки лазутчика во время усмирения мятежа в Польше (СПб., 1863)...

            Среди распространенных типов названия дневникового текста в печати можно встретить также чисто «внешнюю» по отношению к автору, как бы издательскую или комментаторскую, позицию, что видно, к примеру, в таких названиях: «Записки палача» [вряд ли это могло бы стать самоназванием], «Памятная книжка шпиона[66]», «Дневник контрреволюционера» [так может быть названа книга самим автором, но при условии, что он не живет при режиме типа «социализма» в СССР], «Дневник белогвардейца (колчаковская эпопея)» барона А.Будберга[67]. Или же отстранение может быть обусловлено иной причиной: «Дневник пребывания Царя-Освободителя [Александр II] в Дунайской армии в 1877 г.», «Записная книжка любопытных замечаний царственной особы, странствовавшей под именем дворянина российского посольства в 1697 и 1698 году» [в последнем случае за туманным обозначением скрывался на самом деле Петр I], «Записки о пребывании Императрицы Екатерины II в Киеве и о свидании ея с Станиславом» [польским королем Станиславом-Августом] (СПб. 1843)[68]. Иногда эта внешняя позиция, взгляд извне текста еще и намеренно обыгрывается автором: посмертные записки, замогильные записки, записки покойника... Или даже Дневник вора (М. 1999 – так назывался автобиографический роман Жана Жене).

            Вполне возможно представить себе также дневник секретного агента (сыщика, осведомителя), но подобный текст очевидно хранится в архиве соответствующего ведомства и вряд ли автор стремится сохранять у себя дубликат отданных им туда записей[69]. Наоборот, психологически легко представить себе дневник мученика, например, заключенного в тюрьме или концлагере (только вряд ли можно его вести в заключении: разве что такое было возможно во времена “царизма” – ср. дневник Тараса Шевченко, В.К. Кюхельбеккера – но вряд ли позже).

         При этом, естественно, один и тот же автор охватывает в дневнике, как правило, сразу несколько доступных ему профессиональных областей. Вот, к примеру, рядовой рукописный дневник, из собрания Российской Государственной библиотеки – Я.С. Иоловича, по профессии врача, которого можно причислить к типичным разночинцам чеховского типа, рубежа XIX-ХХ века, выходца из еврейской среды, родом из Юзовки. Время ведения записей: 1914-1918 гг. Дневник включает в себя следующие внутренние жанры: собственные стихотворения автора, черновики его рассказов, случаи из врачебной практики, но тут же вписываются и рецепты по-латыни, идет описание болезней пациентов (это названо дневником эпидемического фельдшера – какое-то время он работает на эпидемии сыпного тифа). Есть описание бывших с автором происшествий, воспроизводятся по-видимому вполне реальные разговоры и зарисовки быта той среды, в которой он вращается (население шахтерских городков донецкой области, передаются слухи о возможных погромах), есть также дневник влюбленного, как он сам называет эту часть своего текста. Однако венчают дневник и собственно дают ему право так называться – размышления о жизни (в них заметно влияние прочитанных авторов – Чехова, Леонида Андреева, Горького, Бунина, Гоголя, может быть, Вересаева) (Отдел рукописей РГБ фонд №218 К1291 ед.хр. 4).

 

Чаще всего совмещение различных жанров и рубрик дневника происходит у «наивных» авторов, как, например, у отца А.П. Чехова, Павла Егоровича. Наиболее же распространенный психологически вариант – так называемый «дневник Глумова», то есть издевательски-ругательный, высмеивающий тех лиц, кто в нем описаны, прежде всего из окружения самого автора. Из этого, в значительной степени, состоит текст скандально известного владельца «Нового времени» конца XIX века А.С. Суворина [70] – как писал комментатор его дневника, это разговор с самим собой наедине, как бы каждодневное покаяние. После греховного дня официальной публицистики Суворин испытывает влечение к неофициальной публицистике, чувствует потребность писать правду.[71] Тут желание исповедоваться и говорить правду парадоксальным образом сочетаются с вниманием прежде всего к «жареным» фактам.

 

Раздел I.

Немного теории, много примеров, обзор, выборочная библиография

 

 

Глава 1.

Разновидности дневника – по профессиям людей, его ведущих

 

Дневник как свидетель-профессионал. – Дневники «нелитераторов». – Дневник и устный рассказ.[72]

 

В России и на территории бывшего Советского Союза активное ведение дневника или даже его расцвет наблюдается как бы двумя волнами – во-первых, от начала и в продолжение всего XIX века (вплоть до революции 1917-го) и, во-вторых, с конца века ХХ-го по наше время. Известно, что весь XIX век

         ведение дневника было обязательной частью системы воспитания в образованных дворянских семьях того времени. Ежедневный письменный самоотчет, сперва принудительный, под контролем родителей или гувернеров, превращался потом в привычку на всю жизнь, сохранившую для потомства обширные, многотомные, предназначенные авторами нормально для самих себя дневники.[73]

         Собственно же советские времена принято исключать из этого естественного процесса: для дневников они были неблагоприятны (Л.К. Чуковская, М.О. Чудакова, Богомолов Н.А.[74]), да и небезопасны. Например, на известном судебном процессе так называемой  Спилки вызволения Украiни (9 марта – 18 апреля 1930 г. в Харькове) дневник был использован следствием для давления на обвиняемых (дневник академика Всеукраинской академии С.А. Ефремова[75]). Зато сейчас, в начале XXI века, как нетрудно видеть по прилавкам магазинов и как отмечают исследователи, книжный рынок насыщен, и даже “наводнен всевозможными модификациями этого жанра – или кровосмесительного сращения дневника, записных книжек и автобиографии...[76]

         Оговорюсь еще раз, что к дневниковым я отношу, вообще говоря, широкий спектр текстов, удовлетворяющих по крайней мере таким требованиям: во-первых, они имеют в целом автобиографическую направленность, будучи обращены на мир из субъективной точки зрения, уникального здесь и теперь своего автора и центрированы вокруг субъекта. (По-другому их еще называют – эго-текстами, или эго-документами[77]: на мой взгляд, сюда могут быть причислены и мемуары, и письма, и альбомы, и даже некоторые устные рассказы.) Во-вторых, это все-таки не-художественная литература, но так называемая(ое) non-fiction – текст, ориентированный на действительность, то есть на реально бывшее, а не на творческий вымысел. Некоторые еще и другие критерии «дневниковости» уже обсуждались и еще будут обсуждаться в книге ниже. Сейчас рассмотрим дневник с точки зрения профессиональной деятельности человека, его ведущего.

·        Дневник как свидетель-профессионал

 

Дневники возможно описывать и классифицировать не только по близости/дальности соприкасающихся с ними жанров, но и по профессиональной принадлежности автора – могущей из-за этого возникнуть, либо так и не возникающей специфике дневника.

            Перед нами открывается необозримое море дневников, с одной стороны, собственно профессиональных рабочих тетрадей, записных книжек, черновиков, дневниковых текстов писателя, журналиста, публициста, литературоведа, поэта, филолога (I), а с другой стороны, дневников «непрофессиональных», к примеру, когда их ведет ученый, военный, государственный деятель, кинорежиссер или некий “наивный” автор, даже простой обыватель, какой-нибудь, как сказано Мариной Цветаевой, “читатель газет” (II).

Внутри первой, традиционно более обширной группы литературных профессионалов (она более частотна не в абсолютных цифрах, а по концентрации тех людей, которые ведут дневники среди самой группы в целом), следует в первую очередь уяснить, как данный вид текстов соотносится с другими видами творчества человека:

(Ia) служит ли, например, просто вспомогательным материалом для дальнейшей работы, как записные книжки Чехова, из которых, по мере использования, планомерно вычеркивались – как бы “вычерпываясь” –сюжеты и фразы (то же самое прослеживается у Е.Замятина,  И.Ильфа), или как рабочие тетради Достоевского (где, по мнению исследователей, просто многократно на-говаривалось и про-говаривалось то, что потом воплощалось в романы);

(Iб) или дневник вполне самостоятелен и независим, будучи отделен от остального творчества – как было у Михаила Пришвина или у Льва Толстого.

Толстой вел дневник, с перерывом, всю сознательную жизнь,  от 1847 г. до смерти в 1910-м: 55 его записных книжек и дневников составляют 14 томов в Полном собрании его сочинений (с 46 по 58). Он не вел регулярного дневника только 8 лет – с 12 нояб. 1865 г. по 5 нояб. 1873, в это время дневник был заменен записными книжками, а в самый разгар работы над «Войной и миром» (1866-1867) не успевал записывать и в записную книжку (ПСС Т.48-49, с. XII) Остерман Л.А. Сражение за Толстого. М. 2000, с.16.

Внутри второго случая (II), то есть “непрофессиональных” дневников (авторы которых, согласно моему рабочему определению, не-литераторы), следует, в свою очередь, различить и противопоставить друг другу

(IIа) дневники, ориентированные на ту или иную профессиональную область[78] – но не писательскую, а ту, которой автор дневника занят, что называется, по жизни, будь он политик, врач, актер, военный, священник, композитор, художник, коллекционер живописи, светская дама, крестьянин, купец или кто-то еще), и описывающие присущую этим занятиям специфику, стремящиеся донести до читателя уникальные стороны его жизни, неповторимый контекст существования пишущего. (Часто именно эти дневники можно назвать творческими, как, например дневник кинорежиссера Александра Довженко, где он вынашивал планы своих будущих произведений.[79]) И, кроме них, –

(IIб) дневники, обыкновенного человека, или “наивные”, “обывательские”, представляющие частную жизнь уже без претензий на ее уникальность, не вдающиеся в сложности проблем, которыми приходилось заниматься автору по роду профессиональной деятельности (или почитаемой за таковую: случай со светской дамой все-таки спорный), не берущие на себя задачу донести эту специфику до слушателя[80]. (Впрочем, в одном и том же дневнике порой можно выделить профессиональную и непрофессиональную линии.)

Последнее разделение обусловлено прежде всего различной направленностью дневника – с одной стороны, на узкий круг профессионалов или на широкий круг современников, чтобы ознакомить их с обстоятельствами собственной уникальной жизни, попытаться донести уходящую в прошлое натуру, “застолбив” ее для потомков, во всяком случае оставив нам какие-то свидетельства, для возможности ознакомления в будущем, учета личного опыта автора: в этом случае дневник все же явно адресован вовне (IIа). Или же, во втором случае, автор не претендует на уникальность описываемого, а пишет что взбредет в голову, что кажется ему важным в данный момент, скорее для себя, чем для кого-либо (IIб). Но дальнейшая судьба дневника, после смерти автора, особенно в последнем случае, как бы подвешивается в воздухе: такого рода тексты чаще всего просто уничтожаются – самими авторами или, по их просьбе, душеприказчиками. Впрочем, иногда, как мы знаем, воля авторов бывает нарушена – может быть, к счастью (в случае Макса Брода, сохранившего для человечества, вопреки желанию своего друга Франца Кафки, дневники и ненапечатанные к тому времени произведения последнего), но может быть, и нет.

Официального завещания Кафка не оставил. После смерти в 1924 году среди бумаг его письменного стола была найдена написанная чернилами записка [адресованная другу, Максу Броду]: “Дорогой Макс, моя последняя просьба: все, что будет найдено в моем наследии (...) из дневников, рукописей, писем, чужих и собственных, рисунков и так далее, должно быть полностью и нечитанным уничтожено, а также все написанное или нарисованное, что имеется у тебя или иных людей, которых ты от моего имени должен просить сделать это. Те, кто не захочет передать тебе писем, пусть по крайней мере обязуются сами их сжечь” [но в 1921 г. Кафка передал все написанные им к тому времени дневники – Милене Есенской, а вел он дневник до 1923 года][81].

При этом вполне естественно, что один и тот же автор охватывает в дневнике как правило сразу несколько доступных ему профессиональных областей. Чаще всего такое совмещение нарочито – собственно, оно и диагностирует нам подобного рода дневник «наивного» автора, такого как, например, отец А.П. Чехова, Павел Егорович, который начинает вести «Мелиховский дневник», когда на деньги сына семья приобретает землю в Серпуховском уезде Московской губернии. Его текст оказывается и перечнем приезжающих гостей (или что-то вроде гостевой книги), и дневником садовода, и хроникой хозяина-помещика, следящего за уборкой, обмолотом, продажей зерновых, овощей, фруктов, и чем-то вроде дневника церковного певчего, а более всего просто семейным журналом – когда отец бывает в отъезде, в дневник делает записи кто-нибудь из живущих в доме сыновей. Павел Егорович заносит в свой дневник рецепты растирок, мазей или поразившие его газетные сведения[82]. – Но почему мы причисляем этот дневник – к «наивным»? Вообще-то П.Е. Чехов был купцом 2-й гильдии. – По-видимому, наивным логичнее всего назвать дневник непрофессионала (во втором смысле, из рассмотренных выше) – то есть человека, берущегося описывать «не свое дело».

 

Велики при этом профессиональные различия «дневниководов» (то есть тех, кто так или иначе ведет дневники: воспользуемся не слишком казистым словом для удобства обращения с соответствующим понятием – по аналогии со счетоводом и книговодом). С одной стороны, следует выделить, как самую распространенную разновидность, дневники писателей (их можно считать вдвойне, то есть сразу в двух смыслах, профессиональными) – к примеру, журналы В.А. Жуковского, огромные по объему дневники и записные книжки Льва Толстого); весьма лаконичные, по сравнению с ними, записные книжки Чехова и сходные с ними, по лаконизму, – Андрея Платонова[83]; рабочие тетради и военные дневники Александра Твардовского[84], чудом сохранившийся «Конармейский дневник» Исаака Бабеля; обширные дневники Михаила Пришвина, значительно превышающие объем его художественного творчества[85]; или же ранний дневник (1922-1926) Михаила Булгакова, от продолжения которого тот вынужден был отказаться, в мае 1926, когда при обыске у него в доме дневник вместе с некоторыми литературными произведениями был изъят: тогда же он принял решение больше никогда не вести дневник (по свидетельству Е.С. Булгаковой), а затем, в 1930-м, даже возвращенный ему «органами» текст дневника, скорее всего, сам уничтожил: впоследствии его текст все-таки “не сгорел”, став известен по фотокопии из архива ГПУ-КГБ-ФСБ.

            Как пишет М.О. Чудакова (цитируя слова В.М. Молотова), «Дневники Булгакова читало все Политбюро», поскольку их “для членов Политбюро каким-то путем размножали – в виде машинописей или фотокопий”, в 1989-м “преемники ГПУ сами отыскали у себя сделанную в этих стенах копию выдержек из дневника Булгакова и передали ее в ЦГАЛИ”[86].

            Дневник жены Михаила Булгакова, Елены Сергеевны, ею был подхвачен от мужа (тогда еще будущего) как некая эстафета – 1 сентября 1933, в годовщину их встречи: Сегодня первая годовщина нашей встречи с М.А. после разлуки. # Миша настаивает, чтобы я вела этот дневник. Сам он, после того как у него в 1926 году взяли при обыске его дневники, – дал себе слово никогда не вести дневника. Для него ужасна и непостижима мысль, что писательский дневник может быть отобран. – Обычно Елена Сергеевна делает в дневнике записи глубокой ночью, когда разошлись последние гости, утомленная за день, записывая события наспех, как придется, зная, что из памяти исчезнут штрихи, еще памятные сегодня.[87]

            Надо сказать, что само решение отказаться от ведения дневника после непрошенного вторжения через него в личную жизнь автора достаточно типично: так и этнограф Нина Гаген-Торн о свом аресте в 1937 писала: Бумаги перерыли все, перечитывали все мои девичьи письма и дневники. С тех пор я не могу их писать[88].

            Многие писательские дневники еще и дополнительно литературно обработаны.Таковы, например, «Путешествия по Италии» Стендаля: даты, указанные в тексте совершенно произвольны, сведения, которые автор сообщает о себе, по большей  части ложны или не соответствуют действительности, истории и анекдоты, связанные с достопримечательностями, часто заимствованы из путеводителей, и пишет он под псевдонимом: «барон де Стендаль, кавалерийский офицер» [89] (там же, Т.9, с.388).

            Автор может «перерасти» свои дневники или же, наоборот, прийти к дневнику в старости, чтобы «подвести итог своей жизни»[90]. В.Брюсов начал вести дневник в гимназии. В юношеские годы записи в нем идут почти ежедневно, но с годами становятся всё реже и реже: так, в 1899 г. события отмечаются не чаще двух раз в месяц, за 1904-1906 гг. в дневнике лишь по одной записи на год, в 1910-м дневник иссякает[91]. Видимо, “внешняя” реализация себя этим человеком начинает существенно перевешивать то, что он мог доверить тексту для “внутреннего” пользования. Но истинным дневниководом следует назвать того, кто ведет дневник в течение всей жизни – как, например, Лев Толстой или его дочь Татьяна Львовна[92]. С другой стороны, человек иногда берется за ведение дневниковых записей, попав на какую-нибудь интересную работу, как, например, ставший в 1898 г. директором императорских театров – В.А. Теляковский.

 

С другой стороны, дневники журналистов, например, Ярослава Голованова[93], «Блокноты журналиста» Фриды Вигдоровой[94], Лазаря Бронтмана[95], переводчиков (Н.М. Любимова), литературоведов (Н.Я. Проппа, Б.М. Эйхенбаума, Игоря Дедкова, Л.Г. Андреева[96]). – Все их следует причислить к первой группе (I), то есть к дневникам людей, профессионально владеющих пером и занятых исключительно литературной работой. (Вероятно, среди них теоретически возможны написанные как-то специально «непрофессионально», но мне таковые неизвестны[97].)

            Оригинальной формой являются стихотворный дневник – именно так составлены книги стихов Г.А. Воропаевой: и в том случае, когда стихотворение не имеет заглавия, и тогда, когда у него собственное заглавие имеется, ему все равно предшествует – дата написания[98].

         Отличия художественного текста от дневникового могут исчезать или же маскироваться: вот, например, извинения перед читателями Ги де Мопассана, обрамляющие его чисто описательный и как будто не претендующий на художественность Дневник мечтательных раздумий («На воде», 1888 г.), они следуют вначале, а потом повторяются в финале этого текста, не будучи лишены обыкновенного писательского кокетства перед читателем: “Этот дневник не содержит какой-либо интересной повести, какого-либо интересного приключения. Предприняв прошлою весною небольшое плавание вдоль берегов Средиземного моря, я каждый день для собственного удовольствия записывал то, что видел и о чем думал.” И в конце: “Я писал для себя одного этот дневник мечтательных раздумий... # Меня просят напечатать эти страницы, у которых нет ни последовательности, ни композиции, ни мастерства, которые идут одна за другой без связи и внезапно обрываются на том единственном основании, что налетевший ветер прервал мое путешествие. # Уступаю этой просьбе. Может быть, и напрасно.[99]

            Некий промежуточный пласт между группами I и II образуют дневники людей филологически образованных [или упростим условие:] имеющих дар слова, но не считающих себя профессионалами, становящихся литераторами поневоле, приобщающихся литературе через посредство дневника[100] (таков, например, университетский преподаватель, академик словесности и профессиональный цензор – А.В. Никитенко)[101].

·        Дневники «нелитераторов»

 

Противоположную группу (II) составляют профессионалы другого рода, уже не литературных, а иных призваний. – В первую очередь здесь следует назвать людей свободных профессий, как то: актеров, певцов, драматических артистов, режиссеров  – например, взять хотя бы знаменитые воспоминания «Маска и душа» Шаляпина, «Режиссерский дневник» К.С. Станиславского, «Прожитое» Георгия Жженова[102], «Дневник актрисы» Татьяны Дорониной или «Таганский дневник» Валерия Золотухина. (Надо оговориться, что это, все-таки, в большинстве своем, несмотря на названия, именно воспоминания, а не собственно дневники.) Часто обращаются к дневниковому жанру также композиторы (Чайковский, Прокофьев, Свиридов); пианисты[103], художники, историки и собиратели искусства (Микеланджело[104], П.Филонов[105], А.Н. Бенуа[106], Н.Д. Лобанов-Ростовский[107]).

Сложный случай ведения дневника во врачебной (и судебной) практике – «Дневник Натальи Васильевны Каировой в сумасшедшем доме». Ее, как будто, побудил к ведению дневника врач-психиатр, с одной стороны, с тем чтобы просто занять чем-нибудь пациентку, отвлечь от навязчивых мыслей (вот начало дневника: “Приступила! Приступила к писанию своих наблюдений над больными”). С другой стороны, возможно, на самом деле глубинной целью было – добиться для нее оправдательного решения на предстоящем судебном процессе (что и было достигнуто): вначале ведения дневника Каирова отбывала 4 месяца в тюрьме (так как покушалась на убийство своей соперницы – бритвой), а затем еще 9 месяцев пролежала в «Доме нервных и душевных больных», после чего состоялся суд, во время которого были зачитаны отрывки из ее дневника и в результате она была оправдана присяжными[108].

 

Учтем здесь же дневники и воспоминания врачей (Н.И. Пирогова, Н.А. Белоголового[109] или какого-нибудь лейб-медика императоров Павла и Александра I – Якова Виллие[110]), ученых (Ю.М. Лотмана, Н.И. Толстого, В.И. Вернадского[111], И.М. Дьяконова [112], М.В. Нечкиной[113]), археологов – к примеру, дневники, ведшиеся директором Эрмитажа Б.Б. Пиотровским во время поездок на раскопки в Армению, или уже не личный, а более казенный Дневник разборки руин Успенского собора Киево-печерской лавры (взорванного в начале ноября 1941 г. то ли советскими войсками, то ли немцами: автор  дневника В.А. Шиденко, 1952); дневники лингвистов, математиков[114]... Примем во внимание также воспоминания и дневники церковных деятелей, проповедников (как, например, известное «Житие протопопа Аввакума» или дневник Иоанна Кронштадского[115]); разнообразных учителей жизни[116], философов (Ж.-П. Сартра, Л.Витгенштейна[117], Я.Друскина[118]); просто учителей[119]. (Можно упомянуть и самый простой – школьный дневник, хотя последний попадает в нашу классификацию лишь формально, по одному только имени.)

         Интересно парадоксальное мнение Ж.-П. Сартра, который следующим образом фиксирует неизбежную двусмысленность личного дневника: «надо ли думать, когда пишешь дневник или записывать то, что продумано? Думать, когда пишешь, то есть уточнять и развивать тему с пером в руке, значит рисковать тем, что будешь себя насиловать, станешь неискренним. Записывать то, что продумано – это уже не личный дневник; он утратил какую-то органичность, что ли, составляющую его интимность. По правде говоря, дневники полезны, на мой взгляд, только в двух вещах: тем, что служат memento, представляют наряду с мыслями историю мыслей» (Сартр 2002, с.77-78). – Он подмечает тут философский парадокс. Конечно, дневник – это и не запись чего-то продуманного заранее, и не (только) сочинение чего-то нового, с карандашом в руках. Но в чем тогда его суть? Наверное, все-таки, и в том, и в другом, одновременно.

 

Весьма распространены дневники путешественников по разным странам, (как «Хожение за три моря» Афанасия Никитина), паломников, первооткрывателей новых земель (к примеру, “Путешествие вокруг света на шлюпе «Сенявин»”[120] или множества путешествовавших в разное время по России иностранцев: дневники А.Олеария, С.Коллинса, Я.Рейтенфельса, Н.Витсена, маркиза де Кюстина[121], так называемые травелоги)... Часто можно видеть здесь, конечно, и совмещения разных сфер интереса, например, дневник иностранца-военного, состоящего на русской службе, в чем-то напоминает, да и является, по сути, дневником путешествия (поскольку автор ощущает себя в чужой стране чужестранцем), к примеру, как в сочинении состоявшего на российской службе некоего “маеора Патришиуша Гордона, Шкотской земли немца[122]”.

Следует иметь в виду, что некоторые из ведущих дневник и обращаются к записям исключительно по причине (или во время) своего путешествия – как, например, Чайковский, бравшийся за дневники по дороге за границу, в Германию, Швейцарию, на Кавказ, в Италию или Францию[123]. – Может быть, именно потому, что в это время у человека накапливаются впечатления, которыми ему не с кем поделиться, не перед кем выговорить? С другой стороны, подчас в одном и том же тексте объединены разные дневники – дневник путешествия и дневник писателя (например, как в путевых заметках, carnets de route за 30-е годы Андре Жида), или дневник политического деятеля и частного лица, так сказать, “обывателя”. (Ромэн Роллан, приезжавший в Россию летом 1935 года вместе с женой по приглашению Горького, распорядился опубликовать свой московский дневник через 50 лет – он никак не мог получить у Сталина, несмотря на неоднократные просьбы и напоминания, разрешения опубликовать сделанную А.Аросевым запись их беседы со Сталиным[124]. Или, скажем, дневник Якова Друскина – одновременно дневник философа, музыковеда, математика, исследователя Библии... О внутренних жанрах дневника следует говорить особо. Проблема, или подстерегающая здесь опасность – постоянная возможность перехода дневника (в частности, дневника путешествия) в чисто нарративный, художественный текст, как, например, в сочинении И.А. Гончарова “Фрегат Паллада”, рассказывающем о кругосветном плавании (1852-1854 гг.), в котором автор принял участие. – Оказывается, однако, что кронштадтские моряки, хорошо знавшие подробности этой экспедиции, после опубликования очерков Гончарова в журнале (в конце 50 годов) были разочарованы явной для них “облегченностью” текста, то есть представлением путешествия в виде некой увеселительной прогулки[125]. – Всегда возможен конфликт профессиональных точек зрения.

 

Встречается и такая уже экзотика, как – дневник крестьянина, дневник купца, дневник мещанина и даже (не самоназвание, но такое самообозначение встречается в тексте) – дневник обывателя[126]. При этом, надо сказать, дневник настоящего рабочего так и не встретился. (Это не значит, что рабочие вовсе не пишут дневников, но их доля в обследованном массиве текстов минимальна[127].)

В многотомном «Аннотированном указателе» П.А. Зайончковского, написанном в советские годы и потому включавшем в себя разделы «Рабочее движение», можно отыскать, например, текст, озаглавленный «Сапожник Ваня. Дневник молодого рабочего-революционера (Из эпохи 1901-1903 гг.». Л. 1925), повествующий о событиях личной жизни некого рабочего-печатника Вани (фамилия не указана), жившего в Нижнем Новгороде (по рассказу издателя дневника Л.Сосновского, сам текст был найден им (а также Д.Бедным и В.Д. Бонч-Бруевичем) лежащим на полу в Архиве царской Московской Судебной Палаты в Кремле в 1918-м году, и представлял из себя синюю тетрадочку с сургучной печатью на обложке: «Приложение к Делу №...», без фамилии автора: при этом дневник был исчеркан цветным карандашом следователей. Тогда же Я.Свердлов называл Сосновскому фамилию автора дневника, которого он знал еще по Нижнему Новгороду, но к 1925 году издатель уже не мог ее вспомнить.

Или же другой текст из книги Зайончковского: «Дневник за время забастовки на Франко-Русском заводе (бывшем Берда) с 31 окт. по 8 нояб. 1905 г. включительно», повествующий о забастовках с требованием 8-часового рабочего дня, – также дневник, хотя и краткий, но написанный кем-то из конторских служащих, по просьбе дирекции[128].

Существует, правда, целое исследование, посвященное дневнику рабочей женщины – Е.Г. Киселевой[129], но такой дневник следует считать исключением из общего правила – к тому же, по сути дела, автор дневника всю жизнь была разнорабочей.

А вот уже из дневника настоящего купца: “Еще при самом начале моего путешествия по Египту [1899 г.] я был очарован всеми получаемыми впечатлениями от этой дивной страны и уже тогда решил вести записи вроде дневника, чтобы в будущем можно было бы составить воспоминания о своем путешествии. В Александрии у какого-то фотографа нашел карточки с видами всех египетских достопримечательностей и решил ими воспользоваться для двоякой цели: на обороте фотографий писать в конспективном виде всё переживаемое и их отсылать в закрытом виде в Москву детям, с предупреждением, чтобы они карточки сохранили до моего приезда.[130]” – Автор этого более чем 700-страничного труда, некогда владелец 11-миллионного состояния, нажитого собственным трудом, известный купец  Н.А. Варенцов закончил работу над своей книгой, живя в Москве уже во второй половине 30-х годов ХХ века, будучи нищим стариком. Он записывал воспоминания на основе дневниковых записей (а также сохраненных им деловых заметок и писем). Ранее подобные ему люди, не имея литературных амбиций, но располагая средствами, печатали воспоминания в ограниченном числе экземпляров, не предназначая их для продажи, но с указанием: “Для лиц, принадлежащих и близких к роду составителя”[131]. Еще один похожий текст – бывшего крестьянина, также ставшего купцом-миллионщиком, – принадлежит Николаю Мартемьяновичу Чукмалдину[132]. Или еще выдержка из подобного текста, до настоящего времени остававшегося в рукописном виде, дневника московского купца 1-й гильдии Александра Сергеевича Капцова (1847-1897), веденного им уже на склоне жизни (1882-1893), из которого мы узнаем, что в купеческих семьях принято было подводить итоги года именно на пасху: (26 апр. 1883) “Как всегда, во вторник на Пасху у нас конечный счет. (…) Прибыль оказалась в 225 тысяч рублей, тогда как за 1881-1882 год только 175 тысяч.[133]

            Печальна судьба дневников малоизвестного пролетарского поэта (по происхождению из крестьян) и политика (до 1917 г., когда он вступил в эсеровскую партию, беспартийного), участника нелегальных марксистских кружков 80-90 гг. XIX века и первого в России председателя совета рабочих депусатов, в 1905 году во время Иваново-Вознесенской стачки ткачей, – Авенира Евстигнеевича Ноздрина[134]. Большая часть его дневникового наследия вообще не сохранилась, погибнув частично в 1905-м во время ареста автора теми, кого тогда называли черносотенцами, а остальное довершили в 1938-м, уже сотрудники НКВД.

В отличие от дневников рабочих, совсем не экзотичны, а как раз весьма традиционны – дневники политиков, революционеров, дипломатов, военачальников, также часто представляемые в ретроспективной форме, как мемуары, да и пишущиеся, как правило, после ухода автора в отставку, когда у занятого делами государственной важности человека появляется, наконец, необходимый досуг[135].

            Здесь можно указать – «Дневник партизанских действий» Дениса Давыдова (и он написан задним числом), «Дневник посла» (французского посланника в России Мориса Палеолога, 1914-1917 гг.), «Дневник политика» П.Б. Струве или «Дневник» российского дипломата графа Ламздорфа[136]. Но так называемый «Дневник» С.Ю. Витте представляет собой на самом деле мемуары (причем существующие в короткой, более скандальной, и в более пространной, сглаженной, легальной форме), зато уже дневник царя Николая II – это именно дневник в собственном смысле. Известны воспоминания начальника императорской канцелярии А.А. Мосолова; воспоминания А.Ф. Керенского, Л.Д. Троцкого[137], Ю.О. Мартова[138],  дневники царских генералов – Ф.Я. Ростоковского, А.Е. Снесарева (первый был сторонним наблюдателем революции и ее последствий[139], второй перешел на сторону красных), воспоминания генерала-инакомыслящего, уже советского времени, Петра Григоренко[140]... Ни Ленин, ни Сталин, ни более поздние российские правители (за исключением разве что опального Хрущева, у которого было свободное время после отставки, и претерпевшего на своем пути к власти Ельцина) ни дневников, ни воспоминаний не оставили.

В «Записках для сведения» (1845-1846, 1849-1855) начальника штаба Корпуса жандармов при Николае I Дубельта, ежедневно с курьерской почтой отправляемых шефу, тогдашнему начальнику III отделения Орлову, содержались служебные донесения, которые автор получал обратно уже с резолюциями начальника (впрочем, помимо самих «Записок», он вел еще и личный дневник)[141].

После выхода в отставку с поста министра внутренних дел при Александре II, в 1868 г., граф П.А.Валуев начинает перерабатывать ведшиеся им дневники в текст, который назовет “Отрывки из дневника”, тогда как собственно дневник – он подчеркивает это в «Предисловной заметке»: писавшийся ввиду и среди событий – не предназначается им для публики, а только для себя. На полях этой рукописи есть, например, такая авторская вклейка: Несколько страниц мною уничтожены, потому что некоторые из заключающихся в них сведений подлежат забвению в интересах России[142]. Или еще вставка (на полях против записи от 5 марта 1861): Многое, что мною сказано о ходе крестьянского дела, носит печать торопливых впечатлений и суждений минуты. Мой позднейший, установившийся взгляд виден в моих заметках 1881 г. [хотя за указанный год заметок в его архиве уже не содержится]. После окончательного выхода в отставку (Валуев успел побывать еще в 1872-1879 гг. министром государственных имуществ и вынужден был уйти, как говорили, из-за “злоупотреблений”), занявшись литературной деятельностью, в частности, он стал автором двух романов и повести.

 Иная судьба у служебных записок государственного секретаря при Александре III А.А. Половцова, который при поступлении на эту должность получил следующие инструкции, от великого князя Михаила Николаевича: (1 янв. 1883) он должен был писать для государя самые краткие извлечения из посылаемых ему меморий. Это составляет секрет и заведено лишь при нынешнем государе для облегчения его в многочисленных его занятиях. Уговор с государем такой, что эти бумажки он уничтожает по прочтении.[143]

            А.Ф. Керенский так описывает известное бегство из гатчинского дворца в 1917-м: “Я ушел из Дворца за 10 минут до того, как предатели ворвались в мои комнаты. Я ушел, не зная еще за минуту, что пойду. Пошел, нелепо переодетый под носом у врагов и предателей [никакого переодевания в женское платье на самом деле не было]. Я еще шел по улицам Гатчины, когда началось преследование. (…) Когда на автомобиле я мчался по шоссе к Луге, оттуда к Гатчине подходили поезда с долгожданной нами пехотой… судьба умеет иногда хорошо шутить[144]”...

 

Из профессионалов своего дела следует также назвать и дневники – любителей (так выражались в веке XVIII[145], или, если нашим теперешним языком, любовников), например, записки Дж. Казановы или друга Пушкина Алексея Вульфа, а также – совсем в другом роде – юношеский дневник влюбленностей – философа А.Ф. Лосева[146]. Сюда с некоторой натяжкой можно прибавить и так называемый «Дон-Жуанский список» Пушкина: но его следует считать «топикальным» дневником[147] – поскольку перед нами один лишь список без дат и подробностей событий, с обозначением только имен, перечнем сердечных увлечений поэта.

            Собственно говоря, и в дневнике Вульфа мы видим не просто дневник любовника, а совмещение любовного опыта автора – со светским, военным, бытописательски-помещичьим и некоторыми видами других: (23 фев. 1833) Я был в 20 лет хватом, слыл забиякою (чего и желал, не будучи им никогда), пил также в свое время из удальства, потом волочился за женщинами, как франт. Наконец оставалось мне испытать только игру, чтобы заключить курс моей молодости, что теперь я, кажется, и делаю. – [8-ая глава «Евгения Онегина» вышла в 1832 г., так что здесь можно видеть реплику-цитату из пушкинского Кто в двадцать лет был франт или хват[148].] В момент данной записи Вульф находится в городе Холм, на инспекции полковых счетных книг, однако им уже послано прошение в Петербург об отставке. Его дневник пишется в два приема: сначала по горячим следам делаются черновые записи, а затем, через некоторое время, иногда через год, автор возвращается к ним, заимствуя из записной книжки точные даты и как бы освежая в памяти подробности событий (дописывая их: там же, с.206,286). Вот в 1829 г. он пишет в дневнике под рубрикой “роман воспоминаний”, описывая недавнее увлечение своей двоюродной сестрой Лизой: “...Уже во второй день нашего знакомства... я вечером, обнимая ее, лежавшую на кровати, хотел уже брать с нее первую дань любви, однако не успел: она не дала себя поцеловать. (...) Проводя с нею постепенно целые дни (...), я провел ее постепенно через все наслаждения чувственности, которые только представляются роскошному воображению, однако не касаяся девственности” (с.63,65). Случались в его любовной практике и откровенные «проколы», отчеты о чем автор также старательно (а может быть равнодушно?) фиксирует в своем дневнике. Так, через некоторое время предмет его недавней страсти Лиза переезжает в семью их общих знакомых Панафидиных, где сближается с еще одной молодой особой, Сашей, у которой за несколько лет до этого уже был роман с Алексеем Вульфом: (18 дек. 1928) “Лиза, приехав в Тверь, чрезвычайно полюбила Сашу, они сделались неразлучными... – Лиза, знав, что я прежде волочился за Сашей, рассказала тотчас свою любовь ко мне с такими подробностями, которые никто бы не должен был знать, кроме нас двоих. Я воображаю, каково было Саше слушать повторение того же, что она со мною сама испытала. Она была так умна, что не ответила подобною же откровенностью” (с.66). – Мы видим, что “наука страсти нежной”, развитая Пушкиным «в теории», при механистическом ей следовании могла привести к  неудобоприятному для описания повторению, однако обстоятельный ученик и это заносит в свой дневник.

            8 янв. 1830, будучи в молдавском селе Монастырище, он показывает дневник одному из своих полковых товарищей, Якоби: “Якоби вчера был первый, которому я показал мой дневник; я очень рад, что его любопытство было удовлетворено, когда он прочитал несколько страниц; другому, более взыскательному литератору, никак не показал бы я его, и впредь я надеюсь быть скромнее.” Впрочем, неизвестно, удалось ли выполнить автору последнее взятое перед на себя обязательство, однако мы видим, что помимо любовного опыта, светских и политических новостей в его дневнике вынашиваются и определенные литературные планы, совершаются как бы первые беллетристические опыты. Первоначально вдохновил Вульфа вести дневник сам Пушкин: его дневник начат именно под влиянием последнего 10 авг. 1827 г. в Тригорском, но как только наставник покинул Михайловское, дневник был прерван и будет продолжен только уже в Петербурге, опять не без воздействия старшего товарища. (Пушкин понимает, что прежде всего интересует Вульфа, и в письмах к нему касается исключительно своих и его любовных историй. Впрочем, ученик берет пример с учителя не только в “науке страсти нежной”, но и в таких вполне прозаических вещах, как обливание холодной водой (запись от 1 окт.1828: “Вот третий день, как я стал по утрам окачиваться холодною водою, что приятно и здорово”). 28 июня 1830 г., уже в херсонской глуши, куда забрасывает его служба, узнав из письма о готовящейся свадьбе Пушкина на Натали Гончаровой, первостатейной московской красавице, Вульф записывает в свой дневник загадочно пророческое: “Желаю ему быть счастливу, но не знаю, возможно ли надеяться этого с его нравами и образом мыслей. Если круговая порука есть в порядке вещей, то сколько ему, бедному, носить рогов, и – то тем вероятнее, что его первым делом будет развратить жену. – Желаю, чтобы я во всем ошибся” (с.14-15, 28, 39). Загадка в том, что означают здесь слова развратить жену, а «пророчество» состоит в уверенности автора, что муж такой жены как Гончарова, непременно должен стать или прослыть рогоносцем [а впрочем, не вписано ли это замечание Вульфом уже после смерти поэта и истории с присылкой гнусных дипломов?]. Комментаторы справедливо замечают, что он как вполне рядовой человек своего времени только тогда мог осознать жизнь отчетливо и полно, когда эта жизнь была уже кем-то – до него – пропущена сквозь «фильтры» литературы. Не освоенных же ею, литературой, событий он как бы не замечал и о них говорить не умел (там же, с.18.)[149].

 

Если б подобный пушкинскому «дон-жуанский список» стал вести нобелевский лауреат, академик Л.Д. Ландау, то этот список получился бы весьма внушительным – с разработанной автором специфической терминологией обольстителя: «освоение» [новой девушки], «ногист», «рукист», «красивист», «фигурист», специалист по фигуре, «душист», «эклектик» [то есть: предпочитающий те или иные стороны своего объекта]...[150]

 

По поводу мемуаров Казановы Стефан Цвейг остроумно заметил, что “если бы граф Вальдштейн взял с собой доброго Джакомо [из замка Дукс, где тот их писал] в Париж или в Вену, хорошо бы его кормил и дал бы ему почуять женскую плоть, если бы в салонах ему оказывали honneur desprit [честь по уму], эти веселые рассказы [тексты мемуаров] были бы преподнесены за шоколадом и шербетом и никогда не были бы запечатлены на бумаге. К счастью, этого не случилось”[151]. – Здесь встает еще одна проблема, способ наиболее адекватного выражения, присущего человеку, его самореализации, в устной или письменной форме. Как для первой, так и для второй возможности необходим специальный талант и лишь некоторые личности счастливым образом сочетают в себе обе способности.

            Замечательный актер М.С. Щепкин, будучи прекрасным рассказчиком, так и не претворил все сюжеты своих устных рассказов в занимательные письменные тексты, как то было им обещано Пушкину. – По свидетельствам современников, он начал свои «Записки» именно по настоянию А.С. Пушкина весной 1836 г. – тот своей рукой написал название и первые строки «Записки актера М.С. Щепкина»[152]. Щепкину в то время шел 48-й год, а писал он их до самой смерти, в 1864 г., но когда записки появились в свет, собранные уже его сыном (из оставшихся после отца фрагментов), читающая публика была разочарована. По-видимому, будучи блестящим устным рассказчиком, человек может вовсе не вдохновляться письменной формой изложения своих текстов. Приведем только один из забавных эпизодов из самого начала его рукописи, повествующий об обстоятельствах появления на свет автора (возможно он был известен Пушкину в своей устной форме):

            (17 мая 1836, Москва) “Я родился в Курской губернии.... Но двое первых детей [у моих родителей], сын и дочь, родившиеся в первые два года супружества, умерли один за другим.... Наконец мать моя сделалась беременна мною; следуя совету старых людей, которые придерживались предрассудков, родители мои положили: ежели бог даст благополучно родить – взять встречных кума и куму, несмотря на то, что первых детей крестил который-нибудь из господ. А потому, когда благополучно явился я на белый свет, крестный отец мой был пьяный лакей, а [крестная] мать – повариха ” (Щепкин, с.23).

 

По мысли Т.В. Радзиевской, с одной стороны, дневник может быть топикальным (зашифрованным, хранящим на себе следы внутренней речи автора, понятным, по большей части, только ему самому), но может быть, с другой стороны, – дескриптивным, коммуникативным, когда всё проговаривается до конца, с целью выразить и донести свои мысли до всех и каждого.

Наличие этого свойства у дневника проверить должно быть достаточно просто, стоит уяснить, есть ли в нем сокращения, не понятные внешнему читателю, нуждается ли он в комментариях? Если такие сокращения есть, то это текст топикальный, эгоцентрический, или собственно дневник. Если сокращения старательно раскрыты автором уже в самом тексте (а не его комментатором или издателем), то это – дневник, рассчитанный на читателя, подготовленный к печати, или произведение литературное. Но есть, конечно, много переходных случаев: не будем забывать, что всякая публикация дневника – уже “вторичное” его использование. (Так, например, в «Осадной записи» А.Н. Болдырева очень много таких сокращений, которые надо раскрывать и комментировать, а вместе с тем этот дневник был предназначен, в том числе – и для чтения другими.) Важно учитывать, если такое вообще возможно, каков адресат дневника, но не всегда это помогает: сначала текст может не предполагать читателя вообще, потом быть рассчитан на чтение кем-то из близких автора, но в результате оказаться востребованным большой читательской аудиторией (или же наоборот, в обратном порядке).

 

Особый жанр среди дневников и воспоминаний представляют собой записи за великим человеком, ведущиеся кем-то из его окружения – женой, секретарем, добровольным биографом. Таковы знаменитые «Разговоры с Гёте» Эккермана или «Дневник» секретаря Екатерины II А.В. Храповицкого, дневник Анны Григорьевны Достоевской (оригинал которого сохранился в стенографической записи, которая могла быть расшифрована практически только ею самой[153]), а также весьма обширные записи за Львом Толстым – его секретарей Н.Н. Гусева, В.Ф. Булгакова, доктора Д.П. Маковицкого, друзей и частых посетителей Ясной Поляны и дома в Хамовниках музыкантов С.И. Танеева и А.Б. Гольденвейзера, дочерей – Татьяны и Александры Львовны...

            Тут перед нами дневник, обращенный к памяти другого человека, для воссоздания его слов, действий, характерных интонаций, жестов. – Но таковы, в целом, почти все тексты памяти, например, дневник Натальи Шмельковой, подруги последних лет жизни Венедикта Ерофеева, посвященный писателю[154]. Чаще всего они оформляются задним числом, с определенного временного расстояния – как, например, воспоминания третьей, последней, жены Бабеля о писателе[155] или записанные на магнитофон (Михаилом Ардовым) уже устные рассказы Максима и Галины Шостаковичей об отце. Таковы же и воспоминания жены Ландау о муже, написанные и подготовленные к печати после его смерти, по настоянию племянницы – они ходили долгое время в рукописях по рукам, а напечатаны были уже после смерти автора [156].

 

Естественно присоединить сюда также записи устных бесед,  например, магнитофонные записи бесед Дувакина с Бахтиным[157] (как и другими учеными, артистами, политиками, среди которых монархист В.В. Шульгин и генетик Н.В. Тимофеев-Рессовский) или записи таких диалогов, как например, С.Волкова – с И.Бродским; А.Гордона – с множеством людей, которых он приглашал на телевидение; отдельных устных разговоров и остроумных высказываний Виктора Шкловского, сделанные его соседями по квартире.

Вот пример едкого сарказма последнего – по поводу готовности писательских жен писать мемуары после смерти мужей, в которых уже сами «воспоминательницы», как правило, выходят на первый план (25 сен. 1973): Видимо, они думают, что талант передается при помощи трения. Или (28 сен. 1973): После смерти Володи Маяковского осталось два чемодана писем женщин к нему. Эти чемоданы забрала Лиля Брик, сожгла письма в ванной и приняла из них ванну.[158] К стилю записей Шкловского вполне применим его собственный афоризм (11 июня 1976): Я вру мало. Я выдумываю (с.360).

 

Наконец, завершим этот перечень дневниками, написанными в исключительных условиях, в экстремальных ситуациях, – как, например, упоминавшийся дневник А.Н. Болдырева, (велся во время ленинградской блокады)[159], дневник Виктора Клемперера (начатый в Гамбурге при нацистах)[160], дневник еврейской девочки Анны Франк[161] (та вела его в Амстердаме во время фашистской оккупации, пока ее с родителями не обнаружило гестапо – они скрывались в специально приспособленном тайном помещении, расположенном над конторой отца); дневник В.К. Кюхельбеккера (смертная казнь ему была заменена на 20 лет каторги); или уже в форме воспоминаний книга А.А. Ванеева (о годах, проведенных им в сталинском концлагере)[162]; воспоминания известной русской народоволки Веры Фигнер (были написаны заграницей, после освобождения из тюрьмы)[163]. Но экстремальные обстоятельства могут быть и чисто субъективного плана, как те, что освещены в «Дневнике наркоманки», написанном от лица 15-летней американки[164]. (Впрочем, тут мы имеем дело скорее не с исповедью, а с литературой, причем, явно паразитирующей на форме документальных текстов – как какая-нибудь стилизация под реальный дневник викторианской эпохи[165].) При этом множество дневников  совмещают в себе разнообразные профессиональные «специализации» своих авторов, как и сама жизнь, будучи устроены весьма прихотливо. Так, книга изданная Московской патриархией в 2001 г. под заглавием «Записки монаха-исповедника», представляет собой рассказ инока ликвидированного в конце 30-х годов на Кавказе Ново-Афонского монастыря, проведшего потом долгие годы на Колыме и вновь вернувшегося на Кавказ (который там и скончался, после 30-летнего отшельничества).

 

Итак, среди дневниководов мы можем выделить, так сказать, профессионалов первого рода (не писателей, но – скрипторов, фиксирующих для памяти свою жизнь на бумаге) и – профессионалов второго рода, уже профессиональных писателей, литераторов, записывающих за самими собой, как бы по инерции, в силу привычки, по роду основной своей деятельности (раз уж попал в поле зрения такой объект, как я сам). Бывает и так, что скрипторскую роль берет на себя кто-то посторонний – секретарь, помощник, интервьюер – как в случае записей Эккермана, записывающего за Гёте, или Дувакина, беседующего с Бахтиным, Соломона Волкова – с Бродским, или журналистки Шарлотты Чандлер – с Федерико Феллини[166].

            Автор книги о Феллини замечает о своем методе сбора материала следующее: это “запись рассказов режиссера на протяжении нашего 14-летнего знакомства, которое началось весной 1980 года...; последняя запись сделана осенью 1993 г., за несколько недель до его смерти. Можно считать, что эта книга не столько написана, сколько наговорена [в кафе, в ресторане, в автомобиле]. # В каком-то смысле Феллини был и интервьюером, и интервьюируемым, а я – просто свидетелем происходящего. (...) Я никогда не задавала вопросов...” [В этом можно видеть сознательное самосокращение интервьюера из «диалога».]

         Тем же стремлением к сохранению максимальной объективности в изложении чужих мыслей при автобиографическом рассказе продиктована и форма составления воспоминаний иерарха западной православной церкви в Париже митрополита Евлогия (1868-1948) – его помощницей и духовной дочерью Т.Манухиной:

            “В феврале 1935 г. И.П. Демидов сообщил мне, что ему удалось уговорить Митрополита Евлогия припомнить все автобиографические рассказы, чтобы составить из них книгу, и просил меня, от имени Владыки, обдумать, не согласна ли я изложить их в форме последовательного повествования[167]”. Предстояла задача: не пользуясь стенографией, изложить прослушанные рассказы – как бы от первого лица. Для этого в течение трех лет митрополитом был выделен специальный день (понедельник), к которому он каждый раз готовил план очередного рассказа: “красноречиво-связными его рассказы не были, но, даже немного разрозненные, они давали превосходный материал для последовательного изложения. # После понедельника я вручала Владыке мой текст для просмотра и утверждения. Иногда он добавлял к нему то, что сказать забыл или что я случайно пропустила; вносил более точные детали, а иногда, наоборот, опускал какие-нибудь подробности, считая их лишними” (там же).

         Сходным образом Людвиг Витгенштейн – обычно диктовал материал своих книг ученикам или слушателям, а потом, просматривая текст, вносил в него изменения[168].

 

Итак, есть как бы две различные категории людей, или две способности человека: первая –  способность переживать события и наблюдать их заново, держа и вызывая из памяти. Эту способность и связанную с ней функции мы можем назвать homo sensilis et memor (человек переживающий и запоминающий: не говорю тут о способности самому принимать участие в событиях, активно их создавать и провоцировать, – ее нужно было бы назвать homo actor). Вторая, приниципиально от нее отличная – это способность излагать факты, повествовать о событиях, их описывать (homo narrator, человек излагающий, рассказчик). Далеко не всегда обе способности объединяются в одном человеке. Впрочем, как мы видели, уже вторая заключает в себе снова две – во-первых, способность рассказа устного и, во-вторых, способность его письменного изложения. (Они не всегда одинаково присущи одному и тому же лицу.)

         В дневнике Дмитрия Фурманова есть запись (20.7.1924) о встрече с Исааком Бабелем, где приводится отзыв последнего о «Чапаеве»: “Это – золотые россыпи, – заявил он мне. – «Чапаев» у меня – настольная книга. Я искренне считаю, что из гражданской войны ничего подобного еще не было. (...) Я сознаюсь откровенно – выхватываю, черпаю вашего «Чапаева» самым безжалостным образом. Вы сделали, можно сказать, литературную глупость: открыли сокровищницу всем, кому охота, сказали щедро: бери. Это роскошество. Так нельзя. Вы не бережете драгоценное. Вот разница между моей «Конармией» и вашим «Чапаевым» та, что «Чапаев» – первая корректура, а «Конармия» – вторая или третья. У вас не хватило терпения проработать, и это заметно по книге – многие места вовсе сырые, необработанные[169]”.

Вполне естественно, что опытный, искушенный писатель способен извлечь гораздо больше материала, обработав его, из пересказанных начинающим – как бы только голых – фактов.

 

·        Дневник и устный рассказ

 

Многие дневниковые тексты, как уже сказано, первоначально существуют в устной форме и только потом выливаются на бумагу – либо через посредство секретаря, либо сам автор записывает себя на магнитофон.

            Так, Жорж Сименон перед своим 70-летием, женившись на своей бывшей горничной, стал диктовать так называемый “разговорный дневник”: с 1973 по 1979 год он издал 21 том устных книг (Mes dictées)[170].

         Эти две различные сферы творчества – устная и письменная – долгое время могут вообще не пересекаться: история первоначально многократно «обкатывается» в узком, близком автору кругу друзей, только потом выливаясь на бумагу, что сопровождается, как признают свидетели и очевидцы устных авторских исполнений, значительными изменениями, иногда с явными упущениями.

Часто записан бывает не свой собственный, а чей-то чужой рассказ. Так, например, сохранилась запись «Уединенного домика на Васильевском» – как устного рассказа Пушкина, помещенная Владимиром Титовым (под псевдонимом Тит Космократов) в журнале «Северные Цветы» 1829 года – рассказ был первоначально записан по горячим следам и сразу же показан самому Пушкину (так сказать, им авторизован), а потом напечатан, с его разрешения (история текста подробно рассмотрена В.Ф. Ходасевичем и Вяч.Вс. Ивановым).

            В приложении к воспоминаниям барон А.И. Дельвиг сообщает (ссылаясь на письмо самого В.П. Титова А.В. Головнину от 29 авг. 1879): “В строгом историческом смысле это вовсе не продукт Космократова, а Александра Сергеевича Пушкина, мастерски рассказавшего всю эту чертовщину (...) поздно вечером у Карамзиных, к тайному трепету всех дам. (...) Сидевший в той же комнате Космократов подслушал, воротясь домой не мог заснуть почти всю ночь и несколько времени спустя положил с памяти на бумагу. Не желая однако быть ослушником ветхозаветной заповеди «не укради», пошел с тетрадкою к Пушкину в гостиницу Демут, убедил его прослушать от начала до конца, воспользовался многими, по ныне очень памятными его поправками, и потом, по настоятельному желанию Дельвига, отдал в «Северные Цветы»”[171].     В чем-то сходна история опубликования устного текста рассказа Бунина – Ириной Одоевцевой под названием «Украинская ночь не по Гоголю», только она не была представлена на глаза автору. Новелла не присутствует ни в одном из бунинских текстов, она записана Ириной Одоевцевой как устный рассказ писателя и напечатана в книге ее мемуаров. Одоевцева приводит такой рассказ, который не включался Буниным ни в одно из изданий –  по-видимому, по причинам сомнительности самого сюжета: в нем говорится про специально продуманный способ мести-измены, совершенной вдовой – непосредственно на могиле бывшего мужа, с рассказом как бы от лица соблазняемого ею повествователя. Он записан мемуаристкой по памяти, вскоре после того как был услышан от автора в октябре 1949 года, в Жуан-ле-Пэне, под Ниццей, и снабжен достаточно яркими подробностями: Она... отчетливо, с каким-то яростным восторгом произнесла отборное национальное ругательство и звонко плюнула на могилу. # – Получай, гад![172]. – Была ли авторизована рукопись Одоевцевой самим Буниным, неизвестно, но авторская манера в рассказе вполне очевидна, он вполне вписывается в стилистику «Темных аллей» (о чем писал еще Ю.М. Лотман[173]). Но это всё тексты, от авторства в которых реальный автор или вовсе устраняется, или предоставляет их публиковать современникам и потомкам.

            Обычно подготовительными материалами к мемуарам служит некая черновая подневная запись или просто сам устный рассказ – как в случае пересказываемых В.Канторовичем в “Воспоминаниях о Бабеле” устных новелл последнего (о Бетале Калмыкове), записанных на бумагу спустя 35 лет после того, как они были произнесены и услышаны[174]. (Ср. сказанное ранее по поводу воспоминаний М.С. Щепкина, появившихся в печати уже после смерти автора.)

            Незаконная дочь Маяковского – Патриция Томпсон (Елена Владимировна Маяковская) опубликовала книгу «Маяковский на Манхэттене» (М. 2003), основывая текст на 6 расшифрованных и прокомментированных кассетах, наговоренных ее матерью (были записаны в 1979-1972 гг.), на рукописях последней и собственных воспоминаниях, а также переплетающихся с ними воспоминаниями других людей (мать умерла в 1985)[175].

 

Глава 2.

Интер-текст из пред-текста. Вопрос об адресате

 

Попытка определения факта или события в дневнике. – Об адресате дневника, «замыкании» круга авторов и об отражении в ста зеркалах – Анны Ахматовой. – Тексты со сложным авторством, интерактивность дневникового текста.[176]

 

В своем чтении как бы из-за спины у автора – через его дневники и записные книжки, я хочу понять, что писатель (как и любой человек, становящийся по тем или иным причинам автором) думает вне иллюзий и установки на вымысел, без завораживающего блеска того магического кристалла, который так или иначе отсвечивает в создаваемой беллетристической форме.

         В целом, можно считать, что существуют как бы только три рода текстов: литература-0, литература-1 и литература-1а. Меня интересует, как меняется способ изложения от смены этих по крайней мере трех важнейших жанров – во-первых, записок от себя лично, или даже только для себя одного: эго-текстов по конкретным, утилитарным поводам, условно говоря, “берестяных грамот” (вид письменности, наиболее близкий к устной речи):

Ты мне был должен две куны, так отдай или: В гостях у нас были Иванов и Петров с женами или даже: Вчера было несварение желудка: не забыть бы купить лекарство – в первом случае имеем отрывок явного диалога, во втором фиксацию события, в котором участвуют посторонние лица, а в третьем – сообщение и направленное на самого себя, и сообщающее только о себе. Все это можно назвать литературой-0 и соотнести ее с тем, что Ролан Барт называл «нулевой степенью письма».

Во-вторых, следует выделить тексты с подстановкой и облечением себя в одежды лирического героя – то есть нарративы типа: В ту зиму Робинзону пришлось очень плохо: мыши съели все его запасы зерна – это уже текст-1. Тут мы имеем дело уже с литературой, в отличие от пред-литературы и пред-текста (в первом случае). Наконец, в-третьих, это полет фантазии, представление вовсе чего-то самому художнику не близкого и не свойственного, собственно художественное перевоплощение, когда автор – демиург действительности, творящий новую реальность перед читателем (можно назвать это текстом-1а[177]).

            Текст-1 – это, в частности, почти вся проза Лермонтова и Бунина: когда написанное – как бы свидетельство их личной жизни (в “Митиной любви”, “Жизни Арсеньева” и почти всех “Темных аллеях”, в лермонтовском образе Печорина “Героя нашего времени”). Сюда же следует отнести автобиографическую и дневниковую прозу (Цветаевой, Розанова, А. Белого итп.). – Подобное разбиение на три вида текстов приходит в голову при чтении дневника Лидии Гинзбург, где она задумывается над собственным интересом к записным книжкам и сравнивает его с интересом к литературному творчеству в целом, (по записи 1928 года): “Можно писать о себе прямо: я. Можно писать полукосвенно: подставное лицо. Можно писать совсем косвенно: о других людях и вещах, таких, какими я их вижу. Здесь начинается стихия литературного размышления, монологизированного взгляда на мир (Пруст), по-видимому, наиболее мне близкая. Между прочим, я думаю, что Тынянов поступает неправильно. Не следует подменять исторического героя автобиографическим. # Вряд ли можно найти для моих тенденций формулу более адекватную, чем эти записные книжки, – между тем я не могу на них успокоиться. Известно, что комические актеры хотят играть Гамлета... (...) Кроме того, меня смущает непечатность. Не менее того меня смущает подозрение, что мне чересчур легко писать записную книжку”.[178]

 

Следует, конечно, иметь в виду опасность, которую таят в себе дневники писателей, да и вообще воспоминания людей писательского круга (а также деятелей искусства, их учеников, знакомых, родственников итд.). Порой они крайне однобоки в представлении фактов, личные пристрастия в них выпирают, то и дело зашкаливают эмоции. Собственно говоря, и “наивные дневники” ничем не отличаются от остальных – по крайней мере, в части субъективности, представления фактов с личной позиции. Но в этом же и их ценность. Естественную однобокость эго-документа можно “лечить”, как представляется, традиционным способом – историко-филологическим сравнением между собой различных освещений одного и того же событияв нескольких источниках (по возможно большему их числу, или по всем доступным сразу). Если удается связать между собой хотя бы два или более независимых документа подобного рода, проливающих свет на одно и то же событие, то сам факт с его модальностью (отношением к нему автора текста) тем самым увеличивает свою достоверность.

         Есть уже поздние свидетельства, в воспоминаниях писателя А.Авдеенко, о явной для него в 1938 г. «двуличности» М.Кольцова, тогда члена редколлегии «Правды», незадолго до ареста последнего: он, якобы, отговаривал автора идти на открытый процесс Бухарина, Рыкова и Ягоды, говоря, что там творится что-то странное: все говорят одно и то же, – но сам при этом публиковал в газете репортаж из зала суда, где сотни и сотни гневных слов о вредителях...[179] (примерно то же отношение к Кольцову, но независимо от Авдеенко выражается и в дневниках Пришвина тех же лет). В тексте Авдеенко есть и характерный словесный портрет Сталина [интересно: неужели написанный тогда же «с натуры», в дневниковом режиме?], каким он предстал автору во время его «проработки» в ЦК на Старой площади: “Смотрю на Сталина и не верю, что это он. Очень непохож на себя. Куда подевалось доброе, обаятельное лицо, известное по кинокадрам, фотографиям, портретам, монументам, бюстам. (...) Актер, загримированный под вождя. Актер, бездарно исполняющий роль великого Сталина. Актер, грубо утрирующий манеру Сталина... (...) ....Выражение рябого, желто-смуглого лица поразило неумолимой жестокостью, надменностью, высокомерием” (там же, с.102-103).

 

Сразу возникает нетривиальная задача: установить, что является одним и тем же событием в рамках разных дневников или воспоминаний. Иногда встречаются разночтения: один мемуарист видит и описывает одно, другой обращает внимание на другое, третий на третье. Один ведет повествование в четвертую, другой – в пятую сторону, или вовсе не замечает связи, казалось бы, с соседними, совершенно необходимыми при изложении дела фактами (закономерно встает вопрос: а были ли сами факты? – То ли oн украл, то ли у него украли...). Но если удается, так или иначе “сканировав” разные источники, ввести их в некую дневниковую “базу”, мы могли бы в идеале получить роспись произошедших, описанных в разных дневниковых текстах событий – конечно, с поправками на ту или иную, характерную для каждого источника степень достоверности или пристрастности. (Еще одна задача: определить саму шкалу достоверности источников и разнести по ней разных авторов.) В результате, естественно, чем больше совпадающих трактовок какого-то события, тем больше его достоверность, и наоборот[180]. Вполне достоверными или наиболее близкими к достоверности, то есть фактами в строгом смысле могут быть названы лишь те события, которые имеют максимум подтверждений по всему множеству релевантных для них текстов (или по крайней мере те, которые не имеют серьезного числа расхождений, трактовок с противоположными оценками, с взаимными опровержениями).

Для некоторого числа авторизованных записей, со временем, безусловно должен установиться статус так и не подтверждившихся фактов, ложных слухов, а то даже и просто сплетен. Вот как о последних пишет Лидия Гинзбург (тоже в 1928-м году): “Сплетня развертывается на силлогизмах с недостаточными посылками; она учитывает факты, но не учитывает ни предназначенности, ни обусловленности фактов. Сплетня в своем роде логична, но логика ее призрачна, потому что она прямо перебрасывается от факта к факту, вытягивая их в единый ряд, тогда как судьбы разорваны, а куски собраны и прибиты не тупым гвоздем обиходного силлогизма, но невидимой точкой пересечения рядов” (Гинзбург, с.71).

            Исследование процесса порождения сплетни, ложного слуха и в целом лжи, весьма перспективное внутри текста дневникового типа, требует привлечения также и доступных средств массовой коммуникации – газет, телевидения др., то есть учета всех источников информации, влиявших на автора. (О Пришвине, например, известно, что его считали большим другом Горького, но сам Пришвин о Горьком в дневниках отзывается почти исключительно отрицательно, в то время как «в письмах к Горькому в Сорренто отчаянно лицемери[т]»[181]. – Факты подобного, «вполне естественного» лицемерия следует фиксировать как факты личной жизни, сознания человека.)

 

·        Попытка определения факта или события в дневнике

 

Событием (S) из данного эго-текста может быть названо действие/состояние/оценка (Р), зафиксированное под определенной временной датой (T) и определенной географической датой (L), определенным автором (Х) для определенной аудитории (A), на которую его сообщение рассчитано. В событии бывают задействованы обыкновенно действующие лица – Y, Z,..., в том числе, как правило, и сам хроникер, Х). (Даже если он описывает событие сугубо как внешний наблюдатель, самоустраняясь, мы все равно должны учитывать его «точку зрения».) Итак, в математическом смысле дневниковое событие есть кортеж-шестерка: сюда необходимо добавить еще модальность (М), т.е. вероятность и оценку события самим автором, то есть: S = <P(Y,Z,...); T; L; X; А; М >.

Конечно, изложение факта может быть и цитатой, например, когда автор (Х) достоверно ссылается на чье-то чужое сообщение (Хk). Тогда в самой формуле естественно появляется еще и вложенность: S = <P(Y,Z,...); T; L; X[Xk,Tk,Lk,Ak,Mk...]; А; М>.

Как известно, “хроникера” в свое повествование ввел Достоевский (впервые назвав его так в “Бесах”), добиваясь дополнительной независимости изображаемого от позиции автора[182], максимально исключая “исповедь” самого рассказчика (из которой состоят, например, “Записки из подполья”; да и первоначальный вариант “Преступления и наказания” тоже, кстати, писался от первого лица). – Личность рассказчика в “Бесах”, “Идиоте” и “Братьях Карамазовых” все время прячется “в тени, за пределами хроники” (Л.М. Розенблюм [1971] 1981). [Некое пародийное продолжение этому процессу, устранению автора из повествования, предложил Набоков, в «Соглядатае»: повествующий обращается к читателю как бы уже с того света.]

         Будучи подтверждено другим источником и/или опровергаемо в третьем, сообщение о событии становится “фактом” – в идеальном случае тогда, когда в нем те же самые дата, место, множество участников, и не слишком отличающееся от первоначального собственное описание события, с его модальностью. То есть, когда большинство источников между собой сходятся. (Наиболее тонкие различия могут быть, конечно, внутри модальности. Сюда же следует отнести и наиболее творческую при передаче фактов аналитическую компоненту, то есть выводы, обобщения и ассоциации, которые сообщает человек, помимо собственно наблюденного.)

            Но говорить о сколько-нибудь “математическом” представлении фактов через дневники, записные книжки и мемуары можно, конечно, только с существенными оговорками и натяжками. Во-первых, одни и те же события, как правило, не собирают вокруг себя более одного своего описателя-хроникера, во-вторых, когда же все-таки собирают, то описания эти за редкими исключениями не одновременны: время их написания – всегда разное (разве что случай 70 толковников при написании Пятикнижия не попадает в это правило) и поэтому вряд ли независимы друг от друга. Ситуация сходна с принципом неопределенности, известным в квантовой физике: раз только человек знает о существовании рассказа о данном событии (допустим, Р в изложении У-а), то его собственный рассказ (Х-а) поневоле как-то уже ориентируется на услышанный: он не может не опираться или не отталкиваться от него, хотя бы просто не упоминая тех подробностей, которые в первом уже изложены (или чтобы не повторять их, или будучи не согласен с выраженной в них трактовкой, но не желая при этом противоречить “по мелочам”; а может быть, даже намеренно умалчивая обо всех расхождениях, при своем принципиальном несогласии). Хроникеры Х и У обычно сами стараются стать в отношение дополнительности друг к другу. Не говоря о том, что люди в авторской ипостаси выступают уже иначе, чем сами участники события (а ведь это, как правило, одни и те же лица – тут их можно обозначить как X1 и У1). Идеального же наблюдателя (“хроникера”, как у Достоевского, “соглядатая” Набокова или “евнуха души” Платонова) нам никогда не найти.

         С другой стороны, такие члены кортежа, как “временная” и географическая” дата, тоже размываются, до бесконечности удваиваясь, утраиваясь итд. – возвращениями к одному и тому же событию в очередной раз, в каждом новом акте рассказывания его или воспоминания о нем (T1, Т2,..., L1, L2,...). К тому же надо учитывать аудиторию, на которую было рассчитано сообщение рассказчика (А): она тоже, естественно, всякий раз меняется (А1, А2,...). Таким образом, вообще говоря, событие рассказывания относительно события, подлежащего описанию, выглядит так:

<P(X,Y,Z,...) ; T1(T) ; L1(L) ;  X1(X)[Xk,Tk,Lk,Ak,Mk...] ; A1(А) ;  M>.

 

Отдельные факты дневника вообще могут считаться уникальными (таковы и есть большинство фактов в отдельных дневниках: человек склонен фиксировать, как правило, именно то, что его когда-то потрясло, что было только с ним одним – или по крайней мере сходно с тем, что случалось с кем-то другим), когда может сообщить о них лишь он один и никто другой. То есть можно было бы, наверно, вообще признать их фактами, не требующими дополнительных подтверждений – по которым в принципе другой информации поступить неоткуда и сравнивать вообще не с чем (тогда это нечто вроде перформативных высказываний в теории речевых актов Дж.Остина, истинных в силу самого своего произнесения, и почти не подверженных фальсификации).

Примером факта, приближающегося к такому типу, можно считать, например, (несколько раз повторенное) в воспоминаниях Коры Ландау-Дробанцевой  признание ее мужа Льва Ландау в том, что своего отца он не любил, и уже взрослым, живя в Москве, всячески избегал даже встреч с ним, считая того бесконечно скучным человеком (хотя можно привлечь и сходное по содержание признание – А.П. Чехова Н.Н Страхову, что и он не любил своего отца). Дополнительным критерием, усиливающим достоверность, следует считать намеренный или бессознательный повтор сообщения (об одном и том же) в рамках одних воспоминаний. Например, можно рассматривать как частное подтверждение общеизвестного факта, что Маяковский был крайне брезглив (боясь подхватить инфекцию – может быть, оттого, что его отец умер от заражения крови, уколов себе палец), свидетельство Вероники Полонской о том, что “пиво из кружек [Маяковский] придумал пить, взявшись за ручку кружки левой рукой. Уверял, что так никто не пьет, и потому ничьи губы не прикасаются к тому месту, которое подносит ко рту он[183]”. Это же обобщение (уже на уровне иных конкретизаций) подтверждается и другими свидетельствами – в частности, тем что Маяковский не признавал “рукопожатного” приветствия. Такой факт, как питье пива из кружки левой рукой, очевидно, мог быть засвидетельствован не одной только Полонской. Но если подтверждения все-таки больше ни у кого не встречается, то мы принуждены признать его уникальным фактом, лежащим на совести данного мемуариста (в природе такого события самого по себе нет ничего «перформативного», делающего его заведомо истинным).

 

·        Об адресате дневника, «замыкании» круга авторов и об отражении в ста зеркалах – Анны Ахматовой

 

Корней Чуковский, в свои 73 года, оглядываясь на прожитую жизнь и, видимо, держа перед глазами рукописи своих дневников, пишет следующее: (1 апр. 1955) “До сих пор я писал дневник для себя, то есть для того неведомого мне Корнея Чуковского, каким я буду в более поздние годы. Теперь более поздних лет для меня уже нет. Для кого же я пишу это? Для потомства? Если бы я писал это для потомства, я писал бы иначе, наряднее, писал бы о другом, и не ставил бы порою двух слов, вместо 25 или 30, – как поступил бы, если бы не мнил именно себя единственным будущим читателем этих заметок. Выходит, что писать уже незачем, ибо всякий, кто знает, что такое могила, не думает о дневниках для потомства”. – Итак, возможное предназначение дневника – письмо самому себе, как неведомому потомку, которым автор будет завтра, при новых обстоятельствах (дневник будет сопровождать Чуковского до самой смерти, то есть еще более 10 лет). Известно, что дневниковые записи делаются прежде всего для себя, для возвращения к ним в будущем. Но вторичной их функцией (но, может быть, никогда и не упускаемой из виду пишущим, а подчас, после пересмотра, даже становящейся более важной, чем первая) делается обращение через них к потомкам. Дневники Корнея Чуковского демонстрируют, как представляется, некий “средневзвешенный взгляд” на вещи, они гораздо более универсальны по адресату (то есть: и себе, и потомкам), чем, скажем, герметично замкнутые на себя «записные книжки» Платонова, или лаконичный, практически бессодержательный «камер-фурьерский журнал» Ходасевича, они и гораздо более “темперированы”, спокойны и даже приглажены, чем дневники Пришвина, гораздо менее подвержены эмоциональным смещениям, чем воспоминания Надежды Мандельштам...

 

По поводу методики собирания «фактов» дневник есть интересное свидетельство об отношении к этому Анны Ахматовой. По рассказу Анатолия Наймана, в последние годы жизни у нее была заведена специальная папочка, которая называлась «В ста зеркалах», куда Ахматова складывала стихи, на протяжении жизни ей посвященные, всё равно какого качества и кем они были написаны. Таких стихов было несколько сотен[184]. Ахматова высказывалась по поводу чужих стихов, обращенных к ней, что ей вовсе не безразлично кто звучал ей, кому звучала она, вторым голосом. Найман пишет по этому поводу:

            “...Стихотворения, составляющие цикл «Полночные стихи» и «Пролог», так же как и всякое ее стихотворение, которое описывает отношение «ты и я», «я и он», обращены к конкретному лицу, и она довольно резко высказывалась о стихах поэтессы, «написанных двум адресатам сразу», в том смысле, что поэзия не прощает такой безнравственности и мстит за нее унизительными строчками. Но, как всякая правда, правда о конкретных двух становится правдой о любых двух; для того же, чтобы стать правдой о конкретных двух, не подверженной сомнениям и пересудам, требуется подтверждение второго – круг замыкается (там же).”

         Таким образом, сформулированное здесь Ахматовой правило, в пересказе мемуариста, об обязательном замыкании факта – на по крайней мере двух реальных его участников, с их как бы совместно выработанным, согласованным (но независимым) взглядом на событие, можно взять в качестве основы для решения задачи воссоздания фактов по текстам дневниковой прозы. Пока факты видятся участникам события по-разному, до тех пор само событие как бы распадается, его смысл не складывается воедино, но если осмысление факта хотя бы для двух его участников совпадает, то факт так или иначе «замыкается», во всяком случае, значительно выигрывает в своей истинности. Конечно, много труднее обстоит дело тогда, когда самих участников оказывается больше и согласовать их мнения и оценки бывает существенно сложнее.

Впрочем, у этого ахматовского «категорического императива» (можно так условно его назвать) есть и оборотная сторона, а именно известные у той же Ахматовой послания на предъявителя (которые впервые так назвал, как будто, Тименчик). Вот что пишет об этом Найман:

“В последнее десятилетие жизни она написала [таких посланий] несколько, и несколько человек, один из них я, могли бы с достаточным основанием, ссылаясь на ту или иную конкретную фразу, считать себя их адресатами” (там же, с.37).

Письма можно отправлять сразу нескольким адресатам, но Ахматова вставляла при этом в свой текст значимый для каждого, не видимый остальным «ключ», во свидетельство своего личного к нему отношения. Не это ли, кстати, принцип и художественного произведения? – Ведь из него каждый читатель может получить те особые ответы на мучающие его вопросы, которые ему в настоящий момент необходимы?

 

Записи в дневниковом тексте могут подаваться без отметки дат и мест их возникновения – по мере прихода в голову, а то даже и в специально художественно перетасованном виде, как у В.В. Розанова. Так, например, строятся «Записи и выписки» М.Л. Гаспарова, формально выстроенные по алфавиту ключевых слов, содержащихся внутри каждой записи, или же в соответствии с некими девизами. (Это напоминает дополнительное указание “Тема” в структуре письма современной электронной почты, а также построение художественного текста, расположенного в соответствии со структурой словарных статей словаря (ср. «Хазарский словарь» М. Павича). Вот одна из записей в книге Гаспарова (на ключевое слово «Колодезь»):

“Я пересохший # колодезь, # которому не дают наполниться водой и торопливо вычерпывают придонную жижу, а мне совестно”[185].

В самом деле, часто совершенно неважно, под каким числом в дневнике, например, Пришвина стоит та или другая запись (если это не «фенологические заметки»). Его дневник как бы становится просто вневременным. (Это то же самое, к чему, мне кажется, стремится и Вернадский.) Их мысль движется в сходном направлении: отталкиваясь от какого-то конкретного факта, идет к аналогиям с известными фактами и сюжетами из собственной биографии, к обобщениям и предположениям на некой более широкой основе. Часто в результате такого микротекстового фрагмента в дневнике рождается емкий и выразительный художественный образ, порой возникает и нечто вроде притчи. Вот, например, из дневника Пришвина (11 нояб. 1920). К «круглым» датам  у него то и дело напишется что-то «от души»:

Ужасный месяц: в такое время умер Толстой, мать умерла, матросы разграбили Петербург.

            Микропритчей можно считать следующие две записи в книге Гаспарова:

Точка пересечения # В. Иванов и В. Топоров написали: «Духи – это точки пересечения каналов связей» (как «личность – точка пересечения общественных отношений»); мне стало до боли обидно за духов», сказала Е. Новик.

Точка пересечения # Текст ведь тоже точка пересечения социальных отношений, а мне хочется представлять его субстанцией и держаться за него, как за соломинку. Может быть, это в надежде, что и я, когда кончусь, перестану быть точкой пересечения и начну наконец существовать – по крупинкам (крупинка стиховедческая, крупинка переводческая...), но существующим?” (там же, с. 296-297).

 

Итак, может быть поставлена следующая задача – собрать факты из эго-текста (дневников и текстов дневникового типа), то есть отсеять из них то, что выступает вымыслом и может быть результатом той или иной деформации в сознании авторов, восстановив реальные события. Критерий отсева весьма традиционный – чем больше встретим подтверждений факта по разным источникам, тем большую вероятность приобретет сам описываемый факт. Оптимальным условием «сходимости» версий является замыкание количества возможных в принципе интерпретаций – от числа, равного числу реальных участников, свидетелей события и потенциальных “хроникеров” до одной-единственной.

 

·        Тексты со сложным авторством, интерактивность дневникового текста

 

По своему предназначению дневник, конечно, более всего ориентирован на общение с самим собой, то есть предполагает монологический (или даже прямо безличный) режим изложения, направленный от автора к самому себе, без признаков литературной отделки и оставляемых им под видом рассказчика специальных “следов” собственного присутствия. Как известно, дневник может писаться просто ради самого процесса записывания и не иметь адресата вообще. Этот случай особенно интересен: текст лишен коммуникативной функции, автор не обращает его ни к себе самому, ни к кому-нибудь другому, записи никогда не будут прочитаны.[186] – Но здесь, пожалуй, все-таки некоторое преувеличение: ведь даже в тех записях, которые реально никогда не будут прочитаны, автор все же минимально должен к кому-то обращаться? Тут же и своего рода парадокс: в текстах для себя самого автор как раз наименее проявлен [зачем и перед кем выделываться? – он известен себе самому как “облупленный”]. Но есть и множественные отступления от безадресатности. Во-первых, дневник, написанный в форме писем.

            Например, письма-дневники В.А. Жуковского: они адресованы его ученице, Маше Протасовой, в которую поэт влюблен, или же ее матери, Е.А. Протасовой, категорически не дававшей согласия на их брак. Иной раз как будто этот дневник служит автору черновой записью предстоящего (но так не произнесенного?) разговора: (21 июля 1805) …до этого места мой журнал был писан для меня одного, теперь буду писать его для себя и для вас [здесь он обращается к матери возлюбленной, Е.А. Протасовой, видимо, показывая ей свой дневник]. Надеюсь, что мысль иметь вас своим свидетелем не уменьшит моей искренности; я буду говорить о себе с такою же откровенностью, с какою бы говорил самому себе, и может быть еще с большею (там же, с.23). [И несколько позже:] (4 янв.1806) Итак, надобно быть с вами искренним.... На письме изъясняться гораздо легче и способнее, нежели на словах; скажешь все, не щадя, обдумавши и яснее. Для этого к вам обращаюсь письменно (там же, с.28).

            В принципе, с той же ситуацией сталкиваемся и в дневнике С.Надсона: сначала автор отдает читать свои записи матери девушки, в которую влюблен (7.5.1878), а потом пишет в дневник, специально обращаясь в некоторых местах к своей тетке, убеждая ее, чтобы та не отдавала его в военную службу (впрочем, безрезультатно, 11.7.1880)[187]. – В целом, надо сказать, подобные ситуации расширения круга лиц, которым бывает предназначен дневник, «разрастания его адресатности» весьма часты.

          В рассмотренных случаях видим мы перед собой нечто среднее между собственно «журналом» и «альбомом»: вообще-то такой дневник-альбом –  весьма распространенная в XIX веке форма. Дневник не только принято показывать другим, но он может и навсегда быть отдан кому-нибудь в дар. Так, Жуковский вручает недавно начатый дневник (заполненный им до оборота 10-го листа за 1807 год) своему «другу-сопернику», К.Н. Батюшкову, после чего ведет и заканчивает его уже тот. Подобным образом поступал иногда и Лев Толстой, даря кому-нибудь из своих последователей (или просто посетителей Ясной Поляны, близких в данный момент по духу) фрагменты своего дневника, как бы на память, в знак расположенности к собеседнику[188]. Еще более радикально поступает Тарас Шевченко, отдавая свой дневник петербургскому знакомому, причем оригинала или копии себе так и не оставив, – тем самым как бы избавляя себя от необходимости вести дневник дальше.

          Есть и такая смешанная форма как ведение дневника-переписки (подборка писем к одному адресату). Это «Дневник для Стеллы» Джонатана Свифта  в момент написания адресованный вполне конкретному человеку (женщине, как считается, возлюбленной автора, жившей в Дублине): Свифт, будучи в Лондоне, рассказывает ей о перипетиях столичной придворной жизни, в которых ему доводится принимать участие. По форме это – просто ежедневный подробный отчет в письмах. Можно предположить, что он адресован самому себе – как письма с отложенной (авто)коммуникацией. Став дневником, письма припасены на будущее, когда автор, вернувшись в Дублин, возьмется их перечитывать как документ своего прошлого.

Возможно и такое отступление от собственно дневниковой формы, как полилог – воспроизведение по памяти сути разговоров между людьми, какое можно видеть, например, в воспоминаниях Ванеева (о Карсавине, Пунинее и еврейском поэте Галкине, с которыми тому довелось сидеть в советском концлагере в 1950-е годы). Или, как называет выработанный им жанр сам автор, это множественный идеологический диалог:

          Я не пользовался ни дневниками, ни записями. То, что я написал, нельзя назвать воспоминаниями. (...) «Воспоминания» - это особый литературный жанр, имеющий, можно сказать, свои правила игры. Так вот, моя книга вне этого жанра. Она вообще вне какого-либо жанра. (...) ....Я стремился идеологически проявить каждого. В литературе, пришедшей к нам из прошлого века, ставилась задача этического проявления персонажей. В диалогах, которые ведут персонажи моей книги, каждый несет определенную индивидуальную идеологическую нагрузку. Кстати, пользуясь формой диалога, я стремился к тому, чтобы диалогизмы не бросались в глаза.... # (...) Суть идеологии в том, чтобы от существования со всем его конкретным содержанием человек абстрагировался к сущности” (Ванеев, с.191).

            Отвечая на вопросы журналиста о том, как он писал книгу, Ванеев так охарактеризовал отличия монолога и диалога: [Корреспондент:] “Монолог – форма слишком солидная. А в диалоге есть условность, мысль излагается в декорациях, изображающих двоих, хотя говорит один. Вы не находите, что этим в какой-то мере привносится игрушечность, снижающая серьезность? [Ванеев:] (...) Диалог, напротив, прерывен, благодаря чему мысль становится свободнее и подвижнее. Диалог создает не игрушечную, а игровую – эстетическую ситуацию разговора автора с воображаемым собеседником. (...) Раздваиваясь на собеседников, автор берет на себя, во-первых, роль оппонента и, во-вторых, роль себя самого, и тем самым он еще раз раздвоен, так сказать, «перпендикулярно» к тексту: на себя действительного и на себя, исполняющего в диалоге роль себя самого” (там же, с.198-199). [По-видимому, с идеями М.М. Бахтина Ванеев знаком не был.]

 

В чем-то сходным образом, в форме сменяющих друг друга диалогов,  построены мемуары Коры Ландау-Дробанцевой, воспроизводящие суть разговоров и переживания автора в драматические периоды жизни ее и ее мужа. Бывает, кроме того, дневник обращенный сразу ко всем – как у Льва Толстого – кстати сказать, совпадающий в этом по своей направленности с «Дневником писателя» Достоевского[189] – как ни различны жанры литературного дневника у последнего и – намеренно отрицающие всякую литературность (особенно после 1881) записные книжки и дневники Толстого.

Но есть и такие дневники, которые ориентированы скорее на сборник афоризмов, даже на собрание анекдотов (это уже по большей части записные книжки). Именно таков характер «Записной книжки» князя П.А. Вяземского (она ближе к эссеистике, или методу арабесков – Егоров О.Г. 2003, с.187). Кстати, подобный труд, по-видимому, в силу самой своей разрозненности и хаотичности может получить название Антидневника, как в случае записок Скрябина[190].

 

Немаловажным параметром оказывается адресованность (исходная), а то и почти нарочитая безадресность дневника: то есть вопрос, имеет ли текст какого-то внешнего адресата, рассчитан ли он на читателя, «потребителя», нацелен ли на кого-то лично, как, например, дневниковые записи матери, предназначающиеся своему сыну (в случае А.И. Смирницкого, см. ниже) или только на узкую аудиторию, на замкнутый круг лиц (для чтения дневника в семейном кругу), например, читавшийся знакомым и изданный лишь после смерти автора «Дневник Павлика Дольского» А.Н. Апухтина[191]. Адресованность конечно может быть и исключительно «точечной», самому себе (здесь имеем исходный пункт дневниковости, случай чистой автокоммуникации), тогда как всякая внешняя адресованность оказывается вторичной, привходящей, как бы заранее не предполагавшейся («Дневник для одного себя» Л.Толстого или «Тайный дневник» Людвига Витгенштейна).

            Вот дневник матери Александра Ивановича Смирницкого, Марии Николаевны, обращенный к сыну, который та вела, пока сыну не исполнилось 18 лет. Мать пишет дневник для себя, но при этом обращается в нем, как бы ведя разговор со своим сыном, выстраивая текст как некий монолог-обращение. Такой текст имел смысл, пока сын был мальчиком, подростком, юношей. Но форма его себя исчерпывает, когда сын окончательно отрывается от матери (с 14 лет он сам начинает вести собственный дневник). Дневник матери существовал одновременно в двух версиях – в одной, где записи датированы и повествование шло от первого лица (собственно монолог), и во второй, где о тех же событиях рассказано в беллетризованной форме[192]. В поздние годы жизни матери, когда ее сын стал ученым, дневник ее ограничивается записями на отдельных листах (обращенными опять же к сыну). Надо сказать, что для самого А.И. дневник довольно скоро, уже после поступления в университет, себя изживает: позже он почти не обращается к нему. То, что он пишет в сходном с дневниковым жанре, называется «Тетрадь № 3», в начале которой сделано заявление, что это не дневник – это философия, а скорее религия... Вообще же традиция ведения дневников в этом семействе восходит к концу XVIII века, когда начал их вести (по-немецки, 1775-1792) некий выходец из Эльзаса, поселившийся в России под именем Лев Иванович Гессинг (его потомки вели дневники уже по-русски). В этом семействе можно наблюдать характерное отношение к дневнику – как к документу исключительно приватному. Так, дочь А.И. Смирницкого Ольга Александровна, когда к ней в 1970-е годы обращался писатель В.А. Каверин с просьбой отдать ему для ознакомления дневники отца и бабушки, в этом отказала. (Каверин задумывал тогда написать роман, в котором по дневникам хотел воссоздать атмосферу жизни интеллигентского круга после революции.) – То есть далеко не всегда у документов дневникового типа возможно “вторичное использование”.

            С одной стороны, личные архивы могут оставаться исключительно достоянием семьи, даже после смерти автора, но с другой, сам автор по тем или иным соображениям может относиться к подобного рода тексту иначе, стремясь к его возможно большему распространению. Это уже обратная сторона явления, иная крайность: например, в предисловии к известным «20 письмам к другу» (1967) Светлана Аллилуева пишет: Мне бы хотелось, чтобы каждый, кто будет читать эти письма, считал, что они адресованы к нему лично. (Наверно подобным намерением руководствовались в своей переписке Н.Эйдельман с В.Астафьевым, письма которых друг к другу в конце 80-х широко ходили по рукам, а позже были опубликованы в журнале «Даугава» 1990 №6.)

 

В феврале 1917 г. генерал А.Е. Снесарев, находясь на передовой на германской войне и участвуя в боевых действиях, мог ответить на упреки жены (что он, якобы,  пишет ей не всё, а что-то намеренно утаивает), сравнивая свои письма с дневником, который велся им тогда же параллельно: “Мож[ет] быть, даже наоборот, я пишу тебе слишком сналету, не контролируя себя, слишком нараспашку; и скажу даже больше, что тебе и нужно бы писать, пропуская кое-что сквозь призму некоторой осмотрительности, но мне положительно некогда, если я начну примеривать, то больше одного раза в неделю написать тебе не сумею, а что с тобой тогда будет? Что я пишу тебе совершенно откровенно до глубины моих переживаний, это я вижу ясно, когда начинаю вспоминать посланное к тебе письмо с тем, что в соответствующий день мною занесено в дневник; это то же самое, с тою несущественною разницей, что в дневнике больше тактики, военно-научных соображений; но меньше личного, а в письмах к тебе наоборот.” – Автор посылает жене письма чуть ли не каждый день и еще успевает вести дневник! Встает естественный вопрос о дублировании: в первом томе посвященного автору издания помещены его письма, а в следующем должны быть напечатаны дневники[193]. Поразительно, что и сохранился этот дневник поистине чудом: во время ареста А.Е. Снесарева в 1930 г. чекисты, производившие обыск в его доме, проявили несвойственную им деликатность, не сделав обыск у тестя Снесарева, военного востоковеда В.Н. Зайцова, где, по счастью, и хранился его дневник[194].

 

Глава 3.

Перечень малых жанров дневникового текста с оглядкой на историю вопроса

 

Дневник, записная книжка, ежедневник. – Мемуары, воспоминания, позднейшие вставки, афоризмы, максимы. – Наивные дневники и домашняя письменность. – Дневник-письма. – Сны, притчи, разговоры с самим собой, исповеди и покаяния. – Записки из «мертвых домов», протоколы допросов. – Путевые заметки, записи на полях. – Автобиографическая проза.[195]

 

(17.4.1977) ....Чем вернее хочет быть человек событию, самому себе, слушателям, тем более верный облик приобретает у него событие, т.е. тем больше оно делается независимо от того, как его видит камера.

(Запись слов С.С. Аверинцева по дневнику В.В. Бибихина)

 

Дневники, записные книжки, черновики, заметки в альбом, маргиналии... – это всё может быть названо обыденной литературой, по выражению друга Пушкина кн. П.А. Вяземского. Выражаясь современно, non-fiction, или на французский манер, antifiction, – то есть тексты, обращенные более к жизни, чем к вымыслу и скорее к быту, чем к воображению и фантазии. Иначе говоря, это литература не изящная (художественная), да и вообще скорее все-таки не литература, а – своего рода берестяные грамоты. По-другому еще можно назвать ее дневниковой прозой. Отлична она от литературы прежде всего своим предназначением, так как написана не для того чтобы “рукопись продать”, – во всяком случае первоначально пишется не для выхода в свет[196]. Потом, со временем, конечно, любой автограф делается ценностью. Большинство образцов подобного пред-текста создаются, как правило, по какому-то конкретному, обыденному, вполне прозаическому поводу. В этом еще и сходство их с текстами инструкций, технических заданий, рекламы, документации – то есть теми безличными продуктами современной цивилизации, которые невероятно распространились в ХХ веке, по сравнению со временем Пушкина и Вяземского, и по объему стали теснить даже литературу художественную[197]. В обыденной же литературе, (в дневниковой прозе или пред-тексте, о которых я говорю) адресатом выступает, как правило, не “читающая публика” вообще, а какие-то конкретные люди, знакомые автора, в исходном случае, дневнике, – даже просто он один, поскольку такой текст заводится прежде всего для себя самого. Но кроме редуцированного, по сравнению с художественной литературой, адресата обыденная литература отлична еще и своим объектом, потому что пишется по фактам, или по крайней мере на основании таких событий, которые автор хотел бы считать (непреложными) фактами: тут не предусмотрено места вымыслу, как в литературе художественной, хотя вымысел, конечно же, все равно возникает.

Сам вымысел в обыденной литературе своеобразен: так, например, читатель (но и автор) дневника оказываются перед эффектом “человека перед зеркалом”, по выражению М.Л. Гаспарова: они видят в результате не совсем то, что есть, а скорее то, что автор хотел бы видеть (и хочет, чтобы увидели вслед за ним другие).

Строго говоря, границ между обыденной литературой, с одной стороны, между документальной литературой, с другой, и, наконец, с третьей, между литературой художественной вообще не существует. Одна переходит в другую и они обе – в третью. Но переход, как правило, однонаправленный – лишь только обыденная и документальная литературы (как литературы фактов) могут быть преобразованы в литературу художественную: любой малый жанр обыденной литературы, а также любой документ может быть «подхвачен» беллетристикой и обыгран ею как какая-то частная художественная форма.

            Тут можно проследить, как из дневниковых записей Пришвина рождается, или прямо “лепится” его художественный текст (например, в 20-е годы – повесть “Мирская чаша”, или же “Раб обезьяний”, очерк “Башмаки”, рассказ “Родники Берендея” или “Ленин на охоте” – все  они имеют своим основанием его дневниковую прозу того времени.) При этом всё слишком откровенное (относящееся к самому Пришвину) отметается, текст делается, как правило, и более нейтральным, и как бы ничьим, написанным не от лица самого Пришвина, а от лица некоего абстрактного интеллигента-литератора того времени. Как позже выразил это уже Ролан Барт 

“Текст [он имел в виду прежде всего художественный текст] анонимен, или, во всяком случае, создается неким Псевдонимом, псевдонимом автора. А Дневник – нет (даже если его “я” – ненастоящее имя): Дневник представляет собой не текст, а “речь” (что-то вроде устной речи, записанной с помощью особого кода)”[198].

Обыденную литературу следует соотнести также с понятием бахтинских речевых жанров. Поэтому-то у дневника и оказывается некий промежуточный статус: это еще не то, что следовало бы оформить как текст литературы, но и уже не то, что было эфемерной, сразу же исчезающей из сознания и из памяти (в колебаниях воздуха) речью. Иными словами, это почти-текст, недо-текст, около-текст, или пред-литература – уже теряющая невинность и безответственность спонтанной речи, но и не приобретшая законченности, окончательности, выверенности собственно текста. В этом смысле пред-текст – жанр вспомогательный, промежуточный. Как писал Кафка (о своем дневнике):

“Не думаю, чтобы написанное до сих пор было особенно ценно или же решительно заслуживало быть выброшено”[199].

 

·     Дневник, записная книжка, ежедневник

 

Прежде всего, к пред-тексту (обозначив этим словом сразу несколько малых жанров[200]) относятся разного вида дневники, а именно, 1) список текущих дел на будущее, чтобы не упустить их из виду и иметь под рукой, когда понадобятся, – так называемый ежедневник, блокнот, отрывной календарик, телефонная книжка или Что мне сегодня делать?, to do, agenda[201], memo (от слова memorandum), но, кроме того, 2) регулярная фиксация, для порядка или “для истории”, того что уже случилось, что так или иначе происходило за день (или за какой-то истекший период), чему сам автор оказался свидетелем и что хотелось бы когда-нибудь, в удобной обстановке воскресить в памяти. Условно говоря, последнее – это вахтенный журнал, адрес-календарь, или же книга записей актов – в некотором роде: актов гражданского состояния.

         Помимо собственно дневника очень близки к нему и практически неотличимы разного рода записные книжки (что не совсем одно и то же). Предназначение и адресат этого рода текстов может быть не совсем одинаков: или вообще для всех, кто только в состоянии их прочесть (тогда мы не в состоянии отличить их от художественной литературы), либо, что безусловно чаще, для одного себя. Но между этими крайними границами, естественно, располагается множество переходных ступеней.

            Например, Александр Блок уже в 1911-м году, то есть в свои тридцать лет, будучи давно знаменит, наряду с записными книжками, которые он вел регулярно в течение всей жизни, начинает вести еще и дневник, открывая его таким широковещательным признанием: (17 окт. 1911) “Писать дневник, или, по крайней мере, делать от времени до времени заметки о самом существенном, надо всем нам. Весьма вероятно, что наше время – великое и именно мы стоим в центре жизни, т.е. в том месте, где сходятся все духовные нити, куда доходят все звуки”[202].

Правда, уже через 5 лет он не выдерживает этого созданного для самого себя режима ежедневного распределения событий на два сорта: с одной стороны, более важные и значительные – в дневник, с другой стороны, более личного, частного (или даже постыдного?) характера – в записную книжку; позже какое-то время дневник им вообще не ведется, затем записные книжки и дневниковые записи начинают перепутываться между собой: что оставить для себя, а что предназначить потомкам, решать становится обременительно[203].

            Подчеркну, что на русском языке традиционно сложилось именно такое, причем как будто терминологически закрепившееся разделение функций между записными книжками и дневниками, то есть дневник скорее может быть предназначен для печати, тогда как записные книжки остаются исключительно в ведении, пользовании, “на попечении” самого автора. При этом само обозначение “записная книжка” часто выступает просто в качестве некого остранения для того же самого “дневника”, чтобы отличить более приватный текст – от созданного на его основе собственно литературного, приближенного к печати и публичности. Однако, и то, что предназначается для широкого читателя, и то, что пишется только для себя, чаще всего называют одним и тем же словом – “дневник”.

Другим, уже значительно более надежным способом разделения между собой этих понятий может служить их функциональное предназначение – а именно, у дневника – его переписывание время от времени заново, тогда как записная книжка, или отрывной блокнот, отдельные листки итдп. – просто первичная форма того же самого дневника).

            У Достоевского дневник возведен в ранг особого литературного жанра – Дневник писателя. Это периодическое издание, составляемое одним человеком, или моножурнал (какое-то время он думал назвать его даже газетой)[204]. Естественно автор считал невозможным писать в таком издании о чем-то исключительно личном. При этом его Дневник просто дышит полемикой и насквозь диалогичен; правда, в последние годы жизни (1880-1881) он и по форме максимально приближается к записям в дневнике реальном[205]. (Первоначально Достоевский набрасывает в рабочей тетради план оригинального ежемесячного издания, который собирается издавать единолично под названиями: «Записная книга» или  «Дневник литератора»[206]: Это будет дневник в буквальном смысле слова, отчет о действительно выжитых в каждый месяц впечатлениях, отчетов о виденном, слышанном и прочитанном[207].)

Получив в результате название «Дневник писателя», этот текст печатался в 1873 в журнале «Гражданин» и состоял из 16 частей, оформленных как отдельные статьи, но уже последовавший за ним – «Дневник писателя. 1876» представлял собой ежемесячное издание, поступавшее в продажу в последних числах каждого месяца, в каждом из выпусков которого можно было обнаружить свободные переходы – от очерка к фельетону, от мемуаров к публицистике или от анекдота к рассказу.

            Достоевский представляет собой яркую противоположность Толстому – в том, в частности, как он не любил вести регулярные однотипные записи, какая это для него была чуждая и обременительная форма. Его манера предварительной фиксации мысли (или выдумывания планов, как он сам это называл) весьма характерно описывается в комментарии: он “обычно пользовался не одной, а двумя или даже несколькими тетрадями одновременно и, кроме того, нередко делал заметки на отдельных листах. Но и при заполнении одной тетради он часто писал не подряд, а раскрывал ее на любой странице, как бы торопясь зафиксировать новую мысль, образ или ситуацию. (...) Сам Достоевский, по-видимому, ориентировался в своих записях достаточно свободно; иногда он оставлял ссылки на те страницы, к которым собирался обратиться при написании главы или сцены.[208]

            Для деловых, личных и литературных заметок Достоевский вначале пользуется книжками малого формата, а потом (с 1864-1865 гг.) переходит на тетради: всего сохранилось 3 книжки и 17 тетрадей (там же, с.12). В этих записных книжках и тетрадях Достоевский гораздо более “неприбран”, нежели в дневниках: нередки повторы одной и той же мысли, порой в тех же самых словах без каких-либо содержательных и стилистических изменений: “Достоевский старается уяснить свою мысль до конца, вновь и вновь прописывая ее на страницах записных книжек, которые, наряду с пером и чернилами, являются для него необходимым рабочим инструментом писательской профессии. Он работает в режиме стенографии, стремясь поспеть за ходом мысли[209].”

            Чеховский дневник выдержан в объективной манере и лишен того интимного характера, с которым связано обычное представление о дневнике. Часто его дневниковая запись делается сначала в записной книжке, а затем, в более развернутом виде, переносится в дневник. Но вот заметки на отдельных листах большей частью не сохранились, поскольку Чехов их уничтожал вместе с черновой рукописью, как только переписывал текст набело.[210] Записные книжки Чехова гораздо более лаконичны, чем у Достоевского. В первой и основной из них, 1891-1904, творческие записи соседствуют с деловыми и бытовыми (сама книжка заведена перед отъездом в Италию): Приехали в Вену. Stadtfrankfurt. Холодно. Понос[211]. – Две другие, наоборот, изначально были заведены как деловые, но и в них постепенно просачиваются заметки творческого характера. В четвертую книжку Чехов перед смертью начал переписывать те записи, которые остались неосущественными планами, планами будущих произведений (но так и не довел до конца и этот перечень). На отдельных листах Чехов раскладывал перед собой заметки, когда садился писать (там же, с.8-9): та же манера работы – с разложенными в определенном порядке листочками, которые можно было менять местами, для чего требовалось их раскладывать на большой площади (на столах, на полках, на полу) характерна для многих пишущих, ей отличались, судя по мемуарной литературе, И.Бабель и А.Солженицын.

 

·     Мемуары, воспоминания, позднейшие вставки

 

К пред-тексту вплотную примыкают также мемуары и воспоминания – о ком-то или о чем-то существенном, выступающем из прошлого как безусловный и ценностно важный сюжет, с неизбежными возвращениями памяти автора – не только на один день назад, как чаще всего в дневнике-ежедневнике, но иногда с отступлениями на много лет, с неизбежными при этом потерями и приобретениями смысла. Тут текст оказывается уже наполовину документальным, а наполовину – «художественным», иногда независимо от воли автора (очень редко сам автор вполне трезво отдает себе в этом отчет). Так, например, по оценке исследователя, дневники К.И. Чуковского представляют собой серьезную загадку, с множеством еще не решенных вопросов:

“Что писалось прямо, а что «зеркальным письмом»? Что для себя, а что для возможных читателей из ГПУ-НКВД. Есть случаи явные [в частности, написанное Чуковским о «двойной душе» Каменева, после ареста последнего]”[212]. И вопрос к издателям, наследникам и составителям: “Можно ли издавать как литературу то, что пишется не для печати [сам Чуковский считал, что его дневники не предназначаются для печати], пусть даже автором потаенных строк является великий человек? Полуответом смотрятся многочисленные составительские купюры в тексте Чуковского” (там же).

            В дневнике совсем “иной характер типизации жизненной правды, чем в художественной литературе: не обобщение многих явлений и лиц в одном образе,” но – выводы только из конкретных наблюдений, и “даже в отличие от мемуаров, где автор владеет уже всем материалом, дневник улавливает лишь ряд моментов, когда еще неизвестно, каким будет следующий”[213].

 

  • Афоризмы, максимы

 

К пред-тексту же, хотя и с гораздо большей натяжкой, мы можем отнести афоризмы, изречения, максимы, разного рода остроумные mot”, парадоксы (Ларошфуко, Лабрюйера, Шамфора, Вольтера, Шопенгауэра и других так или иначе привыкших изящно выражать свою мысль), то есть родившиеся сами собой, по какому-то конкретному случаю перлы, а также специально придуманные высказывания, с расчетом на привлечение внимания избранного круга современников и потомков (первоначально, возможно, родившиеся в застолье или в светском кругу, то есть относящиеся еще и к речевому жанру). Определенная натяжка, возникающая при включении подобного рода текстов в данную рубрику, вызвана тем, с одной стороны, что это безусловно устоявшийся литературный жанр, вовсе не дневникового типа. Такого рода “дневник” был бы вполне принятым видом литературного сочинения до ХХ века (такова в целом и “Старая записная книжка” П.А. Вяземского – собрание “анекдотов” в их старинном значении, то есть законченных сюжетов, готовых для краткого блестящего изложения, например, устного рассказа в узком кругу). У афористической прозы явное родство с жанром речевым (точнее вообще было бы числить именно за последним первородство), жанром, который рассчитан не только на то, чтобы информировать, но прежде всего на то, чтобы позабавить и развлечь собеседника (это аристотелевские “речи на пиру, в симпозиуме”). В XIX веке такой жанр и назывался “анекдотом”. Вяземский справедливо писал, имея в виду именно такого рода тексты:

“Я большой Фома неверный в отношении к анекдотам. Люблю слушать и читать их, когда они хорошо пересказаны; но не доверяю им до законной пробы. Анекдоты, даже и настоящие, часто оказываются не без лигатуры* и лживого чекана. Анекдотисты, когда и не лгут, редко придерживаются буквальной и математической верности”[214].

Искусственность, художественная созданность, преднамеренность и “рукотворность” поделок подобного рода, то есть афористических текстов, конечно, весьма серьезное препятствие для зачисления их в класс пред-текстов и “обыденной литературы”, но сам искусственный умысел в них может быть и минимален. Нельзя вовсе отказать бытовой или обыденной литературе (как и речевым жанрам, с которыми она смыкается) в эстетическом начале.

            Дневник не писателя, а, скажем, художника, как в случае Павла Филонова[215] – это уже в какой-то степени просто наивный дневник. Также и блокноты, черновики и другие подготовительные материалы самих писателей по этому показателю заключают в себе, безусловно, более непосредственные свидетельства жизни человека, чем их дневники, стоя ближе к записным книжкам. Таковы, по сути дела, “записные книжки” Андрея Платонова[216]. Походят на них и записные книжки Евгения Замятина – записи в них делались “в первой попавшейся под руку” книжке, вперемешку, на любом свободном месте и без указания дат[217] (что повторяет манеру работы с рабочими тетрадями Достоевского).

            Но вот ведший дневники более 60 лет в своей жизни В.И. Вернадский в одном месте своего дневника 1920 года[218], будучи в Крыму, касается очень важного для себя вопроса – выбора наиболее подходящей для выражения мысли литературной формы. Отталкиваясь от “Максим” Ларошфуко, которые он в то время читает, Вернадский приходит к выводу, что оптимальной для его собственной мысли, наиболее привлекательной является не форма дневника, а просто – бессистемная фиксация впечатлений и актов рефлексии над ними (нечто вроде потока сознания, хотя он, естественно, не употребляет этого термина). Имея в виду вневременные “Мысли” Паскаля, “Опыты” Монтеня и подобную им «афористическую» литературу), он отмечает для себя следующее:

(2/15 марта 1920) “С молодости меня привлекает форма изложения своих мыслей в виде кратких изречений, свободных набросков и отдельных, более длинных, но отрывочных размышлений. Я не раз пробовал это делать, но бросал, так как убеждался, как трудно уловить мысль, уложить ее так, чтобы это удовлетворяло; наконец, поднималась критика того, что стоит ли это записывать. (...) Чередование тем и форм без всякого порядка казалось мне отвечающим естественному ходу мыслей живого думающего человека. Такая форма лучше дневника – особенно если она идет без системы, а так или иначе подобрано то, что казалось данной личности важным и нужным сказать человечеству, внести в мировую литературу”.

Дневник, конечно, уже по своей форме привязан к хронологии и к внешнему контексту жизни человека, являясь как бы неким продолжением его тела[219]. Вернадскому, как мы видим, хотелось бы максимально отвлечься, освободиться от этого навязываемого жизнью контекста, как от некой внешней оболочки, чтобы фиксировать как бы только результаты работы духа, сознания в чистом виде, вне времени, пространства и ограниченности собственным телом.

            Формально от дневника требуется по крайней мере датирование записей. Но в записной книжке они могут идти и без дат (как мы видим у Замятина, Платонова, у Достоевского, так сказать, просто по мере прихода в голову, или даже подаваться читателю в намеренно перетасованном виде, как у Василия Розанова в его сочинениях, следовавших за «Опавшими листьями». Вместо фиксации географической даты у Розанова многие записи снабжены пометами, определяющими обстоятельства, в которых они делались[220],

            Вне зависимости от хронологии организованы и “Записи и выписки” М.Л. Гаспарова, формально выстроенные по алфавиту в соответствии со списком ключевых слов, пронизывающим каждую из записей (или же в соответствии с некими девизами, опорными выражениями в них), как будто заимствуя форму лексикона. Это напоминает также дополнительное указание “Тема” в структуре письма современной электронной почты, а также построение самого художественного текста в соответствии со структурой словарных статей словаря (ср. “Хазарский словарь” М. Павича).

            Ведь действительно часто нам совершенно неважно, под каким числом, скажем, в дневнике Пришвина стоит (или где сделана) та или другая запись (даже если это его “фенологические заметки”). Дневник как бы оказывается вне времени и пространства (то к чему, кажется, и стремился Вернадский). Мысль Пришвина, Вернадского (или Гаспарова) часто движется именно в таком – вневременном – направлении. Отталкиваясь от какого-то факта конкретного дня, она идет к аналогиям с известными вообще фактами и сюжетами (черпая их из собственной биографии автора), к обобщениям и предположениям на более широкой основе. Часто в результате на месте такого микротекстового фрагмента в дневнике рождается емкий и выразительный образ, порой возникает художественно законченная притча.

            Светлана Семенова склонна, например, и в пришвинских дневниках видеть классически афористическую прозу, со всей палитрой малых жанров последней: “...Афористическая проза включает в себя вовсе не одни афоризмы, как можно предположить по названию, а целые слои малых художественных форм, таких как сценка или диалог, списанные с натуры, портрет, картина природы, свободное размышление, небольшое философско-поэтическое эссе и, наконец, собственно афоризмы”[221].

На мой взгляд, однако, у Пришвина собственно афоризмов, то есть всплесков изящного, специально отточенного остроумия (скажем, на французский манер) не так уж много. Афоризм, конечно, иногда появляется в его дневнике, но служит, как правило, завершением какого-то рассуждения или целой их цепи. Скорее, все-таки, более характерный для него манерой выражения следует признать малый жанр – размышление по (тому или иному) поводу, зарисовки с натуры и пробы пера (или подступы к художественной прозе – к той сказке, которую он пытался писать всю жизнь).

 

·     Наивные дневники и домашняя письменность

 

К обыденной литературе и пред-тексту бесспорно надо отнести также и незамысловатую фиксацию услышанного, то есть те или иные «случаи из жизни», записки на манжетах, наивные дневники (т.е. дневники литературно неискушенных авторов) и вообще сколько-нибудь этнографически ценные материалы). К пред-тексту безусловно относится и так называемая домашняя письменность (термин П.М. Бицилли), а также тексты, создаваемые в рамках литературной домашности (термин Ю.Тынянова и Б.Эйхенбаума), – блокноты, записи на память, альбомы, стихотворные посвящения, поздравления, семейные книжки, девизы, шутки на случай итп. – все, что так или иначе отражает жизнь данного близкого дружеского круга[222]. Сюда же попадают упомянутые наивные дневники и наивная литература. Именно сейчас интерес к подобной литературе, по-видимому, значительно увеличивается.

У Льва Толстого записная книжка 1879 г. заполнена услышанными от олонецкого сказителя В.П. Щеголенка легендами и словарными записями. Подобного рода записям отведена также специальная рубрика в книжке Толстого – “Язык”, с фиксацией народных выражений, а иногда и с приводимыми толкованиями их смысла:

Удоволить – удовлетворить; Похоронка – место, куда прячут; Вперед не чухайся; Народ мляв; Часы с перечасьем; Люди беззаступные; Дощупаюсь правды; Загвоздишь память; Улюбилась с ним; Колесами до земли не достает; В три руки хлебаем; ; Кости некому прихоронить; Выхмыльнул; Ухмылил; Домышлялся; Мозголомный человек; В уме зашелся; Разумом легонек; Душевредить; Обнищал глазами; Во всю голову кричит; Запал слух о нем; Жабу во рту уговаривает; Укусил бы матушки сырой земли; Лучше жити в месте пусте, чем с женою язычною и гневливою; Тоскование перед смертью не было; Поустали твои резвы ноженьки во б. <?> пути-дороженьке, примахались руки, прикачалась головушка, призасмягли уста. # Ты зайди <в> домишечко питейное, выпей чару зелена вина, а другую похмельную...[223].

Также и у Достоевского записи в его сибирских тетрадях (от начала 1850-х до 1860 гг.) – это записи услышанного им на каторге и в ссылке. Они пронумерованы (всего 486 записей) и легко читаются (аккуратно переписаны), в отличие от его поздних записей, о которых было сказано выше. Ранние же рукописи его записных книжек, изъятых еще во время ареста, до сих пор не обнаружены[224].

            Обыкновенно записи этнографического (и лингвистического) характера носят периферийный характер внутри дневника (Алексей Ремизов, например, регулярно помещает в конец своих дневниковых тетрадей перечни услышанных слов, выражений, выписываемых из разных мест объявлений, частушек), а иногда этим материалам отводится специальное место, выделяются отдельные тетради. Так, помимо четырех чеховских записных книжек, в которых содержатся его творческие заметки, у Чехова были также книжка с записями рецептов для больных, книжка “Сад” (с названиями растений), книжка “Попечительская” (с заметками делового характера) и другие[225].

            Упомянем публикацию в литературном журнале дневника простого врача из Рыбинска (К. Ливанова), значительную часть которого составляют записи чужих слов. Сравним такое, например, признание, сделанное его пациенткой: (16 сент. 1926) “Революция несчастная! Вот с нее и хвораю… только уж вам и говорю, потому мы считаем вас не за человека, а как бы за ангела”[226].

            Можно назвать и такие тексты, в которых, например, отсутствует членение на предложения. (Так, в оригинальной автобиографии – Ф.А. Виноградова – заглавные со строчными буквами не различаются, точка вовсе не употребляется, и в качестве единственного знака препинания служит запятая. Это текст с явным преобладанием сочинительной связи и с отсутствием подчинительных предложений. Автор окончил 3 класса церковно-приходской школы и жил в Холмском уезде Псковской области, ныне Торопецкого р-на Тверской области)[227].

            Выборки из интересного текста опубликованы в журнале “Исторический архив”. Это – “Дневник-рукопись”, озаглавленный так его составителем, неким Федором Ефимовичем Ширновым. Автор родился в Литве, в семье русских крестьян-переселенцев. Его дневник насчитывает более тысячи страниц. Эпиграфом к своему труду – то ли иронически, а скорее вполне серьезно – он поставил (почти Прутковское) “Хотелось, чтоб сие бесмертно было” (с одним “с” в авторской орфографии). Его рукопись представляет собой самодельно переплетенную книгу, которая начинается с описания появления автора на свет. Она включает в себя “расказы” (также с одним “с”), изложенные то ли с чужих слов, то ли своего собственного сочинения, а также некие явно специально придуманные автором истории. – Здесь дневник выступает в качестве уже не просто хранилища фактов, а своего рода катализатора мысли, некоего основания для творческой фантазии его создателя (и, безусловно, некоего мыслимого “памятника самому себе”[228]. Комментатор опубликованных отрывков этого дневника замечает: “Федор Ефимович талантливый рассказчик, но писатель – “первобытный”, малограмотный, великолепно невежественный. В его рукописи говорят корни слов, отделенные от приставок, царит головоломный синтаксис, а слова “солнце” и “сердце” не склоняются…”; “…Такие тексты – граница, разделяющая обыденность и творчество, то есть та самая зона, по М.М. Бахтину, которая порождает все новые и новые вопросы и тем самым преобразует объект исследования” (там же, с.30,28).

Весьма важна здесь, вероятно, и постоянная потребность человека переписывать, переделывая свой текст заново. (Один экземпляр этой грандиозной рукописи был, якобы, отослан самому Сталину, но о реакции того ничего неизвестно, а на последней, 1058-й, странице сохранившегося экземпляра нарисован гроб, украшенный флажками и надписью, идущей по всему торцу: СТАЛИН. Ты родной для нас всех. Комментатор замечает, вряд ли автор вкладывал в это еще и какой-то двойной смысл. В записи за последний год ведения дневника, 1938-й, значится такое: Живи наш Сталин столько лет, сколько будет существовать мир и человек (там же, с.52). Очевидно, данный адресат этого послания был избран только в какой-то момент (может быть, лишь под конец жизни автора?), а до этого дневник велся для самого себя. Вариантов конкретного адресата, кому предназначить ту или иную дневниковую запись, вообще говоря, скорее всего, может оказаться множество, стольбко же, сколько самих поводов внесения записи. Чаще всего адресат таких записей, как и повод, бывает только предполагаемым и гипотетическим.

            Как наивный дневник представлена и публикация Михаилом Кураевым дневника ленинградской блокадницы Елизаветы Турнас[229].

 

·      Дневник-письма

 

К пред-тексту могут быть отнесены и письма. Вообще, как мне кажется, возможно было бы вывести весь жанр пред-текста (или дневниковой прозы) – из жанра эпистолярного, если не генетически, то по крайней мере типологически.

            Андрей Белый, собиравшийся еще с 1912 г. печатать свою переписку с Блоком, через десять лет, уже после смерти Блока пишет в опубликованных воспоминаниях о нем:

“Часть писем А.А. ко мне, думаю, могла б появиться в печати, как не носящая личный характер; ее содержание – философия, литература и мистика, взятые в разрезе наших “чаяний”; часто она есть блестящий, литературный дневник[230], освещающий факты культуры, произведенья писателей, нас...”[231]

 

Вот и известный пушкинский идеал – сама «прелесть, красота и задушевность» (и “гений чистой красоты”), Анна Петровна Полторацкая (в замужестве Керн), которая, не достигши 17 лет, была выдана за 52-летнего дивизионного генерала Ермолая Федоровича Керна (известно, что тот вышел в генералы из нижних чинов и был, по оценкам многих, весьма недалек умом), в 1820 г., будучи с мужем в Пскове (за 4 года до встречи там с Пушкиным) начинает вести дневник для отдохновения – на французском языке, адресуя его двоюродной сестре отца, или лучшему из друзей, как она называет свою тетку Феодосию Полторацкую. Этот дневник опубликован только через 100 лет, в 1929-м. В нем – жалобы на безрадостность существования чередуются с зарисовками быта и выписками из прочитанных Анной Петровной книг. Намеренно избранный ею французский язык публикаторы объясняют тем, что грозный муж знал французский плохо и на нем не читал. Но и через 40 лет, в 1861-м, уже будучи второй раз замужем, теперь за человеком любимым, хотя и сильно моложе себя, Марковым-Виноградским, Анна Петровна вновь избирает форму дневника, адресованного конкретному лицу. Ее «Рассказы о жизни в Петербурге» написаны как дневник в письмах, в нем описываются тогдашние студенческие волнения в столице. Этот текст написан уже по-русски, но и он смог увидеть свет только через полвека, в 1908-м, из-за своей политической остроты (да и то был издан с сильными цензурными купюрами). Письма обращены к реальному лицу (на этот раз – Семену Николаевичу Цвету, после отъезда того из Петербурга, как сказано: “для сообщения ему или пересылки, если возможность представится”[232]). В форме писем Анна Петровна пишет и собственно воспоминания, начав с воспоминаний о Пушкине – тут адресатом (скрытым за инициалами “Е.Н.”) была некая поэтесса Екатерина Наумовна Пучкова, вдохновившая ее на эту работу и обещавшая помочь с опубликованием, но, правда, так обещания и не выполнившая; напечатал же воспоминания П.В. Анненков (там же).

 

Итак, автор дневника тоже нуждается, пускай в фиктивном, но адресате. Порой адресатом такого дневника человек делает просто вымышленную инстанцию, в целях имитации диалога, как бы сохранения естественности речевого акта. (Так и в “Сказке о мертвой царевне” Мачеха обращается к Зеркальцу: Свет мой, зеркальце, скажи... – правда, в условном мире сказки реальность такого предмета как зеркальце, конечно, значительно выше, чем в реальности.) Но вот, например, и 13-летняя еврейская девочка Анна Франк, которой родители в день рождения подарили красивую книжку с названием “Дневник”, именно этому – внешне привлекательному – предмету дает собственное имя “Китти” и в течение 2 лет обращает к нему свои записи (до тех пор пока убежище, где она скрывается, не было обнаружено гестапо и она с родными не попала в лагерь, где и погибла)[233].

 

Как мне представляется, родство дневникового жанра эпистолярному вполне очевидно: по крайней мере, видна взаимопереходность дневника и писем. Пока автору еще остается важен адресат, хотя бы только как фиктивный предлог, он в дневнике сохраняется, пусть формально, но поскольку говоримое осознается как значимое и ценное не только для самого себя, но и для более широкого круга лиц, в процессе про-говаривания, пере-читывания, переработки написанного, предназначение текста может меняться и он, помимо первоначального получателя, так сказать, идет уже под копирку для многих. (Практику писания “серийных” писем, как уже говорилось, можно наблюдать у Анны Ахматовой, Анастасии Цветаевой и др.) Тут же следует, впрочем, учитывать и прямо противоположное стремление автора – так сказать, уже персоналистское – желание писать (и получать) письма лишь  строго уникальному адресату/получателю, как у Б. Пастернака, который, как известно, вообще не имел ни дневника, ни записных книжек, а тратил всё содержание своей “обыденной жизни”, изливая его в письмах своим близким, конкретным адресатам. [Была ли все-таки повторяемость одних и тех же событий при изложении их разным адресатам и насколько такие «наложения» являлись простыми повторами? – это интересная задача: вообще, как изложение одних и тех же фактов, но разным адресатам влияет на освещение тех же событий автором? не является ли порой их изложение в одном месте препятствием для того, чтобы повторять то же самое еще и другому? Или, наоборот, с другой стороны, является ли уже хотя бы однократное “сложение в текст” определенных фактов непреодолимым препятствием, через которое человек не в силах переступить, как бы “зацикливаясь” на своем тексте, на именно этой форме описания факта и уже только тaк, а не иначе всегда в дальнейшем излагая событие?]

 

·     Сны, притчи, разговоры с самим собой, исповеди и покаяния

 

Кстати к пред-текстам, скорее всего, следует отнести записи и пересказы собственных снов, что было свойственно таким почитателям этого вида под- или пред-сознательного творчества, как Франц Кафка, Сальвадор Дали, Грэм Грин, Ариадна Эфрон, Давид Самойлов, уже упоминавшиеся Алексей Ремизов, Василий Шульгин.

            Ремизов в поздние годы жизни вел специальные дневники снов, которые занимали чуть ли не равноправное место с дневниками его реальной жизни[234]. Интересно, что сны в этом случае начинали активно вторгаться в жизнь бодрствующего сознания автора. Но помимо издания собственных снов в форме книг (“Мартын Задека” и др.) Ремизов еще и увлеченно пересказывал эти сны окружающим. Зинаида Шаховская пишет о Ходасевиче (правда, не упоминая его имени), что тот однажды высказал Ремизову свое неудовольствие, строго запретив рассказывать сны, в которых тот видел его, Ходасевича: И помните, чтобы я не появлялся в смешном виде в ваших снах! – после чего, действительно, как будто, из “снов” Ремизова он исчез[235].

 

К снам примыкают также притчи и вообще истории с двойным дном, предназначенные для соотнесения с иной реальностью (иногда прямо употребляющиеся для прорицаний и гаданий о будущем). Вот запись одного характерного сна, из рабочего блокнота Евгения Замятина:

“Будто вечером приговорили, утром рубят мне голову. Больно, но не очень. А главное – к утру она опять вырастает, и опять ее рубят. Так каждый день. Но однажды утром узнаю: сегодня уж не голову будут рубить нам (я не один, не знаю – кто еще), а четвертуют. И тогда вот только стало страшно”[236].

            К пред-текстам можно также, с некоторой натяжкой, причислить и такие малые жанры как исповедь и покаяние. В них целью является попытка разобраться в своих собственных поступках и чувствах – перед людьми или “перед Богом” (как было, по крайней мере, у таких глыб этого жанра, как Ж.-Ж. Руссо и Лев Толстой). В сущности, эти тексты оказываются опять-таки насквозь художественными, по крайней мере, разграничить их с беллетристикой весьма сложно.

         Помимо названного, сюда следует отнести и такой специфический литературный жанр, который называется разговорами с самим собой – “Soliloqia” у Августина; причислим сюда же ведшийся Львом Толстым 2-18 июля 1908 года и с 29 июля по 31 октября 1910-го, уже перед смертью, “Тайный дневник” или “Дневник для одного себя”[237]; или дневники Кафки, которые вообще, как известно, были предназначены автором к уничтожению, но сохранились и были изданы после его смерти по воле душеприказчика Макса Брода. Подобное “своеволие” издателя возможно, конечно, осуждать, но мне ближе в этом позиция Давида Самойлова, который писал (уже по поводу отношения Николая Заболоцкого к своим книгам перед смертью):

“Заболоцкий знал [что должен скоро умереть] и готовился заранее. Готовился так, как все люди, которые свой способ жить называют: работа. # Один старый плотник, настоящий мастер, сказал мне: «Вот дострою этот дом и помру». И Заболоцкий достраивал свой дом. Собрал все стихи в большой том и все, что казалось ему лишним, отбросил. Достраивал дом и готов был умереть. # Я думаю, что живые в этом вопросе не должны полностью считаться с поэтом. Когда он умер, нужно издавать все, что осталось. Насколько меньше было бы Пушкина, если бы пропали для нас его заметки, строки, неоконченные стихи – все, что осталось помимо «достроенного дома»[238].

[И там же, чуть ранее:]

[Заболоцкий], наверное, и о себе так думал всю жизнь: работать и всё. И работой называл это вечное отчуждение от себя мыслей, чувств и тревог. Как работой называют рубку деревьев, то есть отчуждение деревьев от леса и превращение его в дома или дрова. И если бы лес умел сам себя уничтожать и еще думать об этом, он так же просто назвал бы это работой. Настоящий поэт всегда вырубает больше, чем может вырасти. И он вырубал себя и запросто называл это работой, потому что не умел назвать это «горением», »самоотдачей» или еще каким-нибудь красивым словом, как это любит делать большинство поэтов, говоря о себе и называя работу таинством – правы они или не правы” (Самойлов с.330).

Еще более замкнут на самого себя, автора текста, так называемый “Камер-фурьерский журнал” Владислава Ходасевича (велся автором с 1922-го по 1939-й год), само название которого является одновременно стилизацией существовавших при российском императорском дворе, начиная с 1695 г., записей о здоровье членов царской семьи, о помолвках, браках, официальных церемониях с их участием и о других фактах “светской хроники”, но и одновременно некоторой очевидной самопародией: Ходасевич тем самым как бы относится к самому себе как к царственной персоне, любое действие которой заслуживает того, чтобы быть занесенным в анналы истории, но с другой стороны, сам же такое намерение осмеивает, униженно разыгрывая должность бытописателя, некого безымянного камер-фурьера). Обыкновенно в таком “журнале” личность самого хрониста, создающего документ “парадной” истории, отсутствует. Вот и Ходасевич старается максимально самоустраниться, выступая лишь как бесстрастный хроникер. Читать эту книгу, не зная окружающего контекста и не соотнося ее с какими-то другими источниками, почти невозможно. В то время как исходно камер-фурьерский журнал обращен вовне, у Ходасевича он обращается как раз исключительно к самому себе. Так, например, событие апреля 1932 года, когда от автора уходит его жена, Нина Берберова, отражаются лишь одной скупой строчкой: Ниник ушел. – В то же время, если мы заглянем в книгу самой Берберовой “Курсив мой”, то об этом же драматическом событии в жизни обоих рассказано достаточно подробно. В частности, описана такая характерная предшествующая сцена: она боялась, когда они с Ходасевичем сняли свою квартиру в Париже, потому что эта квартира была высоко, на 4 этаже; – и в сам момент их разрыва, когда Ходасевич, провожая ее, стоял возле окна и смотрел на отъезд, буквально вцепившись руками в подоконник, она подумала, что он может покончить с собой, выбросившись из окна. Может быть, потому, что накануне их расставания он сказал ей на кухне такую “милую” фразу: Не открыть ли газик?[239] – По относительной пустоте содержания формализованный таким образом “камер-фурьерский” журнал можно соотнести с “приходно-расходными книгами” (но иным исследователям, правда, и эти записи способны рассказать весьма многое).

 

·     Записки из «мертвых домов» и протоколы допросов

 

К дневниковой прозе я бы отнес и записки разного рода очевидцев из мертвых домов, “подполий” и застенков, целью которых является рассказать (и до-казать), как всё было в действительности в мире замкнутого, закрытого для читателя авторского сознания, “здесь и теперь” – чтобы донести весть, может быть, только как письмо в бутылке, когда автора не будет, или когда ему уже никто не сумеет помешать высказаться. Сюда отнесем так называемые предсмертные записи (“посмертные записки” назвал свое произведение Константин Леонтьев), “Записки покойника” М. Булгакова или “Замогильные записки” Шатобриана.

Правда, Шатобриан задолго до своей смерти продал право на издание «Записок» одному издательству, а само издательство, в свою очередь, через какое-то время уступило права другому; при этом отрывки из мемуаров, с ведома самого Шатобриана, публиковались еще при жизни автора[240].

Иной характер носят записи в дневнике Галины Бениславской, которые посвящены Сергею Есенину. Ее текст можно отнести к совершенно особому жанру – к дневнику самоубийцы, поскольку автор покончила с собой на могиле своего кумира, спустя некоторое время после его смерти.[241]

 

В тот же разряд пред-текстов должны попасть и совсем иного рода признания – следственные показания и протоколы допросов. В них, правда, установка на сообщение сокровенной информации теснейшим образом соприкасается с прямо противоположной – именно, с сокрытием правды как тайны от следствия[242]. Здесь мы снова сталкиваемся с проблемой криптографирования написанного. Насчет возможности восстановить правду из такого рода текстов существуют опять-таки противоположные мнения. Так, Мариэтта Чудакова авторитетно заявляет по поводу дневников в ХХ веке, что

“в общественном сознании современников-соотечественников документы уже не были реальными памятниками культуры – они воспринимались по большей части как потенциальные вещественные доказательства, свидетельствовавшие не в пользу их владельцев”[243].

О том же говорит и Н.А. Богомолов, отмечая, что расцвет дневника как жанра наблюдался лишь в конце XIX и начале XX века, а “со второй половины 20-х годов проблема дневниковости практически теряет свое значение”[244]. С другой стороны, в литературоведении уже существует целое направление, занимающееся выяснением “проговорок” автора, то есть того, что в реальности для автора существенно, в отличие от того, что написано в тексте явно (так называемая “уликовая парадигма” Карло Гинзбурга или “поэтика неостранения” Ольги Меерсон).

         Если принять, что только в записной книжке, или перед самим собой автор наиболее откровенно раскрывается, поскольку тогда и пишет как бы своим собственным “природным” языком, в котором могут встречаться, в частности, описания сцен, не приемлемых для печати – как в дневниках В.Брюсова, А.С. Суворина – или даже матерные выражения, то изложение той же самой мысли в дневнике (для хоть минимальной, но предусмотренной заранее аудитории) тем более в художественном тексте или статье для печати будет заведомо более “причесанным” текстом, произведением как бы уже не вполне искренним, вариантом так или иначе приноравливаемым к читателю, к его мнениям, ценностным установкам, с естественным для автора желанием не обидеть, не задеть, сгладить острые углы. Тут было бы совершенно самостоятельной задачей сравнить между собой явные случаи “двуличности” человека, когда он одно и то же свое отношение, выражает по-разному.

Так, например, Брюсов в дневниковых записях конца сентября 1900 г. вполне солидарен с цитируемым мнением Бальмонта о Бунине: Бунин, может быть, был когда-то умен, но теперь он груб, пошл и нагл[245]. Но уже в опубликованной несколько позже критической статье (“Среди стихов...”) Брюсов свое откровенное неприятие бунинской поэтики следующим образом “объективирует”, смягчая и приводя к приемлемой форме:

г. Бунин неожиданно переходит на новую дорогу. Он перенимает темы парнасцев и первых декадентов. Это не случайное явление. Оно показывает, что и новое искусство способно на “вульгаризацию”, что ему суждено перейти не только на вывески и плакаты, но и в обиход текущей журнальной литературы.

Было бы интересно пронаблюдать, как тот же автор в своем дневнике после 1920 года, когда он вступил в РКП(б) и начал работать в самых разных государственных организациях (от Наркомпроса, Книжной палаты, Моссовета вплоть до Главного управления коннозаводчества) – как он решал для себя вопросы свободы совести. Известно, что Брюсову приходилось участвовать, например, даже в таких акциях, как чистка преподавательского состава МГУ, проводившаяся большевиками, в результате которой многие старые профессора были уволены ввиду их “общественно-политических взглядов и идеалистического мировоззрения” (там же, с.285-286). Но, увы, к тому времени Брюсов уже давно дневника не ведет. (Интересна и другая проблема: что в сознании становится на место дневника при его фактическом самоисчерпании?) Ровно так же полезно было бы сравнить дневники жертв 30-х годов с дневниками палачей. Как одни и те же факты преломляются в сознании тех и других? Но провести такое сравнение вряд ли возможно, поскольку обращение к дневнику характерно скорее именно в позиции “жертвы”, а для “палача” дневник выглядит нонсенсом (в таком случае, должно быть, сам палач должен чувствовать себя жертвой).

 

·        Путевые заметки, записи на полях

 

Логично отнести к пред-тексту и дневниковой прозе, такую вполне принятую уже литературную форму, как путевые заметки (путевой журнал), т.е. описание курьезов и разного рода невидалей, встреченных автором по пути, где-то в заморских странах. Сюда могут быть отнесены такие сочинения – с совершенно различным пафосом – как “Хождение за три моря” Афанасия Никитина, “Путешествие из Петербурга в Москву” Радищева (наполненное явно не только “страноведческим” интересом, но в гораздо большей степени «диссидентским» и тираноборческим) или, скажем, “Путевые заметки Петра I-го”, рассказывающие о достопримечательностях Амстердама и других европейских городов[246]...

 

Конечно, к дневникам надо отнести и созданную в сети интернет интерактивную среду, которая позволяет вести электронный личный дневник, “делая записи по желанию автора доступными для прочтения другим людям, в принципе – любым заинтересованным лицам или специально оговоренной автором группе читателей” (www.livejournal.com). Фрагментарная проза, с одной стороны, вырастает из жанра дневниковых заметок для личного пользования, не подразумевавших иного читателя, кроме самого автора традиционного дневника, а с другой стороны, она становится теперь основой для интерактивной среды, где наличие близкого, «досягаемого» читателя является одним из основных стимулов к написанию фрагмента.[247]

            Сюда можно отнести и дневники байдарочных, туристских, альпинистских походов (им отведена отдельная рубрика, например, в электронной библиотеке Максима Мошкова http://www.lib.ru). Явная практическая направленность таких описаний в том, чтобы дать возможность подготовиться к прохождению маршрута, закупить необходимое продовольствие, использовать нужное снаряжение, учесть режим движения местного транспорта, преодолеть встречаемые в пути препятствия с минимальными потерями. Особо важным в таком описании становятся повторяющиеся события, т.е. типические и наиболее объективные, например, описание какого-то порога на реке, в то время как уникальное приобретает характер развлекательного момента, курьеза и шутки, лишь расцвечивающей повествование. Основной адресат таких описаний – турист, желающий приобрести опыт уже ходивших по данному маршруту. Но есть в тех же сообщениях и некое «послание» для своих товарищей, ходивших вместе с автором, в основном, в виде юмора и иронии (второй пример из цитируемых ниже) и даже критики (как в первом случае, в адрес руководителя похода со стороны автора-заядлого рыбака):

            «Озеро довольно живописное и рыбное – нормальный рыбак сделал бы тут днёвку или хотя бы ночёвку – но мы, повернув направо, прошли его (поймав, однако, щуку), свалились со ступеньки первого каскада порога Длинный и заночевали на левой скале».

            «Обе наши байдарки, мужественно преодолевая многочисленные изгибы дна реки, прошли этот порог без приключений различными стилями: Щука – повторяя эти изгибы своим корпусом, а RZ – постукивая о них своим деревянным каркасом [«Щука» и «RZ» – разные конструкции туристских лодок-байдарок]. И то, и другое вызвало бурные аплодисменты разочарованной публики, облепившей оба берега в поисках крови.[248]

            (Следует здесь же упомянуть и фенологические наблюдения, типа Грачи прилетели или Солнце повернуло на весну, – этого очень много, конечно же, в дневнике Пришвина. Это весьма характерный малый жанр внутри любого дневника – заметки о погоде, охоте и природе.)

 

Но вот и заметки на полях чужих книг тоже, вероятно, следует включить в перечень типов пред-текста. Не говоря уже о том, что в обычных дневниках весьма часты отзывы о прочитанном (некоторые дневники по большей части и состоят из откликов человека о сочинениях других авторов). Здесь текст делается отчетливо, даже по самой форме, диалогическим. Иногда целые страницы бывают написаны на полях книг тех авторов, кого мы читаем, с кем ведем односторонний диалог[249]. Иной раз собственно маргиналии могут сыграть в жизни человека очень важную роль.

            Так, осуждению царедворца А.П. Волынского при царице Анне Иоанновне в огромной степени способствовало то, что в найденной при обыске в его доме книге Юста Липсия с текстом о распутстве королевы Иоанны на полях было написано рукой самого Волынского: “Она! она!” Бедного Волынского в результате приговорили к следующей казни: вырезав язык, отсекли правую руку и голову, а детей его выслали в Сибирь[250].

 

В последние десятилетие своей жизни П.И. Чайковский, помимо собственно дневника, который у него велся преимущественно как путевой дневник, при поездках за границу, делает еще и отметки на полях издания Библии, которую систематически читает[251]. По свидетельству брата композитора, Модеста Ильича, “Петр Ильич обыкновенно вставал между 7 и 8 часами, Между 8-ми и 9-ти часами пил чай, как неисправимый курильщик, большею частью без хлеба и читал Библию.[252]” Вначале композитор помечает свои приступы к этой книге просто крестиками на полях, потом начинает ставить даты – вот здесь можно считать, что его текст комментариев, которыми он сопровождает чтение, перерастает и в дневниковый текст, или, по крайней мере, приближается к нему. Первую из дат Чайковский ставит 11 сен. 1885, а последнюю – 3 фев. 1892, но на полях до первой даты, то есть до 534-й страницы Ветхого Завета, уже стояло множество крестиков. Он подчеркивает некоторые слова и выражения из Библии, возле других ставит восклицательные или вопросительные знаки, отмечая для себя, например, глубокую бездну между Старым и Новым Заветом (22 фев. 1886). Вот характерное место из его настоящего дневника того времени, после почти годового перерыва в чтении Библии (за несколько дней до того, как в ней будет сделана последняя отметка, об итоге чтения за этот год) 21 сен. 1887: “... как многое переменилось! Как странно мне было читать, что 365 дней тому назад я еще боялся признаться, что несмотря на всю горячность симпатических чувств, возбуждаемых Христом, я смел сомневаться в его Божественности.” (Интересно, что и на своих музыкальных сочинениях Чайковский всегда ставил даты – начала и окончания работы. Тем не менее, их вряд ли все-таки следует относить к дневнику.)

 

Ну, а не является ли следующий текст также дневниковым? – например, составленный П.А. Флоренским во время первого сидения в тюрьме (за выступление с проповедью против приговора о смертной казни лейтенанту Шмидту, еще когда Флоренский был студентом 2 курса Московской Духовной академии, в 1906 году), с названием «Об элементах 6-иричной системы счисления», на титульном листе которого написано: “Павел Флоренский, студент 2-го курса МДА. Губернская тюрьма на Таганке, № 290, Москва, 1906.III.26–III.28”, с ироническим посвящением работы московскому губернатору, по чьему приказу и был произведен арест: Истинному виновнику предлагаемаго труда: Ф. В. Дубасову – посвящает его признательный автор[253]? – Здесь есть даты, но все-таки этого явно недостаточно для того, чтобы признать текст дневником.

 

К пред-тексту можно вообще отнести все то, в чем человек вступает в непосредственный диалог с миром – в той форме, в какой ему это представляется наиболее естественным.[254]

 

·        Автобиографическая проза

 

Автобиографии и воспоминания пишутся, как правило, на основании дневников. Объем этих последних текстов может быть совсем не велик. Так, приводимые дневниковые записи из книги воспоминаний знаменитого математика Софьи Ковалевской составляют всего одну страничку – она делала записи на календарях, где наверху страницы по-французски были напечатаны месяц и день соответствующего года[255]. К воспоминаниям же и автобиографии человек подходил гораздо более серьезно, особенно в XIX веке. Характерный эпизод ее воспоминаний – который она относит к своей проявлявшейся с детства нервности это – “до ужаса доходящее отвращение ко всяким физическим уродствам. Если при мне расскажут о каком-нибудь цыпленке с двумя головами или о теленке с тремя лапами, я содрогнусь всем телом и затем, на следующую ночь, наверно увижу этого урода во сне и разбужу няню пронзительным криком. Я и теперь помню человека с тремя ногами, который преследовал меня во сне в течение всего моего детства. # Даже вид разбитой куклы внушал мне страх; когда мне случалось уронить куклу, няня должна была поднимать ее и докладывать мне, цела ли у нее голова; в противном случае она должна была уносить ее, не показывая мне. Я помню и теперь, как Анюта [старшая сестра], поймав меня одну без няни и желая подразнить меня, стала насильно совать мне в глаза восковую куклу, у которой из головы болтался вышибленный черный глаз, и довела меня этим до конвульсий” (там же, с.15). Еще один примечательный эпизод из ее раннего детства – со стенами в детской комнате их деревенского дома, которые были заклеены вместо нормальных обоев, за их нехваткой, листами литографированных лекций математика Остроградского (лекции посещал в свое время ее отец, В.В. Корвин-Круковский): “Листы эти, испещренные странными, непонятными формулами, скоро обратили на себя мое внимание. Я помню, как я в детстве проводила целые часы перед этой таинственной стеной, пытаясь разобрать хоть отдельные фразы и найти тот порядок, в котором листы должны были следовать друг за другом. От долгого, ежедневного созерцания внешний вид многих из формул так и врезался в моей памяти”… – Через много лет, беря урок дифференциального исчисления она удивила преподавателя тем, как быстро усвоила понятия предела и производной (там же, с.50).

 

К пред-текстам следует отнести автобиографическую прозу писателя, а особенно прозу поэта, например, такого, как Марина Цветаева. По мнению Анны Саакянц, вся, без исключения, ее проза имеет автобиографический характер..., представляя собой не что иное, как лирический дневник, – иначе Марина Ивановна писать не умела – и не хотела[256].

            Записи в дневнике для некоторого времени жизни Цветаевой становятся как будто вполне самодостаточны. Начав вести дневник в 20 лет, она наиболее активно работает над ним в голодные 1918-1919 годы, живя в Москве и, кажется, никому этих записей не показывая, за исключением немногих, близких людей (и немногих, предназначенных именно для них, в данный момент, записей). Тогда она и заявила, что дневники теперь –основное ее творчество. Однако, уехав за границу, Цветаева обращается к прозе уже не только в дневниковых записях для себя самой. Все более и более отдаляясь от окружающего (читателя в эмиграции нет), она тем не менее считает обязательным публично откликаться на смерть дорогих людей, незаслуженно, по ее мнению, забытых (или – на незаслуженное осуждение их кем-то). В Цветаевой кипит страстный полемист, и полемист этот считает себя безусловно вправе преображать мир в соответствии со своим идеальным представлением о том, каким мир быть должен. Девизом творчества она берет строчку Тредиаковского: Поэтическое вымышление бывает по разуму так, как вещь может и долженствовала быть (там же). Пик художественной прозы Цветаевой приходится на 30-е годы. В 1931 она пишет “Историю одного посвящения” (статью о Мандельштаме), в которой создает художественный образ поэта – опять-таки в ответ на несправедливые слова, сказанные о нем в статье Георгия Иванова. Внешние поводы, задевая ее за живое и провоцируя на диалог, становятся типичны для возникновения ее крайне пристрастной дневниковой прозы – “Бальмонту”, 1925; “Живое о живом”, 1932 (о М. Волошине); “Пленный дух”, 1934 (о А. Белом); “Нездешний вечер”, 1936 (о М. Кузмине). Вот фрагмент из ее статьи о Брюсове (“Герой труда”, 1925): По рождению русский целиком, он являет собой загадку. Такого второго случая в русской лирике не было: застегнутый наглухо поэт. (...) Мне кажется, Брюсов никогда не должен был видеть снов, но зная, что поэты их видят, заменял невиденные – выдуманными (Цветаева 1994, с.13,17).

Уместно процитировать следующий призыв Цветаевой ко всем пишущим (из предисловия к сборнику “Из двух книг”): “И мне хочется крикнуть всем еще живым: # – Пишите, пишите больше! Закрепляйте каждое мгновенье, каждый жест, каждый вздох! Но не только жест – и форму руки, его кинувшей; не только вздох – и вырез губ, с которых он, легкий, слетел. # Не презирайте «внешнего». Цвет ваших глаз так же важен, как их выражение; обивка дивана – не менее слов, на нем сказанных. Записывайте точнее. Нет ничего не важного! (...) # ....все это будет телом вашей оставленной в огромном мире бедной, бедной души” (там же, с.635).

Итак, дневниковая проза – это остающееся после человека тело его души, по текстовым свидетельствам которого исследователи когда-нибудь, в идеале, смогут воссоздать самого автора, ее носителя?

 

Естественно, что ни один из перечисленных выше признаков текста, как, впрочем, и все они вместе взятые при этом не являются необходимыми и достаточными для отнесения к данному жанру. Все они только поясняют и иллюстрируют естественно расплывающиеся его границы, указывают нам типы, которые так или иначе укладываются в дневниковую прозу или же к ней примыкают. Исключений тут заведомо больше, чем правил.

 

Возможны, впрочем, иные подходы к описанию предмета. Так, в типологии жанра воспоминаний Т.М. Колядич дневник и мемуары признаны равноправными разновидностями более общего – мемуарного жанра. Исследовательница указывает, что предшественниками мемуаров в античной традиции выступали – анекдот и биография. Она считает, что обязательными признаками внешней организации мемуарного текста является

“наличие ярко выраженного авторского начала, своеобразная система пространственно-временных отношений, обусловленная использованием проспекции и ретроспекции <по-видимому, тут немаловажно наличие двух временных планов, то есть как бы одновременно двойственной точки зрения на события – снаружи и изнутри?>, психологическое раскрытие индивидуальности в субъективно воспринятых событиях, примат ассоциативного способа организации действия над причинно-следственным”(с.40)[257].

         Согласно мысли, высказанной исследовательницей дневников Ольгой Макаровой (Колледж королевы Марии Лондонского университета, в частной переписке), если рассматривать типологию дневников с точки зрения коммуникативного намерения автора, то на одном ее конце следует поместить дневники и записные книжки, предназначенные для одного себя (впоследствии уничтожаемые или обрекаемые на таковое уничтожение, а то и специально зашифрованные, чтобы их не прочел кто-то посторонний), но на другом ее конце оказываются маскирующиеся под них же дневники-сенсации, которые заведомо рассчитаны на привлечение максимально широкого круга читателей (часто снабжаются для этого элементами литературной порнографии, эпатажа). Таким образом классификация вывертывается “лентой Мёбиуса” – крайности сходятся. Между двумя условными крайними точками в зависимости от числа людей, на которое данный текст рассчитан, получают место и остальные виды дневниковой прозы – написанные для себя одного (варианты: еще и для своей жены, для своих детей, родителей, знакомых, для товарищей по партии, коллег по профессии, единомышленников, людей одной с автором веры, национальности итд. итп.), либо для всех и каждого, кого это только может заинтересовать.

 

Наверно, можно сказать, что дневниковые тексты – это сама жизнь, тогда как художественные – только ограниченная ее часть. Я думаю, именно в этом залог особой живучести дневников.

 

 

Глава 4

Мысль на пути между устным рассказом и текстом. Особенности памяти. Парадоксы дневниковой прозы

 

Повторный рассказ о событии. – Память и затемняющие ее аффекты. – Ткань воспоминания и волевое начало. – Фрагмент и целое в дневнике. – Сложные критерии литературно «достойного» и стыдливость автора.[258]

 

Не забывайте, что нельзя рассчитывать на память, она подменяет факты. Каждый факт имеет законных 25%  лжи.

(В.Г. Богораз, из напутствий студентам-этнографам)

 

Если в целом говорить о жанре дневников, а также близких к ним окололитературных формах, то крайне интересен вопрос о разнообразии представлений человеческой памяти, через которую проходят и проецируются на бумагу все виды пред-текста, или эго-текста. Тут дневник по отношению к мемуарам (а воспоминания чаще всего и пишутся на основании беглых, сокращенных, иной раз зашифрованных дневниковых заметок) выступает в такой же роли, как внутренняя речь по отношению к речи произносимой, как нечто предварительное. Во всех рассматриваемых ниже случаях мы будем иметь дело с представлением так или иначе уже словесным. При этом у одного мемуариста память доносит до нас лишь какие-то фрагменты, а у другого, так сказать, у идеального «дневнициста» – всё, вплоть до самых последних мелочей! То есть, в последнем случае – буквально все происходившие события в точности в той самой форме и в той последовательности, с теми деталями, в той же словесной “материи”, в которую они были когда-то облечены. (По крайней мере, так может казаться большинству окружающих, свидетелей событий: иначе говоря, вопрос упирается в пределы воспроизводимого памятью разных людей и в сравнение между собой этих объемов.) При чтении чужого дневника или «мемуара» из совместного с автором припоминания прошедшего порождаются эмоции – с одной стороны, восхищение и, на другом конце этой мысленной шкалы, отвращение, как и все прочие движения души, заключенные в интервале между этих двух крайностей. Те же душевные движения можно считать значимыми и для самих авторов при порождении дневникового текста, к чему мы вернемся ниже. Конечно, читателю в первую очередь бросаются в глаза расхождения – между авторским текстом и ситуацией, которую текст описывает, из чего рождаются основные эмоции, направленные на автора, но как для потомков, так и для современников существенны, кроме миметических (воспроизводящих прошлое), также риторические и художественные способности мемуариста.

            Поражают сами объемы памяти отдельных людей, например, Варлама Шаламова: “В юности у меня была ярко выраженная моторная, двигательная память. Мне достаточно было написать своей рукой стихотворный текст чуть ли не любой длины один раз – и я запоминал его навеки. До них бесконечное количество стихотворной дряни 20-х годов попало в мой мозг именно таким способом. # Сейчас, после Колымы, где этот способ запоминания [т.е. писание чего-то от руки] был противопоказан, опасен, – память развилась, укрепилась – как зрительная. Я каждый вечер мучаюсь кошмаром лиц, витрин, улочек, перекрестков, – я помню морщины на лицах любой кассирши в магазине и бороться со своей памятью не могу, не могу отбрасывать, ибо знаю, что вдруг виденное вчера, позавчера – явится ко мне снова – живу со слабой надеждой не видеть этих мелочей. Я не управляю памятью – всякая мелочь столько же властна и сильна, как и важное, большое, значительное. [Встает самая существенная проблема – отбраковки неважного и выявления в своих воспоминаниях наиболее значимого.] # Слуховая память у меня всегда была на втором, на дальнем месте, а с глухотой и совсем утрачена надежность, важность”[259].

Известен пример огромной и, как будто, неисчерпаемой памяти «мнемониста» Вениамина Шерешевского, описанный А.Р. Лурия. С этим человеком связан парадокс кажущейся неограниченности запоминания (или даже «катастрофа» такого запоминания), при которой мнемонист «попадает в нескончаемую спираль воспоминаний», поскольку сам акт запоминания также превращается в его объект: «запоминаются не только сами предметы, но и ситуации, в которых эти предметы запоминались, а также состояние самого мнемониста и окружающих его лиц в этих ситуациях. (...) Мир крошится на тысячи частичек и оседает в сознании как синтаксически неорганизованная масса, делающая невозможным распознать действительные взаимоотношения между объектами»[260].

            Итак, творческая задача памяти – синтаксически организовать разрозненные факты внутри воспоминания, выстроить их в доступные для запоминания цепочки “понятных” причин и следствий. Известны многократные отрицательные опыты Льва Толстого воссоздать в дневнике события прошлого дня («Журнал ежедневных занятий»), или более глобально – «превратить себя в открытую книгу»[261].

 

Письменный текст фиксирует нам лишь сказанное, произнесенное, то есть что-то хотя бы однажды словесно оформленное, логически преобразованное, “о-логосившееся” (т.е. превращенное в логос или лексис) – если мы оставим пока в стороне вопрос о том, кем именно это, самое важное, словесное преобразование проделано. В целом здесь и заключена важная, возможно, даже важнейшая часть того доступного человеку мимесиса, изобразительного подражания оригиналу, который вменялся в обязанность поэзии еще во времена Платона и Аристотеля. У древних греков был также термин диегесис, обозначавший правильную расстановку, или последовательность действий в сюжетной канве повествования. Греки уподобляли мимесис – театральному или даже драматическому действу, в котором объединяются вместе слово и пластика, а также смена изобразительных фигур, т.е. кинетика. Последнее весьма тесно соприкасается и неотторжимо от ведущего уже в эпосе композиционного начала, в тех же греческих терминах – диегесиса. (Это было позже научно-практически осознано Шкловским, Тыняновым и Эйзенштейном как возможность “монтажа кадров”, то есть перестановки их в нужном порядке для изложения, с применением ножниц и клея – к кинопленке в фильме или к бумаге в литературном произведении.) Те же операции можно проделать и с архивом памяти человека – как зрительной, так и вербальной, в идеале такая память строго миметична и диегетична. Нам интересна наиболее просто верифицируемая ее часть, а именно словесная, которую можно проверить на буквальное соответствие: в ней либо сохраняются порядок, масштаб и сами подробности происходивших в действительности событий, либо они нарушаются.

         Но что остается делать в том случае, когда словами события все-таки не исчерпываются, как и бывает в большинстве случаев? – когда кроме них изнутри события просвечивает или в нем остается остаток, или «зазор» не оформленного в логосе? Ведь не всякий раз нам с руки записывать видеофильм о своей жизни. (Когда мы занимаемся киносъемкой или даже просто фотографируем, то поневоле оказываемся исключенными из жизни, делаемся ее метанаблюдателями.)

         Идеальный мнемонист может, конечно, в точности вспомнить разговор, который вел с ним когда-то, много лет назад, его собеседник (впрочем, и ему лучше, наверно, было бы сразу же записать этот разговор в дневник), но такое происходит далеко не всегда: не всегда это удобно, не говоря о том, что не у всех мемуаристов есть привычка к ведению дневника или записных книжек[262]. (Борис Пастернак, например, помимо переписки, которая была огромна, ни в каких иных “обыденных” текстах происходящее не фиксировал, за исключением конспектов лекций, во время обучения.)

         А не влияет ли каждое новое обращение в целях «припоминания» к какому-то фрагменту памяти на саму ее фактуру, внося пусть незаметные, но все же непоправимые изменения, перемещая акценты, что-то уводя в тень, а что-то, наоборот, высвечивая ярче и проясняя, даже домысливая? Наверное, правильнее называть подобные (опосредованные многократными обращениями к памяти) записи не дневником, а мемуарами; дневником лучше считать то, что берется на карандаш в пределах одного-двух-трех дней, в крайнем случае, недели или месяца. Интересно, на мой взгляд, парадоксальное мнение Сартра. Он подмечает тут следующую неизбежную «двусмысленность личного дневника»:

«надо ли думать, когда пишешь дневник или записывать то, что продумано? Думать, когда пишешь, то есть уточнять и развивать тему с пером в руке, значит рисковать тем, что будешь себя насиловать, станешь неискренним. Записывать то, что продумано – это уже не личный дневник; он утратил какую-то органичность, что ли, составляющую его интимность. [Сартр сформулировал здесь парадокс. Ведь собственно дневник – это и не запись чего-то уже придуманного заранее, и не сочинение чего-то нового, с карандашом в руках. Но в чем же тогда его суть? Думается, все-таки, и в том, и в другом.] По правде говоря, дневники полезны, на мой взгляд, только в двух вещах: тем, что служат memento, представляют наряду с мыслями историю мыслей»[263].

То есть истинная ценность дневника – в возможности перечитывания его самим автором, а иные цели вторичны. Но, с другой стороны, страницей раньше Сартр настаивает на том, что в его личных дневниках нет вообще ничего интимного и что эти дневники откровенно «публичны», то есть, во-первых, всегда рассчитаны на конкретного собеседника (адресатом выступала «Бобр», или Симон де Бовуар, в отсутствие возможности личного контакта и общения через письма – поскольку он на фронте, а письма перлюстрируются); кроме того, во-вторых, этот же дневник еще и предназначен для всех (16 сент. того же года он писал о возможной посмертной его публикации):

«Всё, что я чувствую, я анализирую для другого в тот самый момент, когда я это чувствую, сразу же начинаю думать, где и как мне это использовать. (...) Я не знаю более публичного человека, чем я. Когда я думаю, то по большей части с мыслью убедить того или иного определенного человека, когда рассуждаю, то следую духу риторики, чтобы убеждать и разубеждать. Лишь мои ощущения и вкус моего тела составляют для меня интимность, ибо они непередаваемы» (там же, с. 76-77).

 

Но, кроме того, человеку конечно нельзя отказать (вопреки Сартру) в том, что раз он считает нечто достойным описания, то к этому и обращается в памяти, восстанавливая в дневнике как свои собственные невербальные действия (а также действия и жесты другого), так и множество иных ощущений, вообще никак до сих пор не зафиксированных в слове.

          Тут закономерно возникает некая более сложная – аналитическая – компонента, из-за которой глобальный проект Льва Толстого, представить себя открытой для всех книгой, в принципе всякий раз оказывался невыполним. В изложении внешних процессов – внешних по отношению к собственно словесному ряду, к обмену реплик, к сформулированным уже ранее мыслям, то есть к лексису, так и в изложении внутренних, относящихся собственно к человеку и к его еще не выраженным (или выражаемым заново) мыслям постоянно возникают авторские комментарии, делаются умозаключения, выводятся следствия, строятся предположения и подводятся итоги.

            Даже в том случае, когда человек пересказывает кого-то другого или заручается мнением какого-то источника, не ссылаясь при этом ни на кого, нам важно установить, на кого именно он опирался в пересказе, но такое восстановление скрытых в тексте цитат возможно далеко не всегда. Мемуарист или автор дневника опускает это, как само собой разумеющееся, просто не заслуживающее упоминания слушателя: Как все вы прекрасно знаете,...

            Еще больший разнобой возможен в том, что является авторской интерпретацией и оценкой – для тех или иных поступков действующих лиц воспоминаний, для подведения их под ту или иную оценочную категорию, когда интерпретация вообще никак первоначальным текстом не фиксирована и ее принадлежность не оговорена: автор то ли сознательно, то ли невольно умалчивает, откуда он заимствовал “свою” точку зрения (или же действительно сам изобретает ее по ходу изложения, или же тихо «плагиатствует»). Часто интерпретатор незаметно для себя самого подменяет первоначально взятую им у кого-то мысль – на свою собственную (вариант: заимствует мысль сразу из нескольких источников). Тут дело оказывается много сложнее: надо разбираться с раздельными долями во всей этой сложной контаминации, что далеко не всегда осуществимо. Поэтому человек по большей части просто не дает себе труда разобраться (не отдает в этом себе отчета, а то и сознательно умалчивает), чьЁ именно первоначально мнение он использовал, от чьего отталкивался и чьи слова скрыто цитировал в своем “мемуаре”.

            Есть при этом люди, жестко следующие как бы самой букве происходивших событий, как, например, автор “Разговоров с Гёте”, Иоганн-Петер Эккерман, старавшийся, насколько можно этому верить, записывать слово в слово изречения прославленного современника, но есть и совсем другие – более “ленивые” или более своевольные мемуаристы, которым в целом претит буквальная фиксация произнесенного. То, что выходит из следования “букве” (а не духу) сказанного, красноречиво представлено Булгаковым в явно пародийном по отношению к евангельскому тексту образе Левия Матвея: тот записывал, как мы помним, все высказывания Иешуа Га-Ноцри, а получалась очевидная бессмыслица.

            Намеренное отталкивание от принципа “стенографичности”, то есть наиболее точного воспроизведения прозвучавшей речи, демонстрируют нам написанные Андреем Белым “Воспоминания о Блоке”, автор которых сформулировал свой метод следующим образом, по контрасту отталкиваясь от метода своего предшественника, биографа Гёте: “Не Эккерман!” При этом для Белого гораздо более важными представлялась не запись слов и разговоров, а некие жесты (он называл их жестами умолчания), то есть, надо понимать, вся кинетико-психическая реальность, стоящая за словами и вообще за всем поведением человека. Эти воспоминания Белого были написаны спустя почти два десятка лет после описываемых в них событий, и автор заранее предупреждает читателя:

“На расстоянии 18 лет невозможно запомнить текст речи; и – внешние линии мыслей закрыты туманами; я привирать не хочу; моя память – особенная; сосредоточена лишь на фоне былых разговоров; а тексты забыты; но жесты умолчания, управлявшего текстами, жесты былых изречений и мнений, прошедших между ними, – запомнил; сочувствие помнится; так фотографии, снятые с жестов, – верны; а слова, обложившие жесты, «воззрения» Блока, – куда-то исчезли”[264].

Итак, ключевым для способа интерпретации Белого выступает жест, как ожившая фотография, может быть, кинематограф. Тот же жест как фундаментальную единицу мнемноники Белого фиксирует комментатор его воспоминаний: “в любой эмоции, мысли, во всяком поступке Белый интуитивно проводит прежде всего линию жеста (...). Жест выявляется часто помимо слов, вопреки словам, в молчании, во всей совокупности видимых проявлений личности (...). Поэтому в воспоминаниях Белого о встречах с самыми различными замечательными людьми почти не прослеживается словесная ткань разговора, не звучит “граммофон”, а воспроизводится образно-эмоциональная аура этих разговоров; вместо связных разговоров, собеседники Белого наделяются лишь словесными жестами, обрывочными фразами, зачастую несвязными (...)” (там же).

Кажется нелишним здесь также сказать и о такой особенности памяти А. Белого, которую он сам, отчасти в шутку, окрестил мой кодак. Об этом рассказано в мемуарах его жены Клавдии Николаевны Бугаевой: “«Кодаком» Б.Н. [Борис Николаевич] называл особенность своей памяти, которую сам же в себе подсмотрел и владеть которой учился годами... Он говорил, что умеет запоминать, так сказать, “впрок”, для будущего. В каждый данный момент нельзя познать все обилие поступающих впечатлений, не создавая нагромождений, пестрого хаоса. Происходит невольный отбор: осознается лишь малая часть; она-то и доходит у нас до сознания и составляет содержание памяти. Остальное проходит как бы бесследно. Его как бы и не было: память его не хранит. Но Б.Н. умел хранить его при помощи своего “кодака”. Он вел как бы двойной, тройной и более набор впечатлений. И говорил, что поступает при этом совсем как фотограф, который “защелкивает” в свой аппарат всё, что ему приглянется, проявляет же эти пластинки не сразу. (...) # По-иному еще он называл это “мой дальний ящик”. Отложения этого “дальнего ящика” могли быть проявлены в любую минуту, когда лишь к тому представлялся соответствующий повод. # Память Б.Н. казалась совсем безграничной. Но заранее, без нужды, он и сам не знал о том, что в ней хранится. (...) # Когда Б.Н. начинал всматриваться в прошлое, сосредоточиваясь на нужном моменте (лицо, событие, место) – прошлое в нем оживало. Он разглядывал его, изучал; сравнивал свои прежние воспоминания с теми, какие предстали теперь; и переоценивал, осмысляя все по-новому. И нужно было слушать его в эти минуты. Казалось невероятным, что это – лишь воспоминания, что все это было уже очень давно. Время точно поворачивало назад свой поток. И выносило все новые, новые образы, детали, штрихи. # Как раз в те минуты, когда “кодак” безостановочно “щелкал” и я знала, что Б.Н. едва успевает “хватать”, казался он внешне необычайно рассеянным. На самом деле зоркость его лишь усиливалась, и рассеянность была обманчива. Она опускалась, как заградительный щит, между сознанием и “кодаком”, чтобы сознание не мешало напряженной работе последнего”[265].

 

Но если память представима как фото или как кинематографическая пленка, то в своем рассказе, опирающемся на воспоминание, человек всякий раз может добавлять новые порции еще до сих пор не досказанного, не вербализованного материала, постепенно извлекая его из памяти, начиная с таких совершенно тривиальных вещей, как одежда собеседника, погода вокруг, сопровождавшие разговор жесты и междометия, сопутствовавшие прошлому разговору (удачно, если был, по крайней мере, разговор, который при хорошей слуховой и музыкальной памяти мемуаристу удается передать буквально, иногда с воспроизведением интонации). Сюда же могут быть присоединены и происходившие в то время внешние события, ближе или дальше отстоящие от тем разговора, так или иначе на него наложившиеся. Для того, кому из собеседников посторонние детали запомнились лучше, они принимают и более связанный с разговором (то есть метонимически связанный) характер, становясь уже не совсем посторонни по отношению к тексту, а иногда делаются как бы неотъемлемой частью последнего, выступают полноправным представителем, подчас даже символически замещая и вытесняя сам текст – тогда как слова разговора вовсе исчезают из памяти. Так или иначе, создание текста во времени отделено от происшедшего ранее события, и самих последующих “приращений” к нему может быть сколько угодно: потенциально они возможны при каждом новом возвращении к рассказу, как в описании чего-то, так и в повествовании о чем-то. Можно считать, что всякое новое рассказывание о событии видоизменяет его самое.

            При этом идеальную ситуацию «разматывания клубка» воспоминаний, портит одновременно накладывающийся процесс забывания. Это вряд ли два различных, а скорее все-таки один и тот же процесс. Естественно предположить, что вместе с фиксацией чего-то на бумаге (или в устном рассказе) в нашей памяти происходят необратимые структурные изменения самих хранимых событий, то есть событие вводится в рамки «мемуарного» контекста и в них же и застывает, фиксируется. Взаимодействие припоминания и забывания нуждается в совместном исследовании лингвистов, психологов и нейрофизиологов.

 

·        Повторный рассказ о событии

 

Еще одним, уже самостоятельным параметром, характеризующим память человека, выступает избираемый человеком способ воспроизведения хранимой информации – в случае вынужденного повтора, при рассказывании во второй и более раз в чьем-либо присутствии. Так, по свидетельству Ирины Одоевцевой об Андрее Белом, когда он рассказывал нечто не впервые, то всегда следовал слово в слово по одному и тому же заранее проложенному маршруту, воспроизводя некий данный текст, раз навсегда зафиксированный в его памяти (словно записанный на “кодаке”, что, вообще говоря, противоречит сведениям, приведенным в процитированном отрывке из Клавдии Бугаевой). Но вот зато Николай Гумилев, в отличие от Белого, в воспоминаниях той же мемуаристки, всякий раз разнообразил старый сюжет новыми и новыми деталями, всё далее отклоняясь и отходя от первоначального текста в ту или иную сторону, в данный момент его увлекавшую и рассчитанную на аудиторию. (На мой взгляд, последнее должно зависеть скорее от артистичности натуры человека, а также от его большей или меньшей “настроенности” на слушателей, от склонности к актерству и фантазированию, а в немалой степени также просто от природной тяги к игре, шутке и мистификации.) Вот что пишет Одоевцева, сравнивая между собой Андрея Белого и Николая Гумилева (ее можно подозревать здесь в излишнем заострении и намеренном выпячивании отличий друг от друга этих рассказчиков, но простим эту понятную в рассказчице слабость):

“Гумилев, вспоминая свое прошлое, очень увлекался и всякий раз украшал его [свой рассказ] все новыми и новыми подробностями. Чем, кстати, его рассказы сильно отличались от рассказов Андрея Белого, тоже большого любителя “погружаться в свое прошлое”. # Андрей Белый не менял в своем рассказе ни слова и даже делал паузы и повышал или понижал голос на тех же фразах, будто не рассказывал, а читал страницу за страницей, отпечатанные в его памяти. Гумилев же импровизировал, красноречиво и вдохновенно, передавая свои воспоминания в различных версиях”[266].

Этой же мемуаристкой приводится и красноречивый пример одного из таких устных рассказов-легенд Н.Гумилева, расцвечиваемых фантазией – о покушении на самоубийство Бальмонта в 1895 году. До этого времени Бальмонт, по словам Гумилева, наводнял редакции журналов своими переводами, а его донжуанский список был так же велик, как список его переводов. Женщины, якобы, покорялись ему безропотно и сразу. Но вот попалась одна, которая не поддалась его чарам:

“В полубезумном состоянии он выбросился из окна своей комнаты на третьем этаже, выходившей во двор. Как раз под этим окном находилась мусорная яма. В нее-то и угодил Бальмонт. Большого вреда падение ему не принесло. Он только набил себе на голове огромную шишку. И тут произошло чудо. (...)  # Когда его подобрали и в бессознательном состоянии принесли в комнату и уложили в постель, он открыл глаза и вдруг, к ужасу окружающих, заговорил гладкими, певучими стихами” (там же, с. 819-820).

На самом деле, как пишет Одоевцева (что она узнала позже), Бальмонт в своей жизни действительно выбрасывался из окна третьего этажа – после своего неудачного первого брака, но он разбился почти насмерть и оправился только через год, проведя это время в постели. А стихи он писал с самого детства, с 8 лет. Итак, для большей рельефности рассказа Гумилеву понадобились такие скорее всего придуманные детали, как «непомерный донжуанский список» Бальмонта, падение в мусорную яму и набитая в результате этого падения чудодейственная шишка, обернувшаяся поэтическим даром.

            Вероятно, следовало бы выработать методику с целью провести исследование и установить: когдА, на основании каких новых данных человек избирает этот путь, то есть начинает варьировать (детализировать или, напротив, сокращать, “округлять”) свой рассказ, привязывать его к тем или иным более значимым для современников фактам? Да и всегда ли он помнит при этом в точности то, что рассказывал в данной аудитории в прошлый или в позапрошлый раз. Просто ли отталкивается от какого-то, однажды “записанного им на пленку” текста, извлекая из нее новые и новые факты? Тогда различия памяти у разных людей состояли бы просто в различиях “разрешения” записанных на «кодаке» кадров, а когда «разрешения» не хватает, когда «кодак» уже исчерпан, человек начинает давать волю своей фантазии?) Но, с другой стороны, стремится ли человек во что бы то ни стало дополнить свой рассказ перед старыми слушателями – хотя бы каким-то новым эпизодом, чтобы им не было скучно? или просто уже не помнит того, что однажды рассказывал (вариант: уже спрашивал у своего собеседника) то же самое? Или человек все-таки “перебирает нитку памяти”, пытаясь размотать ее до конца, как бы субъективно проделывая некую внутреннюю работу, прежде всего для себя самого, и старается забраться все дальше и дальше от рассказанного им же в первый раз – причем, рассказывая это неважно какому слушателю? Так, на мой взгляд, должно было происходить на лекциях Л. Витгенштейна и так читал лекции студентам М.К. Мамардашвили.

 

Анна Ахматова, по-видимому, с долей иронии называла свои устные рассказы, специально рассчитанные на собеседников, старыми ?-<заигранными> «пластинками». Вяч. Вс. Иванов вспоминает об этом: “В рассказах Ахматовой были некоторые излюбленные темы, иногда и повторяющиеся формулы, и остроты или целые рассказы. Она знала за собой эту слабость к их повторению и сама над собой подшучивала: «Есть у меня такая пластинка»”[267].

Подробнее останавливается на этом Анатолий Найман: “«Пластинками» она называла особый жанр устного рассказа, обкатанного на многих слушателях, с раз навсегда выверенными деталями, поворотами и острыми местами, и вместе с тем хранящего, в интонации, в соотнесенности с сиюминутными обстоятельствами, свою импровизационную первооснову. «Я вам еще не ставила пластинку про Бальмонта?.. про Достоевского?.. про паровозные искры?..» – дальше следовал блестящий короткий этюд, живой анекдот наподобие пушкинских Table-talk, с афоризмом, применимым и применявшимся впоследствии к сходным или обратным ситуациям. Будучи записанными ею – а большинство она записала, – они приобретали внушительность, непреложность, зато, как мне кажется, теряли непосредственность”[268].

Найман фиксирует также в своей книге и множественные примеры ахматовской особой склонности к импровизации (в наибольшей степени проявлявшейся, по его мнению, при общении с актрисой Фаиной Раневской, а также в любви к соединению вообще стилистически несовместимого.

 

·        Память и затемняющие ее аффекты

 

Кроме перечисленных выше особенностей памяти, которые следует учитывать, изучая дневниковую прозу, надо сказать и о том, что память мемуариста должна быть просто достаточно свободной от рядовых аффектов. Это как минимум (необходимое ограничение с одной стороны). Вспомним здесь то, как до неузнаваемости могут быть деформированы воспоминания человека, находящегося в “пограничных” психических состояниях. Известно, например, что когда в 50-е годы Надежда Мандельштам собирала рассказы людей, которые только что вышли из лагерей, в поисках свидетельств о гибели своего мужа, она столкнулась со множеством самостоятельных и, очевидно, совершенно несовместимых друг с другом версий и легенд. Было непонятно, какой из них верить:

“Таково было свидетельство почти всех лагерников, которых мне пришлось видеть первыми – для них не существовало дат и течения времени, они не проводили строгих границ между фактами, свидетелями которых они были, и лагерными легендами. Места, названия и течение событий спутывались в памяти этих потрясенных людей в клубок, и распутать его я не могла. Большинство лагерных рассказов, которыми [какими?] они мне представились сначала, – это несвязный перечень ярких минут, когда рассказчик находился на краю гибели и все-таки чудом сохранился в живых. Лагерный быт рассыпался у них на такие вспышки, отпечатавшиеся в памяти в доказательство того, что сохранить жизнь было невозможно, но воля человека к жизни такова, что ее умудрялись сохранять”[269].

Вероятно, именно поэтому некоторым “признательным показаниям” верить и не следует. Ведь человек может солгать не только из одних корыстных побуждений, он может, в частности, уже не помнить правильной последовательности событий, какие-то из фактов “логично” выпадают из его памяти или плавно подменяются другими, масштабы событий могут быть до неузнаваемости смещены под действием каких-то личных (скрытых от сознания) процессов итд.

Во всяком случае, автор дневниковой прозы должен быть хотя бы минимально спокоен – за свое собственное будущее и будущее своих близких, – чтобы, взяв карандаш и бумагу, описать в дневнике свою жизнь. Но, с другой стороны, человек как раз не должен быть слишком спокоен для создания своего дневника или мемуара – иначе его воспоминания ограничатся просто скучным перечнем внешних, прошедших мимо него тем и событий, а то и просто останутся ненаписанными: в них он не отметит ничего примечательного, не сочтет достойным описания. То есть дневниковая проза поневоле может существовать только в узком промежутке, в некой пограничной области сознания, ограничиваясь, с одной стороны, безразличием, равнодушием, обыденностью (греческой атараксией), а с другой, слишком сильной предвзятостью, взвинченностью и необъективностью, когда аффекты перекашивают и деформируют отражение, не позволяя рассказчику оставаться хладнокровным и беспристрастным. Это, конечно, своего рода парадокс, но парадокс столь же неизбежный и, мне кажется, весьма важный для учета исследователем, как и тот, что сформулирован Сартром.

            Вот пример невозможности беспристрастного изложения событий прошлого на бумаге: в воспоминаниях известного ученого-филолога И.М. Дьяконова, с одной стороны, приводятся такие факты, которые упомнить, казалось бы, совершенно невозможно (текст записан в два приема: спустя 40 лет рассказывается о событиях раннего детства и юности: здесь он вспоминает фамилии практически всех своих школьных товарищей, а спустя еще 30 лет – о событиях уже зрелого возраста). Но, с другой стороны, когда он подходит к описанию истории знакомства и своих взаимоотношений с будущей женой (Ниной), он лишь перечисляет даты своих встреч, а от изложения подробностей отказывается:

“Весна 1934, осень 1934, весна 1935, осень 1935... #  Не буду я дальше рассказывать эту историю – она слишком дорога и мучительна моему сердцу; много лет я помнил каждый день в отдельности, каждую дату; записывал в календарик, хотя и записывать было не надо, все врезывалось в память, – а я записывал, записывал даже, в чем была Нина  в важные для нас с нею дни. Все, все помнилось: впоследствии многие годы я намеренно не вспоминал тех дней, тех дат, чтобы себя не мучить. Я не смогу передать читателю все мое волнение тех месяцев, а кое-как рассказывать не надо” (Дьяконов, с. 323).

Естественно, что некоторые воспоминания доверить бумаге человек просто не может. С другой стороны, пока человек погружен внутрь события, бывает, что он просто не владеет его описанием, просто не может подобрать подходящих слов. Вот соображения на этот счет Максимилиана Волошина, высказанные в его собственном дневнике (3.6.1904): “Я не могу говорить о текущем – внутреннем. Если говорю – преувеличиваю. Через несколько месяцев я почти свободно говорю о себе и анализирую. Поэтому я не могу писать дневника. У меня есть непосредствен[ое] чувство, но нет для них непосредств[енных] слов. Слова всегда запаздывают.”[270]

            Это снова возвращает нас к проблеме, обозначенной Сартром, очерчивая другой ее полюс: для адекватного описания, оказывается, нужен временной отступ, а дневник в чистом виде требует фиксации только текущих событий.

 

·        Ткань воспоминания и волевое начало

 

Вполне естественно, что некоторые воспоминания доверить бумаге человек просто не может. Взаимодействие в дневниковой прозе внешних обстоятельств создания текста и волевого начала автора нуждается в пристальном совместном изучении психологов, историков и филологов – будь то художественный вымысел, устная легенда или сознательное расцвечивание повествования, заполняющее собой кажущиеся “нелогичными” лакуны и пустые неживописные места памяти, невольная подмена, а также сама сплетня (опять-таки, про которую не всегда понятно: то ли она порождена кем-то умышленно, то ли бессознательно запущена в оборот, родившись первоначально сама собой).

            Например, и о сыне Ахматовой и Гумилева Льве Николаевиче Гумилеве известно, что он был замечательным рассказчиком. В частности, бывшая с ним в геологической экспедиции (в 1931 г. в Прибайкалье) А.Д. Дашкова вспоминает о том, как интересны были его рассказы у таежных вечерних костров:  “Фантазия, как-то особенно правдиво выдававшаяся им за быль, была необыкновенно привлекательна и временами таинственной”[271]. – Примечательно, что при феноменальной памяти на стихотворный текст (по-видимому, такой же, как описанная выше память Шаламова), Гумилев позже никогда не рассказывал и не вспоминал о перенесенных им в лагере испытаниях. По словам его жены Натальи Викторовны (Симановской) от этого времени у него остался лишь короткий дневничок с односложными фразами: «Голод», «Холод», «Тяжелые работы». Правда, пишет она, “о смешных эпизодах в лагере рассказывал часто, с юмором”[272]. Важно учесть здесь следующее его собственное признание: “Я Солженицына уважаю за то, что он смог написать «Архипелаг Гулаг», потому что мне даже вспоминать это все не по силам!” (там же).

Наверное, тут вообще следовало бы изучать психологические разновидности людей, их мотивы, поводы, так сказать, и сам «ассортимент» подходящих к тому или иному случаю рассказов, набор «речевых жанров», которыми человек владеет и тех, какие он предпочитает в том или другом случае использовать. У одного это – юмор, возможность скаламбурить, пошутить, у другого, если юмор, то исключительно черный (просто возможность поиздеваться, в лучшем случае сыронизировать над кем-то), у третьего же соответствующий случаю рассказ может вызвать любое совпадение его собственной мысли с мыслью собеседника-оппонента (но это как бы необходимый плацдарм риторического построения для всякого текста).

 

·        Фрагмент и целое в дневнике

 

Кроме дневников и записных книжек к пред-тексту относятся также наброски, эскизы, черновики, разрозненные (фрагментарные) заметки, предварительные, “примерочные” и иные варианты не доведенных до окончательного вида (до “художественной отделки”) текстов – так сказать, литературные и прочие виньетки (тут мы вплотную приближаемся не только к вербальным, но и к изобразительным текстам). В дневниках встречаются и вполне экзотические вещи, инородные вкрапления, рисунки, схемы, чертежи, денежные расчеты итп.

В ХХ веке сама фрагментарность стала входить в некоторую эстетическую норму, в литературе потока сознания: “Соединение заведомо разнородных, нестыкуемых фрагментов провоцирует на то, чтобы прозреваемое целое виделось не как поток жизни, а как нечто многомерное, как несколько сюжетов, развивающихся в одно и то же время”[273].

Естественно встает вопрос о критериях целостности текста. Отдельная дневниковая запись смотрится, конечно, «целее» – в единстве со всем дневником, но в принципе, уже она обладает некоторой законченностью, представляя нам как бы только сегодняшний срез сознания человека и не претендуя на всеохватность эпопеи. Также и любой фрагментарный текст: в нем нет требования законченности и цельности, какие есть в художественном тексте, но всегда есть какой-то конкретный повод или микрожанр, в рамках которого он может быть понят как самостоятельный, внутри которого он будет самодостаточен.

            Классиком дневникового жанра, пред-текста (а то даже, можно сказать, и целой “поэтики черновика”, “чернового художественного сознания”, как такового[274]) очевидно следует признать В.В. Розанова, с его отождествлением вороха опавших листьев и – записей, сделанных в любом месте и на любом из подвернувшихся под руку предметов с “писчебумажными” свойствами, как то: на оберточной бумаге, на почтовой расписке, на приглашении в «Славянское общество», едучи на извозчике, на обороте транспаранта, ночью в постели, за вечерним чаем, прислонясь к стене, за упаковкой в дорогу, за арбузом...

         Рудзиевская относит дневник к бессюжетному жанру, говоря, что в нем часто используется монтаж, по ее мнению, “это ассоциативно сложившиеся ряды номинативных предложений, передающих запечатленную в сознании автора картину дня” (указ соч., с.15). – Однако почему не считать “сюжетом”, организующим повествование дневника, – просто саму текущую жизнь человека? Отрывочность и фрагментарность ее воспроизведения в дневнике – конечно частное дело самого «дневниковода», зависящее от его вкусов и пристрастий.

            У Розанова пометки о поводах написания того или иного отрывка должны были фиксировать нарочитую сиюминутность впечатлений жизни: ...Это есть самая простая и единственная форма... что я “думаю”, “чувствую”, чем “занят”, “как живу”. Эта форма и полная эгоизма и без эгоизма. На самом деле человеку и до всего есть дело и – ни до чего нет дела. В сущности, он занят только собою, но так особенно, что, занимаясь лишь собою, занят вместе целым миром... # Это нисколько не “Дневник” и не “Мемуары”... именно только “листья”, “опавшие”, “был”, и “нет боле”, жило и “стало отжившим”...[275]

            Вот характерный отрывок из воспоминаний о нем, Розанове, П.П. Перцова: “…Василий Васильевич имел обыкновение набрасывать на чем попало, на клочке бумаги, на обороте транспаранта, на вашем письме приходившие ему в голову, вечно бродившие в нем мысли. Он был, действительно, “литератор” – человек непрерывно рождающий мысли, новые и старые, в обточенной оболочке литературного слова. (…) …Как-то раскрыв ящик своего письменного стола, куда он сбрасывал эти исписанные лоскуты, он показал мне целое бумажное море…[276].”

 

По поводу фрагментарности текста (почему не считать дневниковый текст полноправным документом?) следует, вероятно, заметить, что дневник это все-таки не документ. В чистом виде документ – это, например, паспорт, водительское удостоверение или справка об освобождении из лагеря... Хотя все материальные тексты, в том числе, конечно, и черновик с дневником можно рассматривать как документы жизни, ее свидетельства (так сказать, при минимальных требованиях к «документальности»[277]), и сам по себе пред-текст без сомнения стоит ближе к документам, чем художественная литература. Но автор, пестующий именно свой дневник и выделывающий из него разнообразные тексты для публикации (начиная считать их собственно художественными текстами после наброска в дневнике), тогда, когда он этот текст пишет, не делает строгого различия между ним и другими – такого различия, какое мы делаем теперь, задним числом. Автор волен был (находясь в своем здесь и теперь) переменить всё по-своему: одно отнести к художественным произведениям, другое к публицистическим, третье предназначить для устного конфиденциального произнесения, а четвертое – оставить только в черновике. Иногда он может использовать одну и ту же дневниковую запись в разных местах, да еще и оставить на будущее. А вот оставшиеся после работы автора «недоделки», которые так никуда и не вошли (или вошли в разные произведения, но еще остались невычеркнутыми в дневнике, «до лучших времен»[278]), в которых, так сказать, еще видны стропила, обломки кирпича и строительный мусор, нам остаются на анализ. Иногда имеются опубликованные тексты, порожденные данными пред-текстами, иногда их найти так и не удается (автор просто не смог или не захотел их доделывать, а может быть, хотел их даже уничтожить?), иногда авторские тексты существуют только в чужой переработке (душеприказчика, жены, детей итп.).

            У одних писателей, веших дневник, четко прослеживается выработанная манера зачеркивания в дневнике того, что уже использовано в работе, с тем чтобы в следующем произведении, не дай бог, не повториться. Здесь интересной темой было бы, с одной стороны, например, выяснить полифункциональность дневниковых фрагментов у такого автора, как Пришвин (т.е. употребительность одного и того же фрагмента сразу в нескольких произведениях, с выполнением в каждом из них своей особой задачи, а с другой стороны, наоборот, таких авторов, – как Замятин, Чехов и Блок, – которые на каждом использованном уже где-то образе (сюжете, диалоге, сравнении) ставят для себя крест, как бы зарекаясь повторять его где-то в другом месте[279]. Вообще повторяемость детали у автора (и в целом, вопрос, что такое деталь, мотив, сюжет) –весьма интересная литературоведческая тема. Вызваны ли повторы одного и того же мотива непроизвольно и что в них заключено? – привязанность автора к своей “метафизике”, постоянным темам или некоторая расслабленность, может быть, просто авторская лень? (можно было бы сравнить повторы сравнений или целых сюжетных ходов – у Набокова и у Платонова).

            С другой стороны, такие авторы как Розанов и очевидно заимствующий у него ту же манеру Пришвин, смело выдают свой в каком-то общем смысле «недоделанный» текст – за вполне готовое произведение. Розановские «вороха» и короба «опавших листьев», которые писатель публиковал, беря их как будто без всякого разбору из большого ящика письменного стола (согласно П.П. Перцову), и пришвинские, оставляемые для потомков как основное достояние дневники – это как бы особый вид намеренно недоделанной «документальной» текстовости. В нем по определению должно оставаться больше «улик» о реальной жизни человека, чем в отделанном до ниточки художественном произведении. Но все равно ведь это не паспорт и не справка о реабилитации. То есть тут как бы должна существовать следующая шкала:

            Документ – Пред-текст – Художественная литература.

 

Среди черт, присущих дневниковой прозе, конечно же, следует назвать и ее неорганизованность, фрагментарность, отсутствие общей идеи или концепции текста в целом: подневная запись или какая-то ее часть служит как бы только черновиком, составляя некое целое только потенциально – собственно, вкупе с той ситуацией, которая ее породила или вместе с теми сопровождающими мыслями (эмоциями) автора, которые еще, может быть, не приведены в окончательный порядок после всего пережитого им (ср. такие названия как «Неприбранный классик, NN в тапочках, в пижаме, в пенсне» итп.). Не зря сказано, что невостребованность записей в записной книжке вовсе не уменьша[ет] их значимости, но, напротив, прибав[ляет] им особую ценность. Они ста[новятся] самостоятельными и самодостаточными. Неиспользованная заметка не менее интересна, чем та, которая была впоследствии «инкрустирована» в сюжет. Может быть, именно поэтому автор и не смог ее перенести в роман, что она изначально возникла как законченное, хотя и фрагментарное произведение[280].

            Вот и Аполлон Григорьев питал явную склонность к подобным “свободным сюжетам”, без завязки и развязки в общепринятом значении – снабжая свои вещи подзаголовком «Без начала и конца» («Вверх по Волге», «Человек будущего», трилогия о Виталине): данный автор “тяготел к такому сюжету, который мог начаться с любого события в драматической судьбе героя и на любом событии прерваться, не будучи завершен по законам художественного действия” (Егоров 2003, с.255-256). Дневник как раз и можно считать образцом “фрагментарной прозы”.

“Стилистически фрагментарная проза отличается [от традиционных художественных текстов] в первую очередь концентрированной образностью. Само понятие «фрагмента» подразумевает: текст вырван из целого – и это целое постоянно в тексте присутствует, настолько сильно, что читатель как бы прозревает его сквозь осколки ситуаций, имен, описаний, мест, сюжетов. [В случае классического дневника, обращенного к одному только автору, данная незавершенность, «осколочность», а иногда и намеренная зашифрованность текста выступает его неотъемлемой чертой.] (…) Подразумевание, прозрение за фрагментами этого целого является еще одним принципиально важным параметром описания фрагментарной прозы. (…) В зависимости от целей и методов письма – целое может планироваться заранее, складываться мозаично «задним числом», а иногда, как у Довлатова, одни и те же отрывки практически без изменений могут вплетаться в разные произведения[281]”.

 

Под иронической рубрикой Сделай сам М.Л. Гаспаров в «Записях и выписках», например, вписывает такое: “В Киеве в 1920-х годах рано умерший писатель разрабатывал технику романа, в котором читатель сам бы мог на любом повороте выбрать продолжение по своему вкусу. (…) Если брать не сюжет, а мысль, многомерно разветвляющуюся в разных направлениях, то к передаче этого стремился Розанов, делая под страницами примечания и примечания к примечаниям. А к «Листьям» он мог бы добавить нумерацию отрывков и указания на возможные последовательности дальнейшего чтения, как у Кортасара. Могли бы получиться очень связные и вполне взаимоисключающие варианты мысли ” (Гаспаров М.Л. с.171.) [Почему бы не считать это в целом принципом построения фрагментарной прозы?]

 

Обращая внимание на сюжет дневника как специфической нарративной композиции, О.Г Егоров выделяет дневники с композициями непрерывной и – дискретной. В первых “события группируются в их естественной последовательности, не нарушаемой произволом автора (…) [Неужели бывает такое? – М.М.]. Автор отображает в дневнике объективные причинно-следственные связи. # В каузальной зависимости находятся между собой и отдельные самостоятельные подневные записи. Они выстраиваются в динамичный ряд, который воссоздает состояние социального континуума или сегмента среды обитания автора” (2003, с.213).

            – Но вот, если задуматься, возможно ли автору, выйди он по происхождению из «социального континуума», или только из «сегмента среды обитания», с одной стороны, избегнуть произвола и «не нарушать последовательности событий» («естественной» последовательности, как считает уважаемый исследователь), а с другой стороны, отражать «объективные причинно-следственные связи»? Да и каким образом – без вмешательства автора – отдельные подневные записи могут оказаться между собой в «каузальной зависимости»? – Разве зависело то, что Льву Николаевичу Толстому в зрелом возрасте хорошо думалось, сидя утром на горшке (который он потом с сознанием приятности исполненного долга выносил), – от того, что накануне он записал в дневник, или от того, что он записывает потом (о том, что лает собака и мешает ему думать)? Или же то, что Джонатан Свифт записывает (в «Дневнике для Стеллы») о том, как видел лорда Болинброка, охотящегося на лондонской улице за проституткой, от того, что в последующий раз обращения к своему дневнику он пишет о событиях при дворе королевы? – Ясно, что нет, причинной связи тут быть не может. Связь может быть именно в выборе тех или иных событий из «континуума» жизни, или, уже сокращая круги: из «потока» собственного сознания... Нам привычна такая языковая метафора: человек погружен в поток событий. То есть «события» нас как бы обтекают, мы плывем, то и дело с ними сталкиваясь, факты неожиданно «всплывают», «предстают» перед нами, при этом как бы никакой логики в их появлении нет (если не видеть за всем, конечно, промысел Божий).

 

·        Сложные критерии литературно «достойного», стыдливость автора

 

Для писателя характерно не следовать буквально, а как раз отталкиваться от сложившейся литературной формы, отдавая предпочтение извлечению смысла из «сырого материала» самой жизни. К примеру, Бунин, по воспоминаниям Галины Кузнецовой об их жизни в эмиграции, на юге Франции, не любил читать «романы», зато настоятельно нуждался в постоянной подпитке своего сознания – фактами действительности:

            (27 июня 1932) “Давно заметила в И[ване] А[лексеевиче] такую черту: он просил что-нибудь почитать. Я выбираю ему какую-нибудь талантливую книгу и советую прочесть. Он берет ее и кладет к себе на стол у постели. Постепенно там нарастает горка таких книг. Он их не читает, а покупает себе где-нибудь на лотке какие-нибудь марсельские анекдоты, религиозные анекдоты 19 века, какое-нибудь плохо написанное путешествие. Вчера застав его за перечитыванием купленного так «Дневника горничной» Мирбо, спросила почему он предпочитает такое чтение. Он сначала шутил, потом ответил: # – Видишь ли, мне не нужны мудрые или талантливые книги. Когда я беру что-то, что попало и начинаю читать, я роюсь в себе впотьмах, и что-то смутно нужное мне ищу, пытаюсь вообразить какую-то французскую жизнь по какой-то одной черте... а когда мне дается уже готовая талантливая книга, где автор сует мне свою манеру видеть – это мне мешает... # Другими словами, одна индивидуальность не хочет другой индивидуальности...”[282].

 

Ровно тот же пафос – непричесанность и фрагментарность (с претензией на исключительную искренность), как представляется, выступает двигателем и розановской формы, а также тяготения к документальной и «обыденной» литературе у людей типа Вяземского. Сравним признания последнего: “Я создан как-то поштучно, и вся жизнь моя шла отрывочно”. “Во всем, что пишу, встречается много вводных подробностей, отступлений от прямого текста, замечается какая-то штучная, наборная, подборная, нередко мозаическая работа” (Вяземский с. 343).

Лидия Гинзбург в предисловии к изданию «Старой записной книжки» П.А. Вяземского отмечает, что тот находил особое удовольствие в заведомо неквалифицированной литературной продукции, то есть сочинениях никому в дальнейшем не известных и даже беспомощных авторов (скорее просто светских львов и литературных дилетантов) – вроде И.П. Мятлева, кн. А.М. Белосельского-Белозерского, гр. Ф.В. Растопчина, Алексея Михайловича Пушкина и С.А. Неёлова (последний – известный кутила, а по его собственному выражению, он «на бонмо собаку съел»). Вот мнение о самом Вяземском: “Вяземский любил называть письма, анекдоты, записки – литературой, прибавляя эпитеты: обиходная, житейская, ходячая; эти элементы и решают дело. (...) Создать законченные словесные конструкции, не убивая и не прелитературивая факта – в этом пафос «Записных книжек» и в этом же их основная техническая проблема”[283]. По-видимому, для него важна была именно гарантия нелитературности этой литературы и тем самым ее пригодности «выражать общежитие». Характерно, что даже в высоких образцах квалифицированной поэзии Вяземский любил и умел находить именно эту самую обиходность (там же, с. 29).

 

Относительно того, что вообще может двигать человеком (или же препятствовать ему) в написании текста, будь то литературное произведение или даже сам текст “обыденной жизни”, есть выразительные места в письмах дочери Марины Цветаевой Ариадны Эфрон, отправленных ею из туруханской ссылки Борису Пастернаку в Москву, с ответом на его неоднократно повторявшиеся призывы к ней – обязательно записывать свои воспоминания и вообще больше писать. Ариадна – как по мнению Пастернака, так и по мнению многих других людей – обладала несомненным литературным талантом и просто обязана была писать. Но, будучи в 1939-м посажена в тюрьму (за два месяца перед арестом ее отца, Сергея Эфрона и за два года до самоубийства матери, Марины Цветаевой), а вернувшись домой реабилитированной, уже из второй ссылки, только в 1955-м, к тому времени уже больная и лишенная московской прописки, она занималась в первую очередь архивами матери и поисками возможности для публикации ее сочинений, а еще, по-видимому, была обременена неким комплексом дочери великого писателя (причем, любая из названных причин в отдельности уже была бы достаточна). Ариадна в письме к брату, Георгию Эфрону, из лагеря в Княжпогосте, еще до самоубийства матери, писала: (4 апр. 1941) Со временем – или когда оно будет, буду писать и я. «Записки из Живого Дома»[284].

 

К сожалению, у нее почти не было времени заниматься мемуарами и она не оставила, насколько известно, собственных художественных произведений. Но вот что она писала в письме Борису Пастернаку, будучи еще на поселении (31 января 1950): Дорогой мой Борис, это не письмо, а только записочка, через пень-колоду возникающая в окружающей меня суете и сутолоке. (...) # На твое письмо я немного рассердилась. Не нужно, дорогой мой Борис, ни обнадеживать, ни хвалить меня, ни, главное, приписывать мне свои же качества и достоинства. Этим же, кстати и некстати, страдала мама, от необычайной одаренности своей одарявшая собой же, своим же талантом, окружающих. Часть ее дружб и большинство ее романов являлись по сути дела повторением романа Христа со смоковницей (таким чудесным у тебя!). Кончалось это всегда одинаково: «О как ты обидна и недаровита!»[285]восклицала мама по адресу очередной смоковницы и шла дальше, до следующей смоковницы. От них же первый, или первая, есмь аз. (...) Как четко и как страшно думается и вспоминается ночью... Мой бесконечно родной, прости мне мое косноязычие, мое ужасное смоковничье неумение выразить то, что чувствую, думаю, знаю[286].

            И другой отрывок, близко примыкающий к этому по смыслу, – из ее письма уже через полтора года оттуда же (4 апреля 1951; там же, с. 518-519): Спасибо тебе, за все доброе, что ты пишешь обо мне и для меня! – Но я – не писательница. Не писательница, потому что не пишу, а не пишу, потому что могу не писать, иначе я подчиняла бы все на свете писанию, а не подчинялась бы сама всему на свете – всяким большим и малым обязанностям. Это во-первых. Во-вторых, я не писательница потому, что никогда не чувствую конца и начала вещи, которую, скажем, хотела бы написать. Никогда не смогла бы, как Чехов, что-то и кого-то выхватить и бросить на полпути, придав этому видимость законченности. Так и барахталась бы в истоках, устьях, потомках и предках, и получалось бы ужасно. Это у меня какая-то ненормальность, которую я сознаю, но отделаться не могу, так у меня и в жизни. Например, знаю, что мама умерла, знаю, как и когда, а чувства конца ее нет, и это без всякой мистики, без всякой «загробности» – смерть не всегда и не для всякого значит – конец. И то, что она родилась тогда-то, еще не обозначает для меня начала ее судьбы, уже предо-пределенной, скажем, встречей ее родителей, таких трагически несхожих, итд., понимаешь? Впрочем, я опять говорю что-то не по существу, а около. # Я люблю Чехова. И знаю, что неправа, втайне притом думая, вернее, чувствуя, что писать рассказы это то же, что любить кошек и собак за неимением детей. # В-третьих, я не писательница, потому что дико требовательна к себе, до такой степени, что с первых же строк перестаю понимать, «что такое хорошо, что такое плохо», и в поисках лучшего дохожу до белиберды самой очевидной, в чем неоднократно убеждалась, набредая на какую-н[ибудь] старую тетрадь с какими-н[ибудь] попытками чего-то. # Не писательница я еще и потому, что, не пройдя необходимого каждому творящему пути – от творчества слабого и подвластного кому-то к творчеству сильному и своему собственному, я не могу позволить себе сейчас, в свои 37 необыкновенных лет писать слабо, а быть самой собой творчески – не могу, ибо своего собственного (творческого) лица нет. Виденное, слышанное, прожитое, пережитое, воспринятое, понятое еще не дают в руки способов выражения, да и слава богу, а то писатели поглотили бы читателей!

            Есть и в воспоминаниях Варлама Шаламова переклички с этими поразительно точными, совсем, казалось бы, не «писательскими» сомнениями – в главах «Язык» и «Кто знает мало – знает много» «Воспоминаний о Колыме», написанных в 1960-е гг.: “На каком языке говорить с читателем? Если стремиться к подлинности, к правде – язык будет беден, скуден. Метафоричность, усложненность речи возникает на какой-то ступени развития и исчезает, когда эту ступень перешагнут в обратной дороге. Начальство, уголовников, соседей – буквально всех – раздражает витиеватость интеллигентской речи. И незаметно для самого себя интеллигент теряет все «ненужное» в своем языке... Весь мой дальнейший рассказ и с этой стороны обречен на лживость, на неправду. Никогда я не задумался ни одной длительной мыслью. Попытки это сделать причиняли прямо физическую боль. Ни разу я в эти годы не восхитился пейзажем – если что-либо запомнилось, то запомнилось позднее. (...) Больше, чем мысль о смерти, меня занимала мысль об обеде, о холоде, о тяжести работы – словом, мысль о жизни. Да и мысль ли это была? Это было какое-то инстинктивное, примитивное мышление. Как вернуть себя в это состояние и каким языком об этом рассказать? Обогащение языка – это обеднение рассказа в смысле фактичности, правдивости. # (...) Я буду стараться дать последовательность ощущений – и только в этом вижу возможность сохранить правдивость изложения” (Шаламов 2001 с.155-156)[287].

 

Шаламов очень точно чувствует: нельзя рассказать хорошо о том, что знаешь <слишком> близко! – Ведь, литература – это фельдшерск[о]е, а не врачебное дело. Литература – вся дилетантизм.[288] Эти, казалось бы парадоксальные, утверждения на самом деле выражают вовсе не поверхностный парадокс (что-то вроде остранения, для свежести взгляда), а представляют существенно более глубокий взгляд на проблему. Это – как бы третий философский парадокс ведения дневникового текста:

            “Писателю нужен опыт небольшой и неглубокий, достаточный для правдоподобия, опыт такой, который не мог бы оказать решающего действия в его отборе, в самом строе его художественного мышления. Писатель не должен хорошо знать материал, ибо материал раздавит его. Писатель есть соглядатай читательского мира, он должен быть плоть от плоти тех читателей, для которых он пишет или будет писать. # Зная чужой мир слишком хорошо и коротко, писатель проникается его оценками, и его пером начинает водить, утверждая важность, безразличие или пустяковость оценки чужого мира. (...) # В каком-то смысле писатель должен быть иностранцем в том мире, о котором пишет он. Только в этом случае он может отнестись к материалу критически, [будет] свободен в своих оценках. Когда опыт неглубок, писатель, предавая увиденное и услышанное на суд читателя, может справедливо распределить масштабы. Но как рассказать о том, о чем рассказывать нельзя? Нельзя подобрать слова. Может быть, проще было умереть” (Шаламов 2001, с.151-152).

 

Итак, во-первых, в дневнике человек не должен уж слишком предаваться сочинительству, но в то же время он не должен записывать свои уже готовые мысли (Сартр). Во-вторых, дневник пишется о том, что безусловно эмоционально значимо для человека, и в то же время эмоции не должны быть основным двигателем, не должны подавлять остальное (Надежда Мандельштам). Наконец, в третьих, человек неспособен вполне объективно описать то, что знает слишком хорошо, для “объективности” он должен отстранить от себя и некоторым образом упростить, схематизировать описываемый объект (Ариадна Эфрон, Варлам Шаламов).

         Во всяком случае, следует признать, что вопрос взаимодействия разных составляющих памяти человека – особенно на примере дневниковой прозы – нуждается в пристальном совместном описании филологов, психологов и философов.

 

По известному парадоксу, сформулированному Августином в его «Исповеди» (книга 11, глава 14), прошлого и будущего времени как бы не существует: “Что же такое время? Если никто меня об этом не спрашивает, я знаю, что такое время; если бы я хотел объяснить спрашивающему – нет, не знаю. ....если бы ничто не проходило, не было бы прошлого времени; если бы ничто не приходило, не было бы будущего времени; если бы ничего не было, не было бы и настоящего времени. А как могут быть эти два времени, прошлое и будущее, когда прошлого уже нет, а будущего еще нет?”

В ранних дневниках Льва Толстого (1848-1857) можно наблюдать как бы обратную картину: для него настоящего времени не существует, оно уступает место, с одной стороны, прошлому, а с другой, будущему.

            В уже упоминавшемся исследовании дневников Льва Толстого Ириной Паперно рассказывается, что «Журнал ежедневных записей» был разделен у него на две полосы. В одной из них, озаглавленной «Будущее», Толстой перечислял все то, что он собирался сделать на следующий день. Параллельно этому, в графе «Прошлое» фиксировалось выполнение плана намеченного на прошедший день (наиболее частой отметкой здесь было «не совсем»)[289]. Кроме того, велся еще «Журнал для слабостей», или «Франклиновский журнал», где был список моральных слабостей, «упорядоченных по графам (например, «лень», «лживость», «нерешительность», «тщеславие»), в котором, следуя методу Бенджамена Франклина, Толстой отмечал выказанную в тот или иной день слабость крестиком» (там же, со ссылкой на раннюю работу Б.Эйхенбаума). Таким образом, в течение около десяти лет Толстой регулярно по вечерам обозревал свои поступки, соотнося их по шкале нравственных ценностей. Запись всякий раз завершалась планом на завтра, который датировался уже завтрашним числом, с неопределенными временными формами. То есть, делает вывод исследовательница: «повествовательная форма, применяемая в дневнике, в принципе не позволяет описывать настоящее» (там же, с. 299). Настоящее состоит как бы только в соотнесении прошлых планов и их исполнения, в оценке своих поступков. С другой стороны, в марте 1851 года Толстой берется писать отчет об одном прожитом дне свой жизни: «История вчерашнего дня». Он пишет его в течение трех недель, рукопись достигает объема в два печатных листа, но события не продвигаются дальше того, что герой повествования пребывает в постели и размышляет о том, почему люди играют в карты. Текст остался недописанным (там же, с.300-301). Как заметил Виктор Шкловский, время в «Истории вчерашнего дня» «раздвинуто, расширено, как бы удлинено»[290], но «в результате повествовательная ткань не выдержала, рассказ оборвался. Оказалось, что повествователь, описывая самого себя изнутри, знает больше, чем он может рассказать»[291].

 

Последний из парадоксов состоит в том, что порой дневник, как любое писание, застит собою жизнь тому, кто его ведет, иными словами, ведет к солипсизму. Как было сказано в романе квебекского писателя Жака Годбу (1967): “чем больше я пишу, тем дальше от меня будни, тем меньше у меня  охоты разговаривать. Это как будто я живу моими записями, как будто я  уже не могу жить в настоящем (...).  И пусть  Мариза на самом деле уже бездыханна,  в моих тетрадях она еще жива”.[292] – Эти слова написаны главным героем романа о своей возлюбленной (Маризе), в момент, когда он едет в полицейский участок, чтобы узнать, что с ней случилось.

 

Глава 5.

Чем живучи дневники? Их жизненные параметры. Мнемонические техники

 

Реальность имен собственных. Криптографирование. – Иноязычные вкрапления. «Свое» и «чужое» слово, отстранение от своего. Дневник в дневнике, комментарий. – Дневник в виде словаря, каталога. – Интенсивность, регулярность ведения, разделение записей на фрагменты, условные обозначения, формуляр. – Дневник и художественная проза, техника ведения записей от 1,2,3-го лица. – Нравоучительность. «Чтение на каждый день» Льва Толстого. – Возникновение надобности, складывание привычки записывать свою жизнь, побудительные причины прерывания, исчерпание дневника. – Случаи, казусы, причины, поводы.

 

·        Реальность имен собственных. Криптографирование

 

Французский дипломат Морис Палеолог во вступлении к своему дневнику делает весьма характерное (особенно для людей его профессии) замечание: Не следует удивляться, если соображения приличия и скромности заставляли меня иногда заменять имена реальных лиц фиктивными инициалами.[293] – Это ставит следующую проблему, которая так или иначе должна решаться в любом дневнике, выходящем наружу, на широкую аудиторию: либо тайнопись и криптография, либо натурализм, – доводящий автора порой, что греха таить, до цинизма, иной раз даже до издевательства или самооплевания.

Возникает вопрос об использовании особого языка для фиксации дневниковых записей. Можно вспомнить в этой связи дневник Леонардо да Винчи, написанный специально разработанным шифром (он читался в зеркальном отражении). Нечто похожее встречаем в тайных записях Л.Витгенштейна, который вел дневники во время первой мировой войны, будучи сначала на русском, затем на итальянском фронте (шифр состоял в том, что буквы алфавита  были поменяны местами – вместо первой писалась последняя, вместо второй – предпоследняя итд.). По-видимому, он имел основания скрывать содержание дневника от своих сослуживцев. Вот действительно идеал дневниковой прозы, со сведенной к точке аудиторией! Приведу несколько характерных записей из его фронтового дневника:

6.4.<19>16. # Жизнь это # 7.4.16. # мученье, которое лишь на время немного отпускает, чтобы ты сохранил чувствительность для других терзаний. Страшный ассортимент мучений. Изматывающий марш-бросок, ночь в непрестанном кашле, сообщество упившихся, сообщество пошлых и тупых людей. 6.5.16. (...) Понимай людей! Всегда, когда тебе хочется их ненавидеть, старайся их вместо того понять. (...) 27.5.16. (...) Мое окружение отвратительно мне против моей воли. Часто они кажутся мне не людьми, а уродами. Низкая шваль. Я не ненавижу их, но они мне отвратительны.[294]

 

Ведь, вообще говоря, само существование, сохранность, доступность для потомков дневникового текста достаточно парадоксальны. Дневник в чистом виде, для себя (или, как это было у Льва Толстого, «Для одного себя») – это текст скрытый от внешнего читателя, аутичный или зашифрованный, в идеале он подлежит уничтожению, и то, что мы, «внешние пользователи», его читаем, в каком-то смысле противозаконно. Во всяком случае, этот жанр может существовать только на периферии, на границе небытия. В пределе – это просто запись дел на следующий день, идущая потом в мусор, в отвал[295], или, расширяя круг, оставленная для чтения скажем, через год (в старости / «когда-нибудь, после моей смерти» / своим близким, семье, детям моим, кругу друзей / вообще говоря всем, кому «это интересно» – но в последнем случае перед нами как раз уже литература).

         Вот внешне кажущиеся противоположными, а на самом деле взаимодополняющие стратегии раскрытия имен собственных в автобиографическом тексте. Варлам Шаламов в своих рассказах специально оговаривает: убийц и насильников, встреченных им в лагерях, он называл собственными именами – остальные могут значиться под вымышленными[296]. А Анатолий Жигулин (попавший, кстати, туда же, на Колыму, – как один из организаторов, в 1949 г. в Воронеже, альтернативной Коммунистической Партии Молодежи) принимает более традиционное решение: Фамилии предателей я изменил из чувства милосердия, но не к ним, а к их детям и близким, к их потомкам[297]. (К тому же решению склоняется уже не автор, а издатель текста, сын знаменитого физика Игорь Львович Ландау – публикуя воспоминания своей матери Коры Терентьевны Ландау-Дробанцевой после ее смерти: до этого они активно распространялись в рукописном виде, в самиздате. В публикации сделаны соответствующие купюры[298].) В целом это проблема умолчания – имен и конкретных фактов, по тем или иным мотивам не желательных для упоминания.

 

В уже упоминавшемся «Московском дневнике» Р.Роллана (1935), отредактированном писателем через несколько недель после возвращения из его поездки в СССР “на основе ежедневных записей, торопливых и неполных”, есть упоминание об А.Я. Аросеве, в то время председателе Всесоюзного общества культурной связи с заграницей (ВОКС), который встречал Роллана с женой, присутствовал во время их беседы со Сталиным, да и поселил первоначально семью Ролланов у себя в квартире, на 10 этаже в Доме правительства. Однако в первую же ночь, как записывает в своем дневнике Роллан, (23.6.1935) кое-какие непредвиденные обстоятельства заставили нас спешно покинуть квартиру Аросева и перебраться в гостиницу «Саввой», в бельэтаже которой для нас был заказан просторный номер.... Полный комфорт. (…) Продукты приносят из Кремля[299] – при этом самим автором дневника причина спешного отъезда из квартиры Аросева так и не названа. Однако позже, через две недели, при повторной встрече со Сталиным у Горького, уже перед отъездом домой, Роллан описывает те издевательские реплики, которыми осыпают отсутствовавшего там Аросева – сам Сталин и его ближайшее окружение (Молотов, Ворошилов, Каганович), беседуя с женой Роллана. Из этого разговора можно понять уровень их юмора:

“Перед ужином все четверо долго издеваются над Аросевым и нашим бегством из его дома. Они расспрашивают нас, хотя сами прекрасно обо всем информированы. Не желая никоим образом повредить нашему хозяину, мы сказали, что покинули его кров (под самой крышей) из-за духоты. Но Сталин продолжает коварно настаивать: «Что же, не было никакой другой причины, кроме жары?» Маша[жена Роллана] смущенно отвечает: «Аросев был очень внимателен к нам». Сталин говорит ей: «Да вы дипломат, Мария Павловна». И Горький подсказывает: «Клопы?» – Маша кивает головой. Ворошилов хлопает себя по ноге. Все пятеро прыснули. Мы пытаемся выгородить нашего хозяина: «Конечно, он не знал». «Знал, знал! – говорит Сталин. – Очень хорошо знал. Но он говорил себе: “Может быть, они не заметят”. Сам-то он толстокожий». И новый взрыв смеха. «Но каким образом это стало известно? – замечает Маша. – Об этом знали только мы двое и больше никому не говорили; мы и еще две женщины (медсестра и домработница), но они обещали никому не рассказывать». Горький подсказывает: «Был еще пятый человек – товарищ Сталин»” (там же, с.240-241). (Кстати, исследовательница замечает, что многолетнее общение Роллана с Горьким, до тех пор очень теплое, при их личной встрече в Москве оказалось гораздо беднее содержанием, чем переписка[300]. Вероятно, во многом это объяснялось тем, что роль, которую приходилось играть Горькому в общении с советскими партийными лидерами, Роллана отпугнула.)

 

·        Иноязычные вкрапления. «Свое» и «чужое» слово, отстранение от своего. Дневник в дневнике, комментарий

 

Интересно использование в дневнике иноязычного текста. В «Хожении за три моря» Афанасия Никитина автор переходит с русского языка на иностранный, по крайней мере, в трех случаях: во-первых, там, где дается чья-то прямая речь на соответствующем языке; во-вторых, где автор воспроизводит собственные молитвы, сакральные для него тексты; в-третьих, там где указывает цены на рабов и женщин в Индии или говорит, что в марте он говел постом вместе с басурманами (не ел скоромного и с женкой связи не имел[301]). В комментариях В.П. Адриановой-Перетц замечено, что Афанасий частенько пользуется местным, персидским, арабским или тюркским, названием предмета вместо русского (гарип, кичирь, намаз), по-видимому, по самой привычности для себя именно такого наименования предмета. Но иногда, пишет комментатор, целые отрывки текста приводятся путешественником на местном языке – это некоторая “зашифрованная” информация – в частности, сведения об осуждаемых им нравственных понятиях черных женщин, идущих на сближение с “гарипами” (чужестранцами), или же это “горячий возглас патриота, который на чужбине молится за устроение своей родины” и в то же время вспоминает с грустью, что там, на родине, далеко не все благополучно: “вельможи Русской земли несправедливы”. От типичных книг паломников в святые земли книга Никитина, по мнению комментатора, отличается гораздо большим вниманием к биографическому моменту, личности автора, эмоциональным оценкам и нравоучительным замечаниям, постоянными сравнениями “своего” и “чужого”[302]. Считается, что именно опасаясь недружественных глаз, автор записывал наиболее рискованные мысли не по-русски[303].

 

Автор знаменитой книги «Морфология сказки» В.Я. Пропп иногда переходит в дневнике на родной ему с детства немецкий (отец Проппа происходил из семьи немецкого колониста): (24.1.1965) “Ich bin unsaeglich gluecklich. Dies Buch [имеется в виду книга «Морфология сказки», которую он дорабатывает в это время] hilft mir mein Gluech zu bewahren, zu hegen und zu behueten.[304]” А вот запись, сделанная очевидно на каком-то ученом совете, во время слушания чьего-то скучного доклада или защиты диссертации, с переходом от русского на немецкий (в таком месте у Свифта стоял бы длинный прочерк, характеризующий отстранение или переход к новой теме, а то и взгляд на себя со стороны): (2.11.1965) “…Я думаю о другом. Мне не интересны плохие работы. # Alles das denke ich in gelehrter Sitzung, die Ellenbogen in die Knie und das Gesicht in die Haende gestuetzt.[305]

            Еще одна функция, которую можно видеть у иноязычного вкрапления в дневнике того же автора, – служить чем-то вроде заклинания (автор очевидно плохо себя чувствовал и как бы сам себя ободрял, давая себе некую «установку», по-немецки), тут опять весьма характерен переход с русского на немецкий, отделяемый еще и красной строкой: (6.11.1965) Вчера читал поэтику Аристотеля. Какой огромный ум! Все наши теоретики – размазня. Почему же такое падение науки? Или это я такой гордый? # Bis zum 10 muss ich mich im Zaum halten. (...)[306]

            Совсем по-другому предстает иноязычный текст в дневнике русского дипломата, позже министра иностранных дел Ламздорфа – в его дневнике на месте немецкого – французский, причем занимающий основное место, а русскому отводится место отдельных вкраплений: текст вообще целиком написан по-французски, вставки отдельных русских слов специально помечены в издании[307].

 

В дневнике Георгия Эфрона очень часты переходы с русского языка на французский и – обратно, на русский с французского (основную часть жизни, до этого, он прожил с родителями во Франции и недавно приехал в СССР). Обычно сам переход с языка на язык у этого автора происходит в том месте, по моим наблюдениям, где встречается какой-то идиоматически целостный  по-французски смысл, выражение которого на русском языке или менее эффектно или просто менее знакомо автору. Впечатление таково, что как только 16-летнему юноше встречается фразеологически более выразимый на французском смысл, он им пользуется как некой инкрустацией, просто потому что соответствующий русский идиоматический эквивалент менее обкатан в его речи, не так употребителен, не обладает нужной полнотой коннотаций, или просто эти коннотации для него не так знакомы.

            Вот, например, он пишет, начиная запись (18.5.1941) [они с матерью в Москве]: Il est 9 heures du soir. Мать пошла к Крученых. Moi, je suis censé être* [в подстрочном переводе: *я официально] на Андроникове [то есть на спектакле, или вечере с выступлением артиста], куда я якобы взял билет. Il n'en est rien* [в пер.: но это совсем не так]. Билета я не взял, а деньги сохранил. Les deux derniers jours je suis resté a la maison, боясь пропустить le coup de téléphone этой девицы [имеется в виду его знакомая-киношница Рая. Тут было бы написать по-русски пропустить звонок – не так выразительно, как coup de telephone –по-французски буквально: удар телефона. Далее он, возвращаясь назад, пишет о том, как собрался идти в клуб МГУ на вечер Андроникова, но] там оказалось – tous les billets sont vendus [почему-то это выражение ему также больше подходит, чем русское – все билеты проданы]. И я вернулся восвояси ни с чем. – [Затем о своем одиночестве в эвакуации (постоянная для него тема, некий рефрен почти всех его записей в дневник):] Ну абсолютно никого нет. Приходится вместо здорового веселого, хорошего общения вечно самоанализировать, пережевывать, слоняться всюду одному. И главное, такой complexe d'infériorité [очевидно известного сейчас выражения «комплекс неполноценности» в то время на русском языке просто не существовало, оно появилось значительно позже] – видишь, на улице: гуляют par les bandes d'amis* [пер.: в кампании друзей] и т.п. А ты один, bête comme tes pieds* [пер.: дурак дураком].

Много страниц в дневнике Г.Эфрона обращены к себе самому, он смотрит на себя как бы со стороны: (17.5.41) Некоторые из них [то есть из школьных его товарищей] зовут меня «французом». Моя судьба: во французской школе меня звали «русским», а в СССР – «французом». Физически у меня тип абсолютно не русский и совсем не французский – скорее, немецко-английский. Так что клички «русский» и «француз» – неправильны. Да и «немец» или «англичанин» так же были бы неправильны, потому что я русский по происхождению и француз по детству и образованию. [Вместе с тем он очевидный патриот, убежденный в политическом превосходстве коммунистического строя:] (10.5.41) (...) Seule la revolution populaire sous la direction du P.C. serа capable de rendre à Paris et à la France son rôle enorme dans la reconstruction de l’Europe. Он пишет, что слушает попеременно и де-голлевские передачи по радио «La France libre» и вишистскую программу «Пари-Мондиаль», отзываясь о последней следующим образом: (23.5.41) совершенно как будто немецкий пост* [от фр. le poste – радиостанция] – антиамериканские настроения и разговоры о «rénovation, collaboration» [здесь по-видимому просто цитирует]. Себя в компании своего дружка Митьки Сеземана, приехавшего тоже из Франции, описывает, как они вместе (24.5.41) были в кафэ «Москва», где он [Г.Э.] a mangé sur le pouce* [поел на ходу], чтобы не опоздать в кино. А какую-то знакомую девушку называет – этюдиант de l'In.Яз. (там же), то есть студенткой инъяза. В его дневниках временами проскальзывают и английские, и немецкие выражения [здесь его язык делается чем-то похож на макаронический стиль дневника А.Н. Болдырева].

            Есть записи в дневнике, сделанные целиком по-французски (с вкраплениями отдельных русских слов), так, 3 июня 1941 он пишет (по-французски): Фактически я очень боюсь потерять мой живой французский язык. – С тех пор в течение полутора месяцев дневник ведется им только по-французски.

            Когда уже идет война на нашей территории, он вставляет в свой русский дневник следующие французские выражения они с матерью еще в Москве, перед отъездом в эвакуацию, ему самому и хотелось бы остаться, но она страшно за него переживает, потому что ему приходится дежурить по ночам на крыше, на тушении зажигательных бомб. В его дневнике за 4.8.41: (...) Представляются следующие возможности: ехать жить куда-нибудь на дачу, en attendant, que la situation s'eclaircisse. (*в ожидании, пока ситуация прояснится) Международно-политическое будущее мира plus que jamais неясно. (*более чем когда-либо) По крайней мере, оставаясь в Москве или, du moins, à proximité (*по крайней мере поблизости) [они жили какое-то время в Песках, откуда были видны бомбардировки Москвы], мать всегда сможет достать работу... [она зарабатывает на жизнь себе и сыну – переводами]. – Тут вставные французские выражения, соответственно – в ожидании, пока ситуация прояснится; более, чем когда-либо и по крайней мере, неподалеку – в его глазах, как можно понять, проигрывают французским аналогам по своей выразительности, ну, а кроме того сами переходы с языка на язык служат еще дополнительным средством выделения (наподобие интонационного выделения в устной речи) и подчеркивания определенных смыслов.

            Те же самые обширные вкрапления французского видим в его дневнике и после смерти матери, когда он собирается ехать из эвакуации в Ташкенте – в Москву: (3.8.1943) (…) Если завтра и послезавтра мне удастся раздобыть 600 р.,.... то я еду 8-го «как часы», не дожидаясь interminables* денег из Москвы* [в пер.: долгожданных – но на самом деле перевод тут приблизительный, исходящий из контекста, так как в словаре interminable значит ‘бесконечный, нескончаемый’. – Автор хотел выразить, по-видимому, что его ‘ожидание денег длится уже бесконечно долго’]. Хватит, невозможно более торчать здесь; я не могу rater loccasion de partir* [в пер.: пропустить возможность уехать]. Надо уезжать, puisque loccasion sen présente* [в пер: раз возможность представилась]. (…) Интересно, что в письмах к сестре (правда, в ссылку) он пишет совсем без вкраплений французского.

Здесь можно поставить следующую задачу: интересно было бы проследить, как французская идиоматика, явно более активная для него в дневнике 1940-1941, в более поздние годы (1942-1943) начинает вытесняться осваиваемой им русской [а французская, в свою очередь, забывается].

 

Весьма интересна и практически еще не исследована в целом проблема заимствований в дневнике (здесь я имею в виду не только иноязычные вкрапления, но и цитаты, и ссылки, и выделения в тексте – вообще проявления чужого слова), а также сама возможность выстраивания диалогических отношений внутри текста.Откуда информация взята автором?

         Далеко не всегда бывает так, как в дневнике А.С. Суворина, где по мнению комментатора “все записанное.... со слов третьих лиц всегда содержит отметку: «рассказывал такой-то», «сообщил такой-то»” (якобы, Суворин всегда отмечал в дневнике свои сомнения в том, от кого слышал о том или ином факте).[308]

Всегда ли автор сам знает, контролирует себя и всегда ли отдает отчет, на что, собственно, реагировал своей репликой? Следовало бы восстановить не только реплики дневниковода, обращенные к самому себе (в ответ на более ранние записи), но и собрать его отклики на чужие высказывания, а далее – и чужие отклики, на его дневник. Здесь же и взгляд на себя через зеркало, цензура и автоцензура в дневнике, тайнопись или полная прозрачность перед читателем (до безразличия, кто тебя прочтет), переход при передаче чужих слов от прямой речи к косвенной, а также перевод повествования из диалогового режима в режим пересказа содержания чужой речи (транспозиция фигуры автора и героев текста).

 

Следовало бы рассмотреть весьма интересные вторжения в дневник чужих голосов – как в передаче прямой и косвенной речи героев, персонажей дневника, так и – насильственной смены авторства. Вот, например, в дневнике Б.М. Эйхенбаума есть такие записи:

28 сент. [1924] Вчера вечером был у Тынянова – с ним мне легко и хорошо. В сущности, только он и остался. Со всеми остальными трудно. От Томашевского отталкивает морально. (...)[309]; # 31 окт. Сразу пришла старость – и я ее чувствую, несмотря на свои 38 лет. В душе стало сумрачно и тихо. Окружающее чуждо. Нет подъема и надежд. Ничего не жду. Неужели так и будет тянуться?[310] [И непосредственно за этой записью следующая (уже без даты):] Не смей писать таких заметок (мамина рука – примечание О.Б. Эйхенбаум[311] [по-видимому, последнее – приписка жены Эйхенбаума, комментирующая вторгающийся в его заметки текст].

 

Другой вид сложно организованного текста, в котором коллективное авторство как раз заранее предусмотрено, представляет собой результат совместной работы писателя и режиссера-постановщика – к примеру, беловая рукопись (1900 года) пьесы А.П. Чехова «Три сестры» со следами внесенной туда режиссерской правки И.А. Тихомирова и К.С. Станиславского (рукопись была обнаружена только в 1953 г., при смене директора музея МХАТа). Режиссерский экземпляр пьесы испещрен многочисленными исправлениями и вставками от руки, в некоторых местах первоначальный чеховский текст заклеен и поверх него рукой помощника режиссера И.А. Тихомирова вписан другой[312].

 

А вот как в «Воспоминаниях» С.А. Толстая описывает процесс работы ее мужа над текстом романа «Война и мир»: “Как только Лев Николаевич начал свою работу, так сейчас же и я приступила к помощи ему. Как бы утомлена я ни была, в каком бы состоянии духа или здоровья я ни находилась, вечером каждый день я брала написанное Львом Николаевичем утром и переписывала все начисто. На другой день он все перемарает, прибавит, напишет еще несколько листов – я тотчас же после обеда беру все и переписываю начисто. Счесть, сколько раз я переписывала «Войну и мир», невозможно.[313]” – А вот пример ее собственного активного вмешательства в текст произведения: “Помню, я раз очень огорчилась, что Лев Николаевич написал цинично о каких-то эпизодах разврата красавицы Елены Безуховой. Я умоляла его выкинуть это место; я говорила, что из-за такого ничтожного, малоинтересного и грязного эпизода молодые девушки будут лишены счастья читать это прелестное произведение. И Лев Николаевич сначала неприятно на меня огрызнулся, но потом выкинул все грязное из своего романа...”

 

Иные воспоминания могут быть проникнуты совсем не апологетическим духом, а духом оппозиционным, полемичным, и тогда движутся они пафосом опровержения: таковы воспоминания сестры Сальвадора Дали Анны-Марии, опубликованные через 7 лет после выхода в свет «Тайной жизни Сальвадора Дали, написанной им самим» (с эпиграфом То, чего не было). – В отличие от брата, сестра рассказала как раз о том, что было (была, среди прочих, например, такая экстравагантная фраза ее брата, написанная поперек одного из его собственных рисунков, на религиозную тему: Приятно плюнуть на материнский портрет! И я никогда не отказывал себе в этом удовольствии. (После того, как Дали выставил этот рисунок в родном городе, отец выгнал его из дома[314].) Или вспомним критические отклики уже упоминавшейся жены С.А. Толстой на публикации воспоминаний Гольденвейзера о ее муже[315].

 

Вот два характерных отрывка из дневника А.Г. Достоевской 1867 г., драматично передающие ее тогдашнее состояние (сразу же после свадьбы они с мужем отправились в заграничное путешествие, где обнаружилось его пагубное пристрастие к азартной игре): Мне все кажется, что Федя перестанет меня любить, когда мы туда приедем [обратно в Россию]. Как будто я еще не уверена в его любви. Я все боюсь, что другая займет в его сердце то место, которое я теперь занимаю и Уходя, Федя просил меня не надеяться, чтобы он что-то выиграл на эти два талера. (...) Я жду его с минуту на минуту, что он придет и скажет, что проиграл все. Тогда опять пойдут платья и пальто в заклад...[316]. – Анна Григорьевна после своей смерти просила уничтожить все стенографические тетради дневника, оставив только то, что она сама подготовила к печати (так же тщательно и в письмах ее мужа многие места ею зачеркнуты или даже вычищены резинкой)[317].

 

Некий уже особый жанр – когда чей-то посторонний, внешний дневник или чужие комментарии вторгается в авторский текст. Приведу здесь выписку из книги одного из секретарей Л.Толстого, последних лет жизни, – Гусева, записавшего, по просьбе писателя, его завещание, в форме надиктованной ему дневниковой записи. При этом Гусев еще и снабдил ее собственными ремарками, как бы кратким комментарием (слова в тексте, выделенные курсивом):

            11 августа [1908]. # Сегодня утром Лев Николаевич позвонил мне и продиктовал следующее: # “Дневник. 11 августа. Ясная Поляна. # «Тяжело, больно. Последние дни неперестающий жар и плохо, с трудом переношу. Должно быть, умираю. Отношение к смерти никак не страх, но напряженное любопытство (плачет). Об этом, впрочем, после, если успею. # Хотя и пустяшное, но хочется сказать кое-что, что бы мне хотелось, чтобы было сделано после моей смерти. Во-первых, если бы наследники отдали все мои писания в общее пользование; если уж не это, то непременно всё народное, как-то: «Азбуки», «Книги для чтения». Второе, хотя это и из пустяков пустяки, то, чтобы никаких не совершали обрядов при закопании моего тела. Деревянный гроб и, кто хочет, снесет или свезет в Заказ против оврага, на место «зеленой палочки» (плачет)” (Гусев 1973, с.194). [Под конец сам ведущий дневник пишет, что разрыдался вместе с Толстым. Продиктованное таким образом завещание Толстой сначала просто хотел вложить в дневник, но потом отдал на хранение дочери, Александре Львовне]. Следует учесть, что выбор собеседника (в данном случае секретаря, который за ним записывает) сделан самим Толстым. Характерна фиксация не только того, что продиктовано, но еще и того, что непосредственно видит пишущий, собственных его реакций.

 

Изучивший пометки Александра Блока на книгах О.В. Миллер писал, что Блок, читая текст, как бы разговаривал с автором, соглашаясь или споря с ним, возмущаясь и даже иронизируя. На одной из книг своей библиотеки («История русской литературы XIX века» Д.Н. Овсянико-Куликовского), уже с чьими-то пометами, он с присущей ему педантичностью написал на полях: “Это подчеркивал не я, а прежний владелец, вероятно, В.Сильверсван”. Интересно, что у Блока имелся карточный каталог собственных книг и в Азбучном указателе к этому каталогу он сделал последнюю запись незадолго до смерти в 1921 г.[318]

 

Структурированное по датам построение текста становится явным, когда мы имеем дело с “дневником в дневнике”, то есть когда автор-1 и автор-2 – разные люди, вступающие друг с другом в диалог (правда, “диалог” в таком случае возможен в одну сторону, с репликами позднейшего комментатора, обращенными к первоначальному).

            Издаваемый в настоящее время дневник В.И. Вернадского (1926-1941 гг.) устроен таким образом, что почти каждая из записей в нем снабжена в качестве комментария еще и рубрикой «Хронология», она составлена из позднейших, сделанных иногда через десяток и более лет, дополнений и пояснений, рукой самого Владимира Ивановича и его супруги Натальи Егоровны Вернадских. (Вставки возникли в результате позднейшего просмотра текста, в некотором смысле заменив его редактирование.)

            Несколько иной жанр – собственно дневник в дневнике, когда авторы разные: с этим построением текста мы встречаемся в книге «Сражение за Толстого», написанной на основании дневника, ведшегося следующим после В.Г. Черткова редактором издания полного собрания сочинений Льва Толстого – Н.С. Родионовым (перед своей смертью Чертков передал тому свое дело). После смерти самого Родионова рукописный дневник последнего был продолжен – уже одним из друзей семьи Родионова, ученым-биохимиком Л.А. Остерманом. В результате получился как бы “сдвоенный дневник”: и авторский (Родионова) и тут же в тексте – комментаторский (Остермана). Последний, по всей видимости, и отобрал наиболее интересные фрагменты дневника первого и снабдил их своими комментариями (уже из ХХI века). К примеру, он констатирует отсутствие в дневниках некоторых важных ссылок на события времени: Кстати. В дневниковых записях Николая Сергеевича за 1937 год, начинающихся 13 февраля, нет и намека на «Процесс антисоветского правотроцкистского центра», который закончился лишь за две недели до того – 30 января 1937 года.[319] Или же – выписка из последней тетради дневников Родионова (за 27 янв. 1960): Начинаю новую тетрадь дневника… Быть может это будет последняя тетрадь и запись «по…» будет записана уже не моей рукой… Но, все равно, будь что будет. – [Остерман комментирует:] Действительно, запись на форзаце «…по 9 сентября 1960 г.» сделана мною

 

·        Дневник в виде словаря, каталога

 

Вообще говоря, вполне возможен и принципиально иной, то есть обратный по отношению к собственно дневниковому, или по-дневному, как обычно в тексте, способ организации записей – скажем, по-темный или попросту – словарный. Последний представлен, в частности, художественно в «Хазарском словаре» (согласно заглавию: романе-лексиконе) М.Павича, а научно – в «Записях и выписках» М.Л. Гаспарова. В последней работе фрагмент принципиально строится не вокруг даты (при этом даты могут упоминаться, но сама дата события как формальная составляющая текста не выделяется – она наименее содержательна), а – вокруг той или иной интересной для автора и его читателя темы. На самом деле и в дневнике дата зачастую несет не больше информации, чем простое отбивание границы начала и конца записи такого-то дня, хотя и может служить необходимым внешним ориентиром, при восстановлении хронологии событий.

            Можно при ведении дневника воспользоваться и следующим оригинальным способом (назвать ли его по-персонажным?), который избран в старинном сочинении Ивана Михайловича Долгорукова – текст может быть организован вокруг события, как событие-центричный. Но как же тогда производить разбивку? – В «Календаре» И.М. Долгорукого предлагается следующее решение: каждая из записей первоначально приписана к определенной дате – кстати, общим числом записей 365 – в соответствии с тем, к какому именно дню в течение года автор приурочивает рассказ об интересующем его событии (когда именно с данным человеком он встречался). Но затем подневные записи переведены автором в словарную форму, с более привычным для телефонной книжки или для словаря алфавитным порядком (по фамилиям). Сам Долгоруков поясняет это так, что он

            извлек из общих дней года все те числы, кои ознаменованы были для меня каким-либо уважительным и достопамятным семейным происшествием, и против каждого из дней таковых выставил имя той особы, которая в ближайшем отношении находилась к событию, приводимому на память.... Таким образом, писавши почти год, я совершил свой Лексикон, и окрестил его названием «Календаря моего сердца».[320] [Возражение: впрочем, не значит ли это, что каждый день в году был для него знаменателен ровно одним событием или встречей только с одним человеком? Тут разные дни года уравнены по значимости происходивших внутри них событий. Но почему не два (а то и три или пять) событий, которые достойны фиксации на бумаге за один день  – или же не пропуск вместо записи в другой?]

            (...) Картина жизни моей полна, и я, в этой широкой раме поместя до 400 лиц, никого не включил в огромный список моих отношений кроме тех людей, которые чем-нибудь, или смешным, или приятным, или ненавистным, заставили меня помнить себя до последней минуты (там же, с.5).

            В дневник могут заноситься и собственно словарные материалы, как, например, в фонетических записях русского языка, с переводами на английский, сделанных путешествовавшим с английским посольством ко двору царя Михаила Федоровича Ричардом Джемсом.[321]

Уходить на задний план может не только датировка освещаемых в дневнике событий, но, как ни странно, даже указание персонального авторства текста, – как в опубликованных в конце XIX века «Записках Сельского Священника. Быт и нужды православного духовенства». – Они намеренно безымянны. Вот отрывок из начальной главы: Крестьяне летом, большею частью, работают и в праздники. (…) Поэтому они желают, чтобы обедни служились рано. Они любят священника, когда тот живет точно так же, как живут они сами, – чтоб у священника был такой же простой дом, как у мужика; если мужик может придти к нему во всякое время; если священник не прогневается, когда тот затопчет и загрязнит у него полы; час-два потолкует с ним об урожае, скотине, недоимках, рекрутчине, и вместе с ним выпьет… Про таких священников, обыкновенно, крестьяне говорят: «наш поп – душа[322]

 

·        Интенсивность, регулярность ведения, разделение записей на фрагменты, условные обозначения, формуляр

 

Для дневникового текста весьма существенны и такие параметры как – интенсивность, регулярность, продолжительность ведения дневника.

            Естественно, вряд ли мы назовем дневником эпитафию, запись на могильной плите, хотя ее обычно сопровождает указание даты рождения и смерти умершего (а по последней обычно нетрудно заключить и о времени составления самой надписи).

         Порой автор на долгое время забывает, забрасывая дневник, делает большие перерывы или вообще ведет его только урывками – вновь возвращаясь, как правило, только в наиболее важные для себя моменты или после серьезных переживаний, чтобы еще раз, на бумаге, осознать, пережить, воскресить в памяти повлиявшие на него события. Кстати, как правило, именно такой, нерегулярный дневник и оказывается более эмоциональным, чем тот, автор которого планомерно, день изо дня, повинуясь как бы раз навсегда заведенному ритуалу (или считая себя к нему призванным?), что-то записывает – подчас заполняя просто заранее отведенное для этого место на бумаге, иногда даже в отпечатанной типографским способом форме (таким является дневник за отдельные годы Николая II). Иногда строго нормирован бывает и сам объем записи (или буквально – вес бумаги письма, которое можно отправить по почте, как в случае Джонатана Свифта).

            В «Дневнике для Стеллы», написанном в форме писем, Свифт, всякий раз отсылая письмо из Лондона в Дублин, где находятся его адресатки, в тот же день садится за следующее[323] – для поддержания непрерывности общения с собеседницами, но можно считать, что просто для выполнения ежедневного обязательства перед самим собой. Дневник оформлен именно как переписка, но назван, уже издателями, «Дневником для Стеллы» (автор стал называть так своего адресата, Эстер Джонсон,  ответных писем которой не сохранилось). Помимо самой Стеллы, остававшейся в Ирландии, письма имеют еще одного, отчасти подставного адресата: формально корреспонденток двое, ради сохранения приличий – Стелла незамужем – это еще и ее компаньонка, мисс Ребекка Дингли. По сути дела здесь просто ежедневные записи автора, собранные под определенными числами. Каждое такое письмо отправлялось, как правило, раз в две недели и содержало от одной (что редко) до нескольких десятков записей – по весу бумаги [по-видимому, чтобы письмо нельзя было считать уже посылкой]. Свифт подробно описывает быт во время наиболее продолжительных своих отъездов в Лондон из Дублина в 1710-1713 гг. Так, например (21 дек. 1712) он сообщает о том, что по воскресеньям бывает при дворе, куда ходит вместо кофейни, чтобы повидать знакомых. (18 сент. 1712): о том, что он только что принял рвотное от приступов головокружения, которые его мучают, а у королевы накануне был приступ лихорадки. Автор пишет чаще всего по утрам, будучи в постели, но – уже торопясь уходить по делам, иногда делает приписки вечерами, отмечая подробности прошедшего дня перед тем как заснуть:  Уже зааа полллночь.* А посему, доброй вам ночи. (…) (* Такое написание этих слов у Свифта означает, что ночной сторож только что прокричал на улице полночь, а, возможно, и зевок.) Или, 27 марта 1711: А тепель узе порночь, судалыни. Нет, я тлезвый. (...) Свифт постоянно играет с адресатками в различные игры, называя и их, и себя шуточными именами (2 авг. 1711 о том что Престо – это по-итальянски то же, что Свифт по-английски), включает в текст намеренно придуманные или исковерканные слова (вместо conversationtonvelsesens), часто изображая детскую речь, разыгрывая диалоги с обеими собеседницами. Или вот одна из характерных для него приписок в конце одного письма: если Стелла и Дингли желают, чтобы он что-нибудь прибавил, то пусть поторопятся сказать ему об этом, иначе он сейчас письмо запечатает. Автор экспериментирует с графической стороной письма: например, отдельные слова и фразы пишет огромными буквами, для усиления смыслового или комического эффекта. Делая записи, он как будто совсем не заботится о литературной отделке, в неразборчивости своего почерка он усматривает даже особый психологический смысл: Когда я пишу разборчиво, мне, сам уже не знаю почему, начинает казаться, что мы не одни и что все, кому не лень, могут за нами подглядывать, а у небрежных каракулей вид такой укромный... – [может быть, это следовало бы считать неким девизом дневниковости в целом?]

            Порой детали придворной и политической жизни Англии того времени, в которой Свифт активно участвует, таковы, что они вряд ли могли быть интересны (да и просто понятны) его корреспонденткам. Тут возникает подозрение, что в форме писем он ведет своеобразный дневник, как бы отправляя послания формальному, а по сути фиктивному адресату, главным же образом самому себе – для возможности потом, будучи дома, в Ирландии, с приятными ему собеседницами ответить на их многочисленные вопросы и разрешить собственные недоумения, вспомнив о бурной поре своей жизни. Своеобразие свифтовской формы в дневнике заключается и в том, например, что его ежедневная запись то и дело прерывается особенным знаком – – – – – – – то есть «чертой» [или чередой следующих друг за другом тире различной длины? (в печатном издании их бывает от трех до восьми, они стоят прямо в тексте, не начиная нового абзаца, что могло быть продиктовано просто экономией места)]. Этим способом Свифт и отделяет реплики персонажей, и разделяет друг от друга темы, а также фиксирует собственный различный «подступ» к одной и той же теме, обусловленный сменой настроения или появлением чьего-то нового мнения в воображаемом диалоге (тот же знак встречается и в дневниках Витгенштейна, но издателями он не комментируется (Витгенштейн 1998, с.97); возможно это просто то же самое, что разные параграфы у Теляковского). Иногда Свифт обыгрывает этот графический знак, утверждая, например, что показывает, как далеко теперь отодвинулся от собеседницы, Стеллы, так как на нее обижен. Снова и снова его повествование перемежается шутками (13 или 20 июля 1720, в письме Ванессе, еще одной из своих вдохновительниц-адресаток, Эстер Ваномри, пережившей первую Стеллу): Недостаточные размеры этого письма будут, я полагаю, возмещены неразборчивым почерком, поскольку вам, я уверен, едва ли удастся его прочесть.

 

Дневники Александра Шмемана, декана Свято-Владимирской семинарии в Крествуде (США), велись в последние 10 лет жизни, с 1973 по 1983 гг. Вот что автор пишет о своем понимании назначения дневниковых записей: Touch base* (Соприкоснуться с самим собой – англ.) – вот в моей суетной жизни назначение этой тетради. Не столько желание все записать, а своего рода посещение самого себя, «визит», хотя бы и самый короткий. Ты тут? Тут. Ну, слава Богу. И становится легче не раствориться без остатка в суете.[324]

            Есть в дневнике и пометки о том, когда именно сделаны те или иные записи (25.4.1978), попадают сюда сетования на пропуски (6.6.78) Не писал ничего почти полтора месяца. Сначала был сильно занят, потом забыл тетрадку в Нью-Йорке  есть и объяснения пропусков (21.8.1976) Как всегда, летом ничего не записывал; как всегда, в Labelle [Lac Labelle – озеро в Канаде, на котором о. Александр с семьей проводил лето в течение многих лет] главное почти невыразимо и неописуемо – погружение, ежедневное, в лабельский «микрокосм»: озеро, небо, леса, холмы, почти ежедневные прогулки с Л. [Л. – так, одной буквой обозначается в дневнике жена о. Александра, Льяна, Ульяна, Иулиания Сергеевня] по любимым дорожкам, в любимые деревушки (с.287). А.Д. Шмеман начал вести дневник уже после 50-ти, будучи более четверти века священником и преподавателем. – Иногда у него это просто отчет о событиях, некий обзор, или просто протокол (13.9.1978), автора занимает калейдоскоп его перемещений – например, с берега Атлантического океана на берег Тихого, с севера, из Канады, на юг, в Мексику или из Америки в Европу, в Азию... Вместе с тем – мы находим тут и рассуждения над прочитанными книгами[325], увиденными фильмами, спектаклями, дневниковые записи фиксируют его встречи с людьми[326]. Они полны глубокомысленных наблюдений, в которых чувствуется прирожденный проповедник. Вот – о том, что человек все время забывает, ради чего он живет:

            (9.3.1973) “Страшная ошибка современного человека: отождествление жизни с действием, мыслью и т.д. и уже почти полная неспособность жить, то есть ощущать, воспринимать, «жить» жизнь как безостановочный дар. Идти на вокзал под мелким, уже весенним, дождем, видеть, ощущать, осознавать передвижение солнечного луча по стене – это не только «тоже» событие, это и есть сама реальность жизни. Не условие для действия и для мысли, не их безразличный фон, а то, в сущности, ради чего (чтобы оно было, ощущалось, «жилось») и стоит действовать и мыслить. И это так потому, что только в этом дает нам Себя ощущать и Бог, а не в действии и не в мысли” (с.15).

            Или зримое представление о популярной музыке, роке, с явным отношением к нему автора, выраженным в ярком аллегорических образах: (9.11.1978) “Вот эта современная музыка, вся сведенная к ритму – в вопле, в оркестре и т.д., мне кажется [стремится] (и это мечта современного искусства) выразить, выкричать, «вы- что угодно» - тот животный ритм, ту «пульсацию», которая «пульсирует» - животно, бессознательно – в мире и во всей его жизни, все то, что внизу и снизу и что темно, не в моральном, а в «биологическом» смысле слова. Мы с братом Андреем когда-то, на Сеняке, под Белградом, в жаркий день палками перевернули дохлую собаку, лежавшую, самоочевидно, неподвижной. Но с «той» стороны она вся оказалась кишением миллионов червей. И я на всю жизнь запомнил эту страшную «пульсацию» разложения, это червивое гниение, к тому же ослепительное сверкавшее под солнцем... (...) именно эту пульсацию, не зная, что она – тление, думая, напротив, что она-то и есть «жизнь», хочет выразить эта «современная музыка», этот страшный ритмический крик и вопль в микрофон... (с.440).”

 

Следует различать, по-видимому, и такие параметры, как чисто внешний объем, простое число записей в дневнике, а также и более содержательные – с одной стороны, фокусированность на тематике или, с другой, разбросанность по многим темам сразу (как в «Записной книжке» П.А. Вяземского: последняя и выводит дневник в другой жанр, жанр записной книжки), а также, непосредственно связанные, с ними, ритуализованность, строгую ограниченность числа регулярно обсуждаемых тем и рубрик, а с другой стороны, полную свободу сюжетов, вновь выбираемых для обсуждения, прямо из жизни. (Регулярности ведения дневника способствует специально отведенное для этого занятия время. Кто-то делает свои записи только по утрам, кто-то вечерами, некоторые – уже ночью[327], многие используют просто всякий свободный момент.)

            День может быть поделен не только с указанием часов и минут. У Ходасевича, например, в «Камер-фурьерском журнале», косые черты … / ... / разделяют записи, сделанные в разные части дня (и та же черта обозначает конец дневниковой записи); а в квадратные скобки […] – интересная деталь – автор заключает сообщения о несостоявшихся или только планирующихся в будущем событиях, то есть они маркируют для него модальность заключаемого в них сообщения.[328] Кто-то может отмечать новую тему знаком параграфа (§) или просто цифрой, а кто-то придумывает для этого специальный знак: так, начало каждого нового фрагмента своей фрагментарной философской прозы Морис Бланшо помечал двумя идущими подряд знаками «плюс-минус» (± ±)[329].

            У князя В.Ф. Одоевского в дневнике, который среди прочих имел еще и названия «Особые происшествия»[330] и «Текущая хроника» [прилагательное в заглавие вписано поверх зачеркнутого, заранее отпечатанного типографским способом «Семейная хроника»], имелись заготовленные рубрики: «приключения», «встречи», «болезни», «маршрут поездки», «дорожные расходы», «знакомства». Одоевский пишет дневник на специально разграфленных листах, с уже готовыми, напечатанными рубриками: «Год», «Месяц», «Число», «От 8 [часов] до 4», «От 4 до 12», «С 12 ч. ноч. до 8 ч. утра» и – на листах с иным формуляром, как видно, заготовленных для путешествий: «Место пребывания», «Чем занимался?» «Что видел?» «...слышал?» «...читал?», или о знакомых: «№», «С кем познакомился?» «Имя и фамилия», «Год и когда познакомился», «День ангела», «Адрес», «Характер знакомого, его положение»... – Как видим, автор крайне основательно и пунктуально подходит к внешнему оформлению своих записок. Он обращается к дневнику уже в зрелые годы, будучи высокопоставленным чиновником одного из департаментов правительственного Сената. В течение 11 лет Одоевский педантично, изо дня в день, заносит в дневник события личной жизни, литературные и музыкальные происшествия (он серьезно занимался музыкой, был квалифицированным музыкальным критиком), политические новости, слухи, давая отчет о своих встречах, услышанных в свете bon mots и эпиграммах[331].

            Перед нами множественные попытки оформления дневникового текста –  в какое-то законченное произведение: то как семейной хроники, то как телефонной, или «адресной» книжки, то как описания маршрута поездки, то истории болезни, а то даже как сборника анекдотов и афоризмов – по образцу все той же записной книжки П.А. Вяземского. В результате никакого законченного вида дневник Одоевского так и не принимает, сохранив на себе следы одновременно всего сразу. Местами автор переходит в нем на французский язык – преимущественно в тех случаях, где кого-то цитирует (или иностранную прессу, или чье-то устное сообщение, изначально и произнесенное, по-видимому, по-французски).

            Вот отголоски слышанных им разговоров (20 мая 1859): “Говорят, что на приговоре о ссылке Шевченко император Николай прибавил собственноручно: не позволять ни писать, ни читать. Что и действительно наблюдалось....[332] [Или фиксация музыкальных занятий Одоевского:] (5 июля 1864) Начал перекладывать Бахов хорал для органа и фортепьян. [А вот запись афоризма или уже готового анекдота:] (14 марта 1865) Народная черта. Спросили у мужика: что лучше – украсть или оскоромиться в среду или в пятницу[333]. Мужик задумался. Конечно, сказал он, украсть большой грех – но уж лучше украсть, чем душу опоганить!!! Какой предмет для проповеди!. [Или свидетельства его работы в департаменте, где обсуждались и разбирались, по-видимому, судебные дела:] (29 нояб. 1859) ... В Пскове одна барыня не только секла девку по переду из ревности, но, свернув кнут, всунула ей так, что та потеряла способность к деторождению; муж [нрзб.] любовник повенчан; между тем оставлена только в подозрении. [Его собственное замечание на это:] (янв. 1859) А еще есть антиэманципаторы! [Вот анализ происходящего во время спиритического сеанса, в котором он сам очевидно принимал участие:] (29 марта 1862) Я пробовал их [спиритические опыты] над собою: усталость мускулов и нервное возбуждение – вот и все; оттого руки приходят в дрожание. Если в это время о чем-нибудь думать, то это напишется невольно, затем слово станет цепляться за слово и составится фраза.” (...).

            Рукописи дневника Одоевского представляют из себя сшитые из специально разграфленной бумаги тетради с печатными рубриками (содержание рубрик было перечислено). На какой-то определенной форме записей автор остановился не сразу [может быть, и вообще не остановился?], к тому же формализованные части записи в его дневнике, по мнению комментаторов, не имеют особого интереса, главный же интерес представляют идущие как раз параллельно подневным – записи на вклеенных в дневник или просто вложенных в него отдельных листах. (Согласно воле вдовы Одоевского, дневник мог быть передан в общественное пользование через 50 лет после смерти автора, в 1919-м.)[334]

            Этот дневник в чем-то похож, но во многом не похож – на дневник Теляковского. Похожи они тем, что оба автора начали вести дневник уже вполне зрелыми людьми, а не похожи тем, что конкретно побудило их к ведению дневников. У Одоевского это были годы, “когда писатель приобщался к политической деятельности (то есть стал сенатором) и свертывал собственно литературную работу. В его дневник как бы перетекает тот материал, который он уже не в состоянии переработать художественно.” [Теляковский же никогда не был ни писателем, ни литератором, но, наоборот, лишь только им становится – через посредство дневника.] Одоевский в дневнике как бы отходит от своего писательства: “порой ему просто не хватает времени для того, чтобы разобраться в сути события по причине его мимолетности. Этим вызвана фрагментарность, логическая незавершенность ряда записей, Кажется, что писатель оставляет их осмысление на «потом»” (Егоров 2002, с.58, 63). Возможно этим – то есть невозможностью выбрать, что же на самом деле существеннее, художественный текст или дневниковое творчество, – можно объяснить также и вполне сознательное постоянное «двоение» пришвинского текста, то есть раздвоение между собственно художественным и дневниковым текстами, с явным предпочтением последнему, что оставалось современникам неведомо.

            В плане формализации продолжение дневника Одоевского, с его почти бесконечным количеством рубрик, можно видеть у Чехова: чтобы самому разобраться в лабиринте записей в записной книжке, тот пользовался специальными пометами и значками зеленым, красным, малиновым и желтым карандашами. Он помечает птичками, треугольниками, квадратиками и восьмерками текст различных персонажей в различных, часто обдумываемых и развивающихся параллельно своих произведениях[335]. Это же продолжается и ХХ веке (и, видимо, сейчас) – например, в записных книжках Венедикта Ерофеева. Страница делилась у него пополам и записи на ней, в зависимости от ее содержания, наносились разным цветом: черным – собственные записи, синим – выписки из книг, конспекты анекдотов – зеленым, а с середины 60-х годов автор начинает зашифровывать некоторые свои слишком откровенные записи – латинскими буквами[336].

Дневник Н.Г. Чернышевского интересен тем, что автор в нем делает рисунки-чертежи, помечая буквами положения разных лиц и их перемещения во время описываемых в тексте событий, например, людей, участвовавших в вечере танцев, где сам он ухаживал за некой Марьей Константиновной, знакомой своего сожителя по квартире – в Саратове, 29 дек. 1848 года[337]. В дневнике регулярно встречается запись: Это писано (такого-то числа). Дневник исчерпает себя через 5 лет, после женитьбы на О.С. Васильевой, в апр. 1853 г. А вот ретроспективный эпизод из специального «Дневника моих отношений с тою, которая теперь составляет мое счастье» (20.2 [1853]) [до этого рассказано, что будущая его жена, Ольга Сократовна, отказалась танцевать с ним, за что в отместку он назвал ее “гордой красавицей” и заявил, что теперь ее оставляет] Наконец, я взял вилку и сказал, что проткну себе грудь, если она не простит меня.– “Пусть, пусть, – сказал Палимпсестов, – он этого не сделает.” – “Конечно, я этого не сделаю, но вот что сделаю, – и я приставил вилку к левой руке, – руку я проткну.” – Она, кажется, поверила этому – да и в самом деле я сделал бы это из дурачества. – “Хорошо, хорошо, я танцую с вами,” – сказала она, закрывая лицо руками (там же, с.412). (Через две недели он еще снабжает свои записи пояснениями, которые даются в ссылках, или приписками на полях.)

 

·        Дневниковая и художественная проза, техника ведения записей от 1,2,3-го лица

 

Как верно отмечено, тонкое и не всегда очевидное отличие дневников с воспоминаниями от мемуаров состоит в том ферменте недостоверности, который обычно сопровождает последние[338]. – Границу можно проводить уже не на основании критерия величины временного отступа, а на основании того, есть ли в тексте художественные преувеличения, намеренные отступления от реальности.

 

Но и при авторской транспозиции собственных наговоренных слов есть свои закономерности. Так, например, в случае редактирования для печати «Записок», надиктованных писарю семидесятилетним Г.Р. Державиным, автор везде в тексте свое первоначальное 1-е лицо единственного числа – Я, Державин, или что-то вроде Тогда-то я (приехал..., сказал..., ответил...), как было первоначально с его слов записано писарем, заменяет на 3-е лицо: он, Державин, – приехал, сказал, ответил...[339] – хотя есть отдельные случаи, когда эту правку лица Державин так и не доводит до конца[340]. Вот и текст дневника А.Олениной написан ею (частично) от 3 лица[341]. – Вполне вероятно, впрочем, что так и было принято в то время. С другой стороны, есть иная, более сложная трансформация – из «я» автобиографического рассказчика-повествователя – в «он» традиционного художественного текста-нарратива, со всеми вытекающими отсюда сложностями передачи достоверных, не до конца достоверных, откровенно вымышленных итд. фактов.

            У царицы Елизаветы Петровны был секретарь А.В. Храповицкий, известный своим пристрастием к выпивке. Из-за этого, когда Екатерина звала его к себе по делам невзначай и не в урочное утреннее время, то Храповицкому приходилось окачиваться холодною водою, чтобы предстать к Монархине в сколько-нибудь благообразном виде. Он с глубокою горестию говаривал Озерову, что эти возлияния мешали ему вести дневник свой более в пространном виде, и что таким образом многие отзывы и меткие слова Екатерины не были им записаны [это согласно рассказу графа Д.Н. Блудова – В.А. Озерову][342]. Вот из типичных записей его дневника, где можно отметить характерное колебание автора при именовании государыни – между 3-м лицом ед. числа (1), 3-м лицом мн. числа (2) и вплоть до безличного (3): 3 марта 1788. При рассматривании кабинетских ведомостей, изволила (1) изъясняться о разностях придворных во время Имп[ератрицы] Ел[изаветы] Пет[ровны] и [в] нынешнее [время]. (18 мая 1788): В откровенности разсуждали (2), что во Франции может последовать междуусобие, по сильному упорству парламентов против власти королевской... (19 мая) (...) Перед волосочесанием позван на поговорку под колонаду. (25 мая) (...) ... и сказывая о продолжающихся замешательствах во Франции, по случаю уничтожения парламентов, приказано (3) прочесть газеты (выделение подчеркиванием в цитатах мое – М.М.).

 

Свой дневник-воспоминания Е.Л. Шварц начинает от 3-го лица, потом переходит на 2-е, а затем и на 1-е: Главное свойство  [Евгения Шварца] – слабость. (…) Ты пишешь автопортрет. (…) Автопортрет затруднен двумя обстоятельствами: я лучше знаю себя изнутри, внешний облик не ясен мне. Я слишком много о себе знаю.[343]

 

В «Колымских рассказах» В.Шаламова множество, если не подавляющее большинство описываемых событий представляют собой достоверные факты, о которых автор писал, что в будущем они-то и должны сделаться собственно литературой: тогда уже заговорят не писатели, а люди профессии, обладающие писательским даром. И они расскажут только о том, что знают, видели (это из его рассказа «Галстук»). Он поведал о виденном и пережитом на Колыме и в Гулаге. Не всегда от первого лица и не всегда, должно быть, о пережитом им самим (вспомним Вересаева), зато с достоверностью практически дневниковой. Вот, например, в рассказе «Первый зуб» автор присутствует сразу как бы в двух ипостасях – и как «я» рассказчика, и как бывший лагерник Сазонов, а в антиромане «Вишера» рассказ о первом выбитом зубе четырежды повторяется уже от первого лица[344]. В шаламовских рассказах можно наблюдать как бы обратное по сравнению с «Записками» Державина явление: Державин намеренно уводит себя, рассказчика и автора, отстраняясь от активной роли в повествовании, можно сказать, как некий камер-фурьер или хроникер, фиксатор прошедшего (другой способ самоустранения, который мы видим хотя бы у генерала Ростоковского, это монтаж дневника из документов и газетных вырезок). Но Шаламов и свое традиционное третьеличное «он»-повествование (Er-Erzahlung), и менее традиционное перволичное, «я»-повествование (Ich-Erzahelung), делает достоверным текстом-свидетельством стоящей за ним жесточайшей действительности. Сам он в повествовании может выступать под разными именами – то Андреев, то Василий Петрович, то Крист (а также другими) – иногда как неназванное «я», иногда как «я» поименованное, иногда просто как «он». Но на мой взгляд, в целом та действительность, которая лежит в основе сознания автора «Колымских рассказов» или цикла «Артист лопаты», вполне может быть представлена как текст дневниковый.

         Здесь встает известная проблема, которая по заглавию книги воспоминаний Луи Арагона, написанной в 1923-1972, а вышедшей в 1980-м, может быть названа Mentir-vrai (буквально, соврать правду), что можно перевести как описание правды через ложь – когда писатель или очевидец событий берет на себя смелость видоизменить действительность ради того, чтобы сделать ее более выпуклой, лучше доносимой до читательского восприятия. Согласно этой точке зрения наррация (рассказ или роман) суть всегда сознательная трансформация реальных фактов в памяти автора, преобразование их в то, что, являясь выдумкой, на самом деле ближе к передаче реальности, чем непосредственная ее фиксация как таковой[345]. Может быть, здесь же лежит и важнейшее различие между дневником и воспоминаниями: в последних всегда происходит (гораздо более существенная) перегруппировка, идет отсев маловажных событий и деталей, выдвижение каких-то на передний план и увод других на задний. Свидетельство только самого малого шага на этом пути – у Петра Григоренко, который о своей собственной книге воспоминаний пишет: Вспоминая события войны, я не держусь хронологии, а группирую события по их кажущейся важности, а вернее, по какой-то самому мне непонятной интуитивной логике[346]. – Но ведь на самом деле так поступают, конечно же, все – и мемуаристы, и авторы дневника, только в разных масштабах и не всегда отдавая себе в этом отчет. (Проблема автобиографической прозы и ее границ с тем, что называют autofiction, сейчас активно обсуждается[347].)

            Весьма трудно разграничить действительные события и беллетристику, «текст-фикцию» в повестях Е.А. Мещерской, рассказывающих о жизни в СССР бывшей княжны, дочери царского камергера. Вот из наиболее близкого к реальным фактам повествования, опубликованного в начале перестройки: Мне 83 года. (...) [Отец] создал меня, когда ему было 83 года, моя мать была на 48 лет моложе отца и на всю жизнь осталась верна его памяти.[348] В художественной форме писательница рассказывает, как в 1919 г. работала – тапером в кинотеатре, воспитательницей в детском саду, но многие детали в ее сюжетах настолько невероятны, что заставляют подозревать в них художественный вымысел.

В отличие от Мещерской, явно беллетристичен текст А.Конан-Дойля «Приключения бригадира Жерара»: лежащие в его основе воспоминания наполеоновского гусара, ставшего позже полковником, Ж.-Б.-М. де Марбо[349] явно с ними не схожи. [C другой стороны, когда у нас нет уверенности, какой из текстов более близок к действительности, мы всегда в затруднении определить, где текст, а где лежащая в его основе реальность.]

            Главным недостатком многих мемуаров Д.С. Лихачев считал – самодовольство мемуариста. (...) Если же мемуарист очень стремится к «объективности» и начинает преувеличивать свои недостатки, то и это неприятно. Вспомним «Исповедь» Жан-Жака Руссо. Тяжелое это чтение[350].

            Конечно же, формой дневника беззастенчиво во все времена пользуется в своих интересах художественная литература. Примеров этому просто несть числа. Вот хотя бы следующая публикация, появившаяся сначала на страницах журнала «Минувшие дни» (1927), выходившего в Ленинграде, а потом и отдельным изданием: «Фрейлина ея величества. Интимный дневник воспоминаний А[нны] Вырубовой» (Рига. 1928). – На самом деле это литературная мистификация, ее авторами были писатель Алексей Толстой и историк П.Е. Щеголев[351].

          Еще одно отличие дневника от литературного произведения, на мой взгляд, удачно сформулировано А.Б. Гольденвейзером, в начале ХХ века, когда он сделался одним из добровольных биографов Л.Н. Толстого. В последние годы жизни Льва Николаевича Толстого (1908-1910) он стал вести подробный дневник, стараясь записывать, как он говорит, “главным образом со слов Л. Н-ча, а частью и события его личной жизни, стремясь избежать подбора того, что казалось бы мне с той или иной точки зрения значительным или интересным, и не заботясь о каком-либо плане или даже о связности отдельных записей между собой. # От этого мой дневник, разумеется, ни в какой мере не является «литературой». Его цель – быть документом[352].” – То есть в дневнике не должно иметь претензий на единый сюжет, на связность повествования и на отбор каких-то “значимых” фактов.

Техника работы Гольденвейзера как документалиста-дневниковода описана им самим в следующих словах: “я всегда имел при себе карандаш и небольшие листки бумаги, на которые тотчас же, отойдя к сторонке или незаметно под столом, иногда даже в кармане [? – М.М.], сокращенно записывал слова Л.Н-ча и реплики других. Думаю, что Л.Н. ни разу не заметил, что я записываю.” – [В последнем утверждении, правда, следует усомниться. Ведь сам автор, например, описывая встречу Толстого с приехавшим в Ясную Поляну соседом, помещиком М.В. Лодыженским, заканчивает описание воспроизведением следующего их диалога: [Лодыженский:] “– Вот вы удивительно понимаете музыку. А ее влияние? # [Л.Н.] – Да, я люблю музыку. # [Л-й:] – Что это такое? Что это за чары? # [Л.Н.] – Это приятно, радостно слушать. # [Л-й:] – Это меня откупоривает! # Лев Николаевич указал на меня [на А.Б. Гольденвейзера] и сказал: # – А вот и штопор сидит, записывает. # Все рассмеялись” (там же, с.188).

Тут можно видеть, что сама картина записывания за Толстым, фиксации сказанных слов не вызывает у последнего ни малейшего удивления или тем более отторжения: по-видимому, она была вполне привычна в толстовском кругу. Гольденвейзер стремился делать записи, как он сам признается, не сглаживая синтаксических неправильностей, не убирая повторов, не меняя необычную расстановку слов, хотя при этом “некоторые” – как он сам говорит – “слишком резкие отзывы о живых лицах” он все же вынужден был в печати опустить. Придя к себе, записанное первоначально на листочках Гольденвейзер первым делом прочитывал и, расшифровывая скоропись, дописывал яснее, а спустя некоторое время – еще и переписывал заново в тетради: “причем в тех случаях, когда почему-либо запись не была мною разобрана сейчас же, часть записанного я уже не мог восстановить…” (там же, с.VI).

Характерно, что совпадает с этим и описание Николая Гусева, фиксирующее способ записи за Толстым доктора Душана Петровича Маковицкого (из вступительной статьи к написанной книге последнего): “В правом кармане его пиджака [Маковицкого] всегда лежали маленькие листки толстой бумаги, на которой он незаметно для других и для самого Льва Николаевича записывал карандашом одному ему понятными знаками слова великого человека”[353]. Когда же все расходились, он переписывал свои записи в тетрадь, никогда не ложась раньше полуночи, а иногда засиживаясь и до 2, 3 и 4 часов ночи. Но в предисловии самого автора рассказано и о таком разговоре с Толстым, когда тот предупреждает Маковицкого: “Я вас, друзей своих, прошу, когда меня не станет, помнить об этом: не придавайте большого значения тому, что я говорю в разговорах. Я иногда говорю зря, необдуманно, под впечатлением минуты… К письмам я отношусь с большей осторожностью, но вполне ответственным чувствую себя только за то, что отдаю в печать и что побывало у меня в корректурах” (там же, с.16). Эту же мысль Толстой вписывает в свой дневник (25 авг. 1909).

 

В.В. Вересаев, обучаясь на 3 курсе Дерптского университета в конце 1890 – начале 1891 г., начал писать «Дневник студента-медика». Потом, уже после окончания университета проработав практикующим врачом в Туле и Петербурге, он перерабатывает свой дневник 1891-1900 гг. – в повесть, которую назовет «Записки врача», написанную от 1 лица, где почти все эпизоды совпадают с его биографией, однако замечает при этом: “Книга эта – не автобиография, много переживаний и действий приписано мною себе, тогда как я наблюдал их у других. (…) не только фамилии, но и самые лица и обстановка – вымышлены, а не сфотографированы с действительности”. – Хотя Вересаев настаивал на том, что его книга – не чисто художественное произведение, он утверждал, что более трети всего текста в ней – практически точные цитаты разговоров, происходивших у него с больными, взятые из реальной жизни[354].

 

·        Нравоучительность: «Чтение на каждый день» Льва Толстого

 

Лев Толстой, составляя свой «Круг чтения», так формулирует свою цель: дать большому кругу читателей ежедневный круг чтения, возбуждающего лучшие мысли и чувства. (...) [Он руководствовался, как сам пишет в конце 1904, следующими соображениями:] чтобы читатели испытали при ежедневном чтении этой книги то же благотворное, возвышающее чувство, которое я испытал при ее составлении и теперь продолжаю испытывать при ее перечитывании.[355] Взяв за образец вначале, по сути, отрывной календарь, Толстой замахивается на нечто большее, создавая свою форму недельных чтений, конкурирующих с церковной минеей. В его книге подборки из мыслителей прошлого и современных чередуются с его собственными, после каждой недели дается еще недельное чтение (рассказ самого Толстого или фрагмент кого-то из писателей: Тургенева, Достоевского, Гюго, Шопенгауэра, Страхова, Платона, Дюма-сына, Мопассана, Герцена и Чехова).

Вот, например, (значащаяся на 12 июля) цитата из Эмерсона: Жизнь человека есть самодвижущийся круг, который из бесконечно малого расходится во все стороны, в новые и все большие круги, не имеющие конца. Цитаты разделяются по тематическим рубрикам – из наиболее частых: Божественная природа души, Мудрость, Вера, Устройство жизни, Бог, Бессмертие, Смерть, Любовь... Чаще всего цитируются следующие источники: Новый и Ветхий завет, Кант, Марк Аврелий, Будда (буддийские изречения и браминская мудрость), Лао-Цзы (Лао-Тсе) и Китайская мудрость, Талмуд, Паскаль, Амиель, Дж.Рёскин, Лихтенберг, Шопенгауэр, Люси Малори, Мадзини, Генри Джордж, Торо, Чаннинг, Эпиктет, Сенека, Цицерон, Руссо. Есть множество и его собственных изречений, а за некоторые он извиняется перед читателем: Мысли без подписи или взяты мной из сборников, в которых не обозначены их авторы, или принадлежат мне. # Остальные мысли подписаны их автором, но, к сожалению, когда я выписывал их, я не обозначал точно, из какого именно сочинения они взяты.  # Часто я переводил мысли авторов не с подлинников, а с переводов на другие языки, и потому переводы мои могут оказаться не вполне верны подлинникам.

 

По мнению Ирины Паперно, Толстой в течение всей жизни стоял перед выбором: или полная текстуализация всего себя без остатка, или абсолютное молчание. “В поздних дневниках Толстой колебался между этими двумя крайностями, то переходя от одной к другой, то пытаясь примирить их.[356]” Вот одна из характерных для автора, с его опрощением, записей, сделанная всего за 2 года до смерти (10 марта 1908): Живу я так: Встаю, голова свежа и приходят хорошие мысли, и, сидя на горшке, записываю их. Одеваюсь[,] с усилием и удовольствием выношу нечистоты [очевидно испытывает удовольствие оттого, что может делать эту работу сам, никого не утруждая?]. (…) Потом лает собака Белка, мешает думать, и я сержусь и упрекаю себя, что сержусь. (…) (ПСС Т.56, с.109-110).

 

·        Возникновение надобности, складывание привычки записывать свою жизнь, побудительные причины прерывания, исчерпание дневника

 

Необходимость в дневнике может возникнуть, когда у человека появляются опасения в надежности своей памяти, как, по-видимому, было с Паскалем, который, как известно,

            работая, имел обыкновение держать в голове всё, что он хотел написать, почти не делая набросков на бумаге; ему помогала в этом удивительная способность никогда ничего не забывать, и сам он говорил, что ни разу не забыл того, что хотел запомнить. Так он хранил в памяти замыслы всего, что собирался писать, пока не доводил это до совершенства; но тогда уже записывал. Такое было у него обыкновение; но для этого требовались большие усилия воображения, а когда за пять лет до смерти он стал страдать тяжкими недугами, то не имел больше сил, чтобы держать в памяти всё, что думал о каждом предмете. Тогда для облегчения дела он стал записывать то, что приходило ему в голову, по мере того, как эти мысли к нему являлись, чтобы затем воспользоваться ими для работы, как он поступал некогда с тем, что запечатлевалось в его памяти; и вот эти отрывки, записанные по кусочкам, были найдены после его смерти и доведены до сведения широкой публики.[357] В данном случае фрагментарность оставленного им текста обусловлена тем, что Паскаль писал свои заметки на больших листах бумаги, отделяя один законченный фрагмент от другого жирной чертой, но потом, за 4 года до своей смерти, для доклада в Пор-Рояле, осенью 1658 г., разрезал их на множество отрывков, сгруппировав по темам[358].

 

В целом дневник предназначен служить подобием черновика, или подготовительным материалом для чего-то более цельного, крупного, литературно обработанного. Вот запись в гимназическом дневнике поэта С.Я. Надсона:            Наконец я собрался писать дневник. Выписки из него послужат хорошим материалом для задуманного мною сочинения: «Воспоминания юности». Как-то вернее и живее пишешь недавно после события, и это много влияет на успех сочинения.[359]

 

Важное членение – проведенное, в частности, в книгах О.Г. Егорова[360] – это различение того, когда дневники начаты, собственно в какой период жизни человека, и до какого возраста доведены. В зависимости от этого выделяются так называемые дневники инициации (или юношеские), дневники зрелого возраста и дневники старости[361]. Те, которые ведутся всю жизнь, автор называет классическими[362] [но: будут ли тогда классическими дневники человека, который так и не дожил до старости, хотя вел их практически всю жизнь?]. Брюсов вел дневник в гимназии, а в зрелом возрасте прекратил; Пришвин, наоборот, всерьез берется за дневник, будучи уже взрослым человеком. Или же: «Дневник старости» – заглавие дневника последних лет жизни В.Я. Проппа[363].

 

Причины, побуждающие приняться за дневник, можно видеть в каких-то сильных психологических переживаниях, потрясениях. Считается, что дневников, написанных в старости, гораздо меньше, чем дневников юношеского и зрелого возраста (Егоров О.Г. 2003, с.47-48). – Но так ли это? К сожалению, статистики нет. Впрочем, вполне законно было бы признать и другое, не возрастное деление – на дневники с динамической сменой событий (типа фронтовых) и – с замедленным их течением (типа фенологических, как «Глаза земли» М.Пришвина или «Наш сад» Г.Николаевой): так предлагается в книжке Натальи Банк.[364] Следует добавить также важный параметр – развернутость дневников (их дескриптивность) и противостоящий ей – лаконизм записей (их эллиптичность), закрытость для внешнего читателя.[365] Кроме того, следует принять во внимание фиксацию причин: что явилось побуждением к началу дневника (какие события) и что – поводом для его окончания.

 

Мы помним, что в случае «Дневника для Стеллы» Свифта подборка писем к определенному адресату, которую вполне правомерно назвать дневником, была обусловлена, во-первых, желанием автора описать необычную для него реальность (политическая жизнь при дворе английской королевы), во-вторых, желанием сохранить и поддержать тесные отношения с той (или теми), которые оставались в Дублине, и в-третьих, возможно еще желанием сохранить для себя самого, в будущем, эти уникальные переживания. Нечто сходное мы наблюдаем через полвека и у его соотечественника – Л.Стерна в «Дневнике для Элизы»[366] – в подборке писем к возлюбленной. Начало переписки обусловлено вынужденной разлукой (муж, по-видимому, узнав о ее чувстве, потребовал ее возвращения к нему в Индию): “Стерн условился с Элизой, что каждый из них будет вести дневник, и при встрече они передадут друг другу написанное. Начало своего дневника Стерн послал Элизе 13 апр. 1767 г. с кораблем, отплывшим вслед за нею в Бомбей. Эта часть дневника Стерна, равно как и весь дневник Элизы, пропали. Сохранившаяся часть начинается с 13 апр. и заканчивается 4 авг. 1767 г.” (там же, в комментарии А.Франковского, с.314).

 

Директор российских императорских театров В.А. Теляковский с 1898 г. начинает вести дневник, будучи только что назначен на эту должность. (Кстати, дневник им назван «Летописью казенных театров».) До этого он был военным в чине полковника, хотя имел и музыкальное образование, однако опыта ведения дневника ранее у него как будто не было. Перед нами непрофессиональный литератор, ставший профессиональным дневниководом. В его рукописном архиве сохранилось 50 переплетенных тетрадей (что составляет 14 тыс. страниц текста, из которых на сегодня изданы собранные в книгу только 3 первых тетради, соответствующие 700 страницам рукописей)[367]. – Очевидно, автор постепенно втягивается в новое для себя занятие, ведения дневника. – Ежевечерне или ночами он с пером в руках подробнейшим образом вспоминает, анализируя каждый уходящий день, фиксируя на бумаге. Чаще всего подневная запись у него включает в себя несколько параграфов или рубрик (иной раз число этих рубрик даже превышает десяток): в них освещены разнообразные сюжеты, занимавшие его за прошедший день. После февральской революции 1917 г. Теляковский уходит в отставку, но, даже оказавшись не у дел, он дневника в том виде, в каком тот у него существовал, все-таки не публикует, а –  начинает перерабатывать заново – уже в цельное и связное повествование (что тоже вполне типично по отношению к дневнику, как к предтексту: его очень часто переписывают, перерабатывая в более беллетристически-читаемый продукт)[368]. Теляковский успел доработать текст дневника в указанном направлении до 1910 г. (Но опубликованный после смерти автора дневник следует все-таки рукописи первоначального, не беллетризованного, дневника, тогда как переработанная и более «связная» его часть используется в примечаниях.) Забавно, что познакомившись с этим текстом, писатель Сигизмунд Кржижановский назвал его – разнумерованной скукой (Фельдман. с.7, 11-12). Собственно говоря, так же скучен и «Камер-фурьерский журнал» Ходасевича, да и, честно говоря, всякий дневник, если читать его подряд. – Последнее – занятие для любителей. Тем не менее, дневник Теляковского следует отнести все-таки не к любительским, но – к профессиональным дневникам, поскольку в нем отражены впечатления от множества постановок (спектаклей, опер, балетов) того времени, описаны подробности игры актеров, даны реакции зрительской аудитории и сопровождающие эти действия закулисные интриги. Практически каждый день автор бывает в театре, на той или иной постановке. Его дневник в соответствии с этим делится на две части – во-первых, на то, что происходит в течение дня, и во-вторых, на его впечатления от просмотренного, обычно вечернего, спектакля. Вот, например, его мнение от премьеры чеховского «Дяди Вани» (запись 22 нояб. 1899 – о премьере, состоявшейся 26 октября) – [намеренно выбираю наиболее эмоциональное, чтобы показать, что «профессионализм» дневника часто граничит с его же «наивностью»]:

            “Впечатление от пьесы получилось крайне тяжелое. Невольно приходит в голову мысль, для чего такая пьеса ставится и какой конечный вывод из нее можно сделать. (...) [Далее автор иронизирует по поводу эпитета «художественный» в названии театра:] ...Изображение на сцене некрасивых углов комнаты, которые хороший хозяин старается спрятать, на сцене подчеркивается, потому что это художественная постановка. Артист бросает окурок и на него плюет слюнями настоящими, – все это именуется художественным. Да что же это, в самом деле, за качество «художественность», неужели все, что реально, все отправления организма – все это художественность? (...) [И заключает, от души:] Вообще появление таких пьес – большое зло для театра.”[369]

 

Композитор С.И. Танеев начинает вести дневник в 38 лет, одновременно и параллельно со своими занятиями языком эсперанто, которым он тогда овладевал. В дальнейшем дневник продолжается уже просто по-русски, как замена занятиям языком – автор втянулся в его регулярное ведение. (Кстати, записи велись им на страницах специальных ежедневников, с типографски выполненными обозначениями месяца, числа, дня недели.) Этому автору обнажение своего душевного мира чуждо, однако свойственные ему систематичность и пунктуальность способствует тому, что ведение дневника для него входит в неотъемлемую привычку: (3.8.1900) Не пишу в дневник ничего о своем душевном состоянии. Но сегодня пережил много, всматриваясь в самого себя. С годами сдержанность высказываний в дневнике, как пишет комментатор, еще увеличивается.

            Танеев прожил всю жизнь холостяком в доме с вырастившей его няней, Пелагеей Васильевной Чижовой, но когда та умерла, через некоторое время оказался заброшен и дневник[370]. Вот характерная запись: (7.1.1903, Москва) Б[ыл] 2-жды в консерватории. По одному ученику в классе. (...) Пелагея Вас[ильевна]  не совсем здорова – небольшой жар. (...). [В последние годы в дневнике много места занимают грустные и даже мучительно-тоскливые переживания, связанные с кончиной горячо любимой нянюшки, умершей в декабре 1910 г., чью смерть автор очевидно проецирует и на свою будущую судьбу. Вот запись уже из последнего приступа к дневнику, содержащая метарассуждения о своем занятии и предполагающейся в будущем коренной перемене характера ведения дневника:] (19.1.1911) В течение нескольких лет я писал с перерывами дневник, занося в него события и воздерживаясь от рассуждений и в особенности от того, что я чувствовал. Я потому избегал упоминать о своих чувствах, что каждый раз, как мне попадались мои прежние письма, где встречались лирические места, мне становилось неловко, и то, что в свое время было написано вполне искренно, по прошествии многих лет казалось мне чужым, и мне было неприятно представлять себя волнуемым чувствами, которых я больше не испытывал... Вообще вполне точная запись своих чувствований трудно дается и под силу разве выдающемуся художнику-писателю. (...) Но перечитывая эти дневники, я испытываю также неловкость и неудовлетворенность вследствие их малосодержательности. (...) Сухой перечень фактов недостаточен, чтобы мысленно перенестись в прошлое и вновь пережить его в воспоминаниях. Теперь, на склоне лет, я хочу попробовать вести дневник, не исключая из него чувств и мыслей. Не знаю, что из этого выйдет и надолго ли хватит у меня терпения[371]. – Однако из этой попытки вести дневник более открыто, по-новому, наполняя его “чувствами и мыслями”, скорее всего, так ничего и не получилось.

 

Ведение дневника, когда оно уже стало привычкой, можно уподобить чему-то вроде чистки зубов, к тому, что человек совершает в определенное время дня, – как обязанность, которую человек парадоксальным образом может и не фиксировать сознанием, заполняя просто как формуляр, воспринимая или как питьё чая, или как одеваемую на себя одежду, или как транспорт, в который он садится (втискивается) по пути на работу или обратно.

 

Побудить к ведению дневника может ожидаемая перемена участи, как было, например, у Тараса Шевченко, который заводит дневник в преддверии скорого освобождения – лишь только получает известие, от своих друзей в Петербурге, о принятом решении о «помиловании» –  сам будучи в это время в ссылке в киргизской степи, разжалованный в солдаты. У него уже была предшествующая попытка обращения к дневнику, в самые первые дни его ссылки, но потом этот дневник был им сожжен, а далее, находясь под строгим надзором, Шевченко как будто и не мог делать записей[372]. Автор одновременно – и художник, и поэт. Дневник он ведет на русском языке (причем стихи пишет по-украински, а прозу, в том числе дневник, по-русски), но – только в течение года, пока не оказывается в Петербурге, где дарит свой дневник одному из приятелей (М.М. Лазаревскому). Здесь, кстати сказать, мы можем видеть еще одно из типичных действий с дневником – отдание его в чужие руки, как бы на сохранность (но может быть, и для того, чтобы от него избавиться? –  или даже избавить себя от искушения его уничтожить?). В примечаниях к изданию дневника это действие Шевченко комментатор мотивирует опасением повторной ссылки [думаю, скорее в данном случае у автора отпала сама необходимость в продолжении дневника].

Вот предварительный итог, который подводит Шевченко, спустя месяц ведения дневника: 12 июля <1857> # Одиннадцатым нечетным, но счастливым для меня числом кончился первый месяц моего журнала. Какой добрый гений шепнул мне тогда эту мысль? Ну, что бы я делал в продолжение этого минувшего бесконечно длинного месяца? Хотя и это занятие мимоходное, но все-таки оно отнимает у безотвязной скуки несколько часов дня. А это важная для меня теперь услуга. (…) Сначала я принимался за свой журнал как за обязанность…. А теперь, и особенно с того счастливого дня, как завелся я еще медным чайником, журнал для меня сделался необходим, как хлеб с маслом для чаю (Шевченко 1988,  с.94). – Мы видим тут характерное (например, и для дневника Михаила Пришвина) включение подневной записи в обыденный ритуал занятий. Причем, у Пришвина – как правило, с обязательным ранним утренним вставанием, чаепитием из самовара, у Шевченко – с полученным летним уединением на лоне природы, на огороде, где он спит под вербою (30 июня): Чтобы придать более прелести моему уединению, я решил завестись медным чайничком. (…) К тихому прекрасному утру на огороде прибавить стакан чаю – мне казалось это роскошью позволительною (там же, с.65).

 

С.Ю. Витте писал свои мемуары преимущественно во время пребывания за границей и хранил их, как наиболее ценные документы личного архива, подальше от России – сначала у зятя, дипломата в Брюсселе, потом во французских банках, на чужое имя. Писал он их не в хронологической последовательности, а в обратном порядке: сначала описывая наиболее для себя актуальное, продолжающее вызывать интерес, как бы по горячим следам: а именно – свой уход в отставку с поста председателя первого Совета министров (в 1906 г.), и всю предшествующую этому борьбу за манифест 17 октября 1905, а затем уже свой более ранний уход – с поста министра финансов, в 1903-м. Зимой 1910/1911 он начал диктовать стенографу еще и – “легальный” вариант своих мемуаров (который можно было бы в случае надобности опубликовать и предъявить царю). – Здесь можно различить события субъективно более “горячей” и более “холодной” истории для человека, или, так сказать,  “горячей” и “холодной ” памяти[373], в данном случае просто последовательно удаляющиеся в прошлое. – Но после 1912 г. Витте больше к мемуарам не возвращался, а вскоре мировая война положила конец его заграничным поездкам. Сразу же после его смерти, в 1915-м, рабочий кабинет Витте был опечатан, а на его вилле в Биаррице был тайно произведен обыск, но текст воспоминаний не был обнаружен.[374]

 

Дневник кончается тогда, когда в нем исчезает необходимость. Так, начиная вторую тетрадь дневника (31 окт.1877), гимназист (будущий поэт) Семен Надсон формулирует свою цель так: Дневник мне необходим: он хоть на краткий срок отгоняет сознание того одиночества, которое приходится мне переносить и в гимназии, и дома. Но его дневник фактически прекращается, когда автор, попав сначала в Павловское военное училище, а затем на военную службу в Кронштадт, одновременно начинает печататься в петербургских журналах. К нему приходит известность, а в то же самое время он сознает свою обреченность (болен туберкулезом):

            (16 марта 1883) Я не лгу перед собой, я действительно мучительно страдаю: это видно уже из того, что мне лень записывать свои впечатления; прежде, в гимназии, я говорил с любовью о своих горестях, потому что я их любил, теперь настало настоящее страданье – и главное – позорное; да, позорное: я не могу себя утешить даже тем, что оно – один из стимулов поэзии (Надсон 1912, с.220).

 

·        Случаи, казусы, причины, поводы

 

«Своеручные записки» Н.Б. Долгоруковой охватывают период, наиболее трагичный в ее жизни, когда она оказалась в ссылке. Родившись в доме прославленного фельдмаршала, сподвижника Петра I-го Б.П. Шереметева и выйдя замуж за А.Г. Долгорукова, после смерти Петра II в 1730  (за подложное завещание в пользу его невесты Екатерины Долгорукой) она была сослана Анной Иоанновной со всей семьей своего мужа сначала в Касимов, а потом в Березов, а через 9 лет муж вместе с двумя своими братьями был казнен; она смогла вернуться из ссылки только в 1740, после смерти Анны Иоанновны, а через 16 лет постриглась в монахини киевского монастыря, здесь же стала писать свои записки, за 4 года до смерти, в 1771-м. Впервые издал их уже внук, поэт И.М. Долгоруков, в 1810 г.[375] В «Записках» описываются события 30-летней давности [то есть это скорее мемуары, а не дневник], вот ее обращение в письме к старшему сыну Михаилу, отправившемуся на службу (он был военным) после свидания с ней: Как скоро вы от меня поехали, осталась я в уединении, пришло на меня уныние, и так отягощена была голова моя беспокойными мыслями: казалось, что уже от той тягости к земле клонюсь. Не знала, чем бы те беспокойные мысли разбить; пришло мне на память, что вы всегда меня просили, чтобы по себе оставила на память журнал, что мне случилось в жизни моей достойно памяти и каким средством я жизнь проводила. (...) Сколько могу, буду стараться, чтобы привести на память все то, что случилось мне в жизни моей (там же, с.7-8).

            Аналогично дело обстоит и с мемуарами президента Российской академии наук Е.Р. Дашковой – они были написаны по просьбе ее молодой подруги, англичанки М.Вильмонт, приехавшей погостить в 1803 г. в имение княгини. Дашкова сделала ее душеприказчицей своих записок: ...Она единственная владелица их с тем условием, что они появятся только после моей смерти (там же, с.12).

 

А.А. Оленина снабжает свой дневник такой приписочкой, в виде эпиграфа: Я хотела, выходя замуж, жечь Журнал, но ежели то случится, то не сделаю того. Пусть все мысли мои в нем сохранятся; и ежели будут у меня дети, особливо дочери, отдам им его, пусть видят они, что страсти не ведут к шастью, а что путь истинного благополучия есть путь благоразумия.[376] – Она вела свой дневник в 1828-1835 гг., но публиковать его не собиралась, а дважды принималась перерабатывать его в воспоминания – в 1881 и 1884 гг. Основное содержание дневника – история ее сердечных увлечений, одним из которых, как известно, был А.С. Пушкин, другим – кн. А.Я. Лобанов-Ростовский, но кроме того еще гр. М.Ю. Виельгорский, П.Д. Киселев – но ни одно из них не привело к браку. Она вышла замуж уже сравнительно немолодой, 32-х лет, а занялась разборкой своих альбомов – так называемых carnets de bal, которые извлекла вместе с архивом с чердака, – только после смерти мужа, в 77 года, завещав их внучке – О.Н. Оом, которая и издала дневник и воспоминания[377].

 

«Дневник старого врача» Николая Ивановича Пирогова[378] (1810-1881) представляет собой, по сути, достаточно традиционную книгу воспоминаний, за которую автор – известнейший русский врач, создатель военно-медицинской доктрины – принялся незадолго до семидесятилетия. Она и действительно начата в форме дневника: поначалу автор придерживался именно подневной формы записей. Тем не менее, это все-таки не дневник, а записи о давно прошедшем, о годах молодости автора, то есть 1810-1840-х – со взглядом на них старика, из 1879-1880-х. Пирогов начинает повествование со своего раннего детства, но не успевает довести его даже до времени женитьбы (в 1842 г., на Е.Д. Березиной, когда автору 32 года). Дневник в книжном издании насчитывает 225 страниц, имея в составе всего лишь около двадцати датированных записей – причем сильно неравноценной величины: от двух-трех строк до нескольких десятков страниц. Если вначале такому «подневному» членению можно доверять, то в дальнейшем, когда запись под одной календарной датой может охватывать даже сотню страниц, мы понимаем, что текст писан явно не за один раз и внешняя датировка в нем (не самих событий, а времени записи) не соответствует действительной. Вот из начала этой рукописи:

Вопросы жизни. # Дневник старого врача, писанный исключительно для самого себя, но не без задней мысли, что может быть когда-нибудь прочтет и кто другой. # Н.Пирогов # 1879 # С.Вишня [место, где он жил и писал свой «дневник»: дом Пирогова можно видеть на иллюстративной вставке между с. 216-217 указанного издания].

В первой же записи автор присоединяется к скептическому недоверию современного читателя, подвергая сомнению искренность фразы из «Исповеди» Ж.-Ж. Руссо Que la trompette du jugement dernier sonne…” [Пусть прозвучит труба последнего суда...] Руководящее Пироговым в написании “дневника” намерение более скромно и само сочинение поэтому вполне относимо к жанру “посмертных записок”:

Пришед на мысль писать о себе для себя и решившись не издавать в свет о себе ничего при моей жизни, я не прочь, чтобы мои записки обо мне читались, когда меня не будет на свете, и другими. Это – говорю положа руку на сердце – вовсе не потому, чтобы я боялся при жизни быть критикованным, осмеянным или вовсе нечитанным. Хотя я и не мало самолюбив и не безразлично отношусь к похвале, но самое самолюбие все-таки более внутреннее, чем внешнее. Притом я – эгоистический самоед, и потому опасаюсь самого себя, чтобы описание моего внутреннего быта во всеуслышание не было принято за тщеславие, желание рисоваться и оригинальничать, а это все, в свою очередь не повредило бы внутренней правде, которую я желал бы сохранить в наичистейшем виде в моих записках (с.216).

В дневнике пропуск с начала марта по конец декабря 1880 г. А вот запись 22 дек. 1880 начинается с сетования и объявления читателю – об отказе от формы дневника:

Я убедился, что не могу вести дневника; вот прошло полгода и более, как я ничего не мог или не хотел вписывать в мой дневник. Теперь начну писать не по дням, а как попало; остается еще много, много невысказанного – и успею ли еще, доживу ли, чтобы это многое записать?

Есть у Пирогова и несколько весьма характерных для людей-авторов дневников повторяющихся упоминаний о своем прежнем, забытом где-то, юношеском, дневнике (7 мар: 1881): Когда мне было лет 17, я вел дневник, потом куда-то завалившийся; от него осталось только несколько листов….” И несколько ранее, о том же: “(20-21 фев. 1880) Я вел когда-то 18-летним юношею, некоторое время (около года) дневник. У жены сохранились из него несколько листков. Но из него я немногое мог бы извлечь для моей цели. Я узнал бы, например, что в ту пору я не думал прожить долее 30 лет, а потом, – говорил я тогда в дневнике, – в 18 лет! (и потом вовсе не рисуясь) – «пора костям и на место».

В начале одной из последних записей (1 окт. 1881) автор с горечью спрашивает себя: Дотяну ли до дня рождения (до ноября 13-го)? Надо спешить с моим дневником. – До своего 71-го дня рождения автор доживет (он умер 21 ноября 1881), но в опубликованном дневнике последняя запись, датированная 22 октября, кончается следующим словами: Ой, скорее, скорее! Худо, худо! Так, пожалуй, не успею и половину петербургской жизни описать… – Действительно автор не успевает и этого, его дневник прерывается буквально на полуслове: Екатерина Николаевна [это невеста, будущая жена Пирогова: он только что приступил к истории своего сватовства и женитьбы на ней] еще более ослабела и заболела чем

(Так же зримо ограничение времени жизни автора – и в дневнике Проппа.)

 

Парадоксальным может показаться, что среди стихотворений, обозначенных автором как “вещи не для печати” В.С. Соловьева, большинство вовсе не предназначено “fuer sich allein”, то есть для самого себя, а широко распространялись в кругу его друзей и знакомых[379] – это текст именно для определенного узкого круга.

 

В устных воспоминаниях Ивана Гронского (времени уже после возвращения его из сталинских лагерей, осенью 1959 г.) рассказывается, в частности, о том, как произошло падение Демьяна Бедного, жившего продолжительное время в Кремле в качестве “придворного” поэта. Оказывается, основную роль в этом падении сыграли дневники – журналиста Михаила Презента, после ареста последнего (в 1935-м) попавшие сначала на стол к следователю НКВД, а потом к самому Сталину: в этих дневниках были зафиксированы устные рассказы Демьяна, подробно описывающие обитателей Кремля, среди которых были и явно “неудобоваримые” для “хозяина”. После этого Демьян Бедный был выселен из Кремля.[380]

 

Советский педагог А.С. Макаренко в переписке со своей (в ту пору еще будущей) женой Г.С. Салько пишет из колонии им. М.Горького под Полтавой, которой заведует, в Харьков (где та руководит окружной комиссией по делам несовершеннолетних), делясь с ней сомнениями по поводу возможности поездки за границу или перехода от практической работы в колонии к профессиональному писательству [видимо, кто-то (а может быть, она сама) уже тогда предлагали ему нечто подобное]:

(10.3.1928) “Поездка за границу (бросить колонию на год!) приблизит меня к тому типу педагогических деятелей, которых я всегда считал шарлатанами и которых Вы любить не можете. Вообще стать педагогическим писателем – это все-таки большая пошлость. Я всегда думаю так: лучше быть ярким завколом [то есть заведующим колонией], чем сереньким писателем. Да и какой я педагог!” – И тем не менее аргументы любимой женщины, по-видимому, со временем на него подействовали: (11.3.28) “Я с самым религиозным знамением принимаю Вас – награду, но я не умею быть умным и толковым человеком, я не умею подсчитать Вас как условие моего же счастья. Это всегда нужно уметь делать на земном шаре – это единственно, что умно. В таком случае и мечтать значит собственно проектировать. А у меня мечтать – значит просто вылазить из собственной советской шкуры.” (24.4.28) “Простите, родненькая, что мои письма такие неуклюжие. Я всегда пишу их в толпе. В жизни вообще я один никогда не бываю.” (26.4.28) “Пишу бисером, потому что на мое перо смотрят черт знает сколько глаз.” (27.4.28) “Между каждой строчкой письма к Вам помещается какой-нибудь разговор: о кирпиче, о непредставленном отчете, о плохом дневальстве…, о мази для оркестра, о покрое костюмов. Это плохо, конечно, потому что ничего нет общего между Вами и мазью или кирпичом. Но с другой стороны, это и хорошо, потому что так вся моя жизнь действительно освещена Вами.” (3.10.28) “Единственный период на свете, когда у меня в кабинете никого нет и можно такими громадными буквами написать Ваше имя. Коммуна ужинает. Через 10 минут, когда она налопается, она с новой энергией набросится на меня. Сейчас я сразу мечтаю: о Вашем возвращении, о поездке в Москву, о нашей книге, о том, как мы будем ходить по Москве….” [Осенью 1933 года А.С. Макаренко показывает свою «Педагогическую поэму» Горькому, та ему нравится, а весной 1937 г. он с женой уже въезжают в квартиру в Лаврушенском переулке.]

 

По наблюдению исследователей, известные уже в советское время в пионерских лагерях так называемые рукописные Песенники, или Девичьи альбомы, по своей фабульно-нарративной структуре даже во второй половине ХХ века представляли из себя сюжетные схемы повестей, издававшихся на русском языке еще в 1810-1820 гг. и были похожи на всё сразу – “и на жестокие романсы, и на индийские фильмы, и на телесериалы, и на сентиментальные повести”[381].

 

Итак, если подводить некий предварительный итог, нужно сказать, что формальных критериев «дневниковости» практически не существует. Дневником называют то, что таковым считает автор (или издатель) или же предпочитает называть читающая публика.

 

·        Приложение к Разделу I.

Экскурс в корнеслов: дневниковод или дневниковед? (измерение «законности» неологизмов)

 

Как одним словом назвать человека, ведущего дневники? и еще: человека, эти дневники изучающего? – Первого можно назвать дневнико-вод, а второго – дневнико-вед (или в шутку еще и дневнико-лог)[382]. Эти слова-неологизмы станут понятны, если поставить их в ряд с такими законно существующими в языке словами, как, с одной стороны,

         литературовед, искусствовед, почвовед, краевед, природовед..., то есть тот, кто занимается соответствующей наукой – литературой, искусством, изучением видов почвы, своего края или природных явлений. Можно объяснить и так: это человек, который вед-ает, разбирается, является специалистом в соответствующем предмете, его занятие называться – искусство-ведение, крае-ведение, почво-ведение итп. С другой стороны, для понимания второго неологизма, дневниковод, нужно привлечь класс таких слов, как

         овцевод, оленевод, собаковод, коневод, кроликовод, птицевод, цветовод, растениевод ... – то есть человек, занимающийся уже раз-ведением, или вы-ведением (он раз-вод-ит или вы-вод-ит) особые породы животных, домашнего скота, растений. – Соответствующая этому наука будет называться птицеводство, коневодство, растениеводство итд. (но дневниководство звучит все-таки как-то смехотворно).

Для понимания третьего слова-нелогизма, дневниколог, возможно привлечение ряда – филолог, психолог, биолог, политолог, диетолог, травматолог, уролог, невропатолог, египтолог... В этом словообразовательном шаблоне есть слова более и менее близкие к обсуждаемому по смыслу: типа графо-лог ’человек, занимающийся Х-м, изучением почерка’, мартиро-лог ‘составленный в определенном порядке перечень Х-а (умерших или мучеников)’, ката-лОг – в последнем случае, правда, еще и ударение иное[383].  Но юмористический эффект от слова дневниколог возникает из-за того, что наиболее похожим на предлагаемый неологизм оказываются – слово гинеколог: у него акустически совпадают с осмысляемым неологизмом последние три слога финали (-николог), а не два, как у остальных: -колог (слово эколог в качестве аналогии не подходит из-за неравного, именно слишком малого, количества начальных слогов). Шуточное и даже пародийное звучание аналогии подкрепляется тождеством звучания всех гласных в словах дневниколог и гинеколог, а также тем, что первая часть первого слова взята от славянского корня, а вторая – от греческого.

            Среди шуточных можно рассмотреть также и неологизм дневнико-вод-ец: он прозрачно намекает на ряд полководец, флотоводец (автозаводец из него выпадает, по смысловому несоответствию). Здесь ведущий дневник предстает как бы неким (преувеличенно) серьезным государственным мужем, а его записи – чем-то вроде армейских подразделений или военных кораблей.

            Парадокс в том, что используемое в том же значении в книгах О.Г Егорова слово дневниковед, образованное при помощи усечения, по-видимому, от обозначения процесса ведения дневника (дневниковедения) согласно духу русского языка более подходит для выражения другого смысла – обозначения специалиста по дневникам, то есть человека, их изучающего (по аналогии с книговед, стиховед, музыковед). Для того же, кто сам ведет дневник, возможны также в принципе другие обозначения, чем дневниколог, дневниководец, – дневницист или даже диарист, но и они имеют в языке какие-то неприятные медицинские коннотации  – (врач)-клиницист, диарея... Последний из неологизмов (диаристdiariste, заимствованный из англ. diarist), приспособил в свое время, для французского, Мишель Лелё[384]: так же, как и русский, этот язык не мог обозначить одним словом человека, ведущего дневник.

 

Итак, помимо шуточных и имеющих неприятные коннотации примеров, имеем два неологизма дневниковед и дневниковод, соотносимые со следующими рядами слов:

I. Х-вед, вед-ает Х-м, Х-вед-ение (где Х – некое искусство или наука);

II. Х-вод, -вод-ит Х-а, Х-вод-ство (Х относится к классу животных или растений). Разницу между Х-вед (I) и Х-вод (II) можно огрубленно описать так: I – ‘теоретик, исследователь Х-а’, а II – ‘практик Х-а’.

Заметим, что в последнюю группу слов (на –вод), как мы ее обозначили, образованный неологизм дневниковод все-таки не очень-то вписывается – из-за указанных семантических ограничений: дневники нельзя отнести ни к классу животных, ни к классу растений. Но ведь есть в данной группе слов и такие как счетовод и книговод, т.е. человек, который ведет счета или делает записи в книге (обычно расчетной, финансовой, амбарной). Аналогия именно с этими последними и позволяет осмыслить слово дневниковод  – как человека, ведущего дневник, а определение типа II дополнить следующим семантическим ограничением: где Х относится к растениям, животным, а также + ‘к работе со счетами или бумагами’.

К двум типам слов, привлеченным для построения аналогии, можно прибавить еще и третью – уже со сложносокращенными словами типа

            книго-люб (книго-чей), паро-ход (паро-воз), ледо-ход (ледо-став), лесо-сплав, громо-бой (громо-отвод), воздухо-вод итд. В словах этого типа последний корень, представленный в сокращенном виде (-люб, -чей, -ход, -став, -сплав, -бой, -отвод, -вод), обозначает процесс или результат некой деятельности: книголюб – человек, который любит книги, любитель и собиратель книг; пароход – первоначально механизм, который приводился в действие, или ход-ил при помощи пара; ледостав – положение на реке, когда лед ста-но-в-ится, время замерзания рек; громоотвод – устройство, позволяющее отвод-ить разряды электричества (скорее не гром, а молнию) в землю, заземляя их. Еще более сложный, с сокращением также и первой части композитного слова, тип управдел образуется из словосочетания управляющий делами (управлять, править делами), или управдом из – управляющий домом (управлять домом).

По аналогии с приведенными сложносокращенными словами возможно, конечно, осмыслить и следующие неологизмы: ?дневнико-люб, ?дневнико-дел, ?дневнико-коп, ?дневнико-твор, то есть тот, кто люб-ит (по аналогии с однолюб, женолюб); тот, кто дел-ает дневник (но тут, правда, аналогия скверная: бракодел высвечивает нам не слишком удачные коннотации неологизма дневникодел); тот, кто коп-ает (или коп-ается в дневниках – по аналогии с – землекоп, рудокоп); тот, кто твор-ит их (по аналогии с частью сложного корня перед суффиксами чудотвор-ец, чудотвор-ство), но хотя уже вряд ли ??дневнико-чит, ??дневнико-пис, ??дневнико-строч, ??дневнико-мер, ??дневнико-пряд, ??дневнико-глот итд. – в целом выражаемый смысл возможно было бы и тут так или иначе осмыслить – тот, кто (читает, пишет, строчит, измеряет/исследует, прядет, глотает, т.е. быстро прочитывает) дневники, но уж совсем вряд ли *дневникопас,*дневникомол,  *дневникодой, *дневникозвон...

         «Понятность» и «осмысленность» того или другого неологизма может условно измеряться мощностью уже существующего в языке множества слов с подобным же (композитно усеченным) корнем, т.е. стандартностью его финальной части, иначе говоря, мощностью имеющейся в языке словообразовательной модели подобного типа слов: ее можно соотнести с количеством слов в грамматическом словаре А.А. Зализняка с данным аффиксоидом, например:

?дневниколюб (по аналогии с: однолюб, правдолюб, женолюб итп. – ‘тот кто любит писать (или же еще и читать <чужие>) дневники’ – с числом 16, соответствующим количеству аналогов с финальным аффиксоидом –люб) [хотя на самом деле мощность этой словообразовательной модели в языке еще выше: здесь следовало бы учесть в подсчете и слова, имеющие в своем составе (а не только в конце) данную квазиморфему: сласто-люб-ие, себя-люб-ие, често-люб-ец, власто-люб-ец...[385]];

?дневникодел: ‘тот, кто так набил себе руку в писании дневников что сочиняет их как бы не останавливаясь, не задумываясь’ (ср. бракодел – но: винодел, сыродел, управдел, где семантика уже иная) – с числом аналогов 31;

?дневнико-коп: ‘тот, кто копается в своих и чужих дневниках’ (углекоп, рудокоп, землекоп итп.) – 8 аналогов;

?дневнико-твор: ‘тот кто творит дневники’ (здесь мешает беспрепятственному складыванию смыслов такое слово-аналог, как крючкотвор) – с числом аналогов только 1 (есть, правда, еще слова с приставкой, но без самостоятельного корня в первой части – рас-твор, за-твор итп., а также 7 слов с добавочным после второй корневой части суффиксом –ец: стихотвор-ец, миротвор-ец, чудотвор-ец, среди них, кстати, еще и вариант крючкотворец)...

Иной раз слов в данной словообразовательной парадигме достаточно много, но попытка количественного измерения сразу же наталкивается на то, что ни с одним из них исходный смысл так и не сочетается, так сказать, не «вступает в законную связь». Неологизм как бы противится гладкому его осмыслению. Почему для неологизма дневникодел наиболее близка проекция именно с бракоделом? – видимо, из-за семантико-метафорических притяжений первой части (дневник = брак)? Так же плох, по-видимому, оказывается и неологизм дневницист – из-за напрашивающейся тут уже аналогии со словами клиницист, нацист итп.

Главное в том, что понятность неологизма определяется неформальной близостью смысловой проекции первой части композитного слова к самому множеству, а именно к какому-то из его элементов, иначе говоря, она определяется выводимостью, прозрачностью, «прочитываемостью» данного смысла, что остается все-таки процедурой явно неформальной. «Дневниковод», «дневниковед» или «дневницист»? – подходящего однословного термина для обозначения этого занятия подобрать вообще не удается, за неимением лучшего будем пользоваться этими: наши неологизмы дневниковод и дневниковед оставляю для узко специального употребления, в пределах данной книги.

 

Раздел II. Конкретные дневники с их темами

 

Глава 6.

Попытка сопоставления дневников: император Николай II – российский «обыватель» Никита Окунев

 

Дневник царя Николая II. – Дневники Николая I и II, «Камер-фурьерский журнал» Ходасевича. – Дневник обывателя.

 

 

От ямщика до первого поэта,

Мы все поем уныло.  (А.С. Пушкин)

 

Всё это «обывательское», мелкое и, как скажет М.Горький, «мещанское», но тем не менее я это записываю, ибо вижу, что обыватель был и будет, а «мещанское» счастье, кажется, так и останется на веки вечные единственным счастьем, доступным человеку.                             (Н.П. Окунев)

 

Ниже рассматриваются два дневниковых текста, приблизительно одного времени. Это дневник последнего российского самодержца Николая Александровича Романова[386] и – дневник человека вполне заурядного, обывателя, как он назван в послесловии и как он сам себя называет, –  Никиты П. Окунева[387]. Последний – ничем не примечательный гражданин России, выходец из крестьян (или мещан?) Владимирской губернии, которого подвигли к ведению дневника внутреннее желание и внешние современные ему события российской истории. Обоим авторам в 1918 г. исполняется по пятьдесят лет. Никита Окунев – агент московского пароходства «Самолет» (хотя, вообще говоря, за 10 лет ведения дневника ему приходится сменить множество мест службы). Собственно же толчком для начала ведения дневника послужило для Окунева начало первой мировой войны: в полном объеме его дневник охватывает годы 1914-1924 (в издании три первых года опущены); зато потом эти записки освещают и то, что уже не могло быть известно императору Николаю – голодные годы революции, нэп, кончаются же они вскоре после смерти Ленина.

 

·        Дневник царя Николая II

 

Император Николай ведет дневники всю жизнь, повинуясь семейной традиции, как было принято. Временная выборка из его дневника в печатном издании (только 1894-1918 гг., к тому же не сплошная) обусловлена интересом публикаторов, во-первых, к событиям восшествия последнего русского царя на престол (1894), во-вторых, – к русско-японской войне и первой русской революции (1904-1905) и в-третьих, – к февральско-октябрьскому перевороту, а также последовавшим на ними сначала ссылке царя в Тобольск, а потом гибели всей семьи в подвале Ипатьевского дома в Екатеринбурге (1918)[388].

Сравнить дневник царя с дневником «обывательским» подсказало сходство этих текстов – бессодержательность, ограничение круга рассматриваемых проблем преимущественно только тем, что составляет бытовую сферу. Хотя, конечно, у императора это результат самоограничения «сверху», а у мещанина – ограниченности его знаний «снизу».

Император начал вести дневники регулярно с 14-летнего возраста[389]. За 36 лет им исписана 51 тетрадь – сначала тетради для него изготовлялись специальным типографским способом, потом он стал использовать обычные общие тетради, в кожаных переплетах.  Какого-то специального внутреннего побуждения к тому, чтобы вести дневник, у Николая, видимо, нет, он побуждаем к этому условиями жизни: таков уж заведенный ритуал для российского императора. После смерти отца, Александра III, в 1894 г., он вступает на родительский престол и женится на принцессе Гессен-Дармштадской Аликс, ставшей таким образом императрицей Александрой Федоровной. Записи Николая, практически без исключений, всегда лаконичны и скупы. Это скорее некий «вахтенный журнал«, в котором по итогам дня выдается краткий отчет, в 5-6 строчек, только в самом конце дневника появляются пропуски: царем сделано всего лишь 10 записей за июнь 1918-го (по старому стилю это последний месяц в жизни императора: примечательно, что к концу жизни он вновь переходит на старый стиль). Обычно текст включает описание погоды, сведения о здоровье родственников, перечень дел за прошедший день – то есть встреч, визитов, разговоров, полученных известий, друг за другом следуют имена посетителей, иногда упоминаются сами принятые решения. Информацию император получает непосредственно от министров, которые являются к нему с докладами. Чаще всего в дневнике не содержится никаких разъяснений, нет вхождений в подробности обсуждаемых вопросов. (По большей части суть последних зашифрована в самих именах посетителей: для желающих ее можно узнать только из соответствующих документов, царь же держит их в голове.) Здесь, в дневнике, почти нет эмоций, вернее они есть, но как отдельные вкрапления, прорывающееся сквозь сдержанность, и по большей части уже в последние полтора года, когда сам император с семьей оказывается в заточении.

            Вот одна из характерных записей (14 нояб. 1917): За дневным чаем я перечитываю свои прежние дневники – приятное занятие[390]. Иногда встречаем тут благопожелания вроде следующего (30 июля 1917): Сегодня дорогому Алексею [его сыну] минуло 13 лет. Да даст ему Господь здоровье, терпение, крепость духа и тела в нынешние тяжелые времена! Но в целом в записях поражает какой-то совсем не личный, почти официальный, часто отстраненный тон. Собственное отношение и оценки прорываются только исподволь. Скрупулезно фиксировано время, когда, например, в тот или иной день проходили завтрак (в 1 1/4 или в 3 часа дня), обед (как правило, 5 или 7 часов вечера), какая была погода. А вот некий казус, прорыв из области неофициального: в конце лета 1896-го года, во время визита в Германию (и потом в Данию: мать Николая, Мария Федоровна, как известно, родом именно оттуда[391]), царская семья находится в гостях у императора Вильгельма, чей личный поезд встречает их прямо от границы, Бреслау (т. е. Бреста). Николай записывает во время переезда в Герлиц (26 авг. 1896): …ели, пили кофе, курили и болтали в столовой поезда Вильгельма; как всегда, когда дамы уходят, все начали рассказывать неприличные анекдоты – больше всего он сам [Вильгельм] и посол наш Остен-Сакен. Здесь мы видим одно из редких отклонений в дневнике от событий протокольных.

            В дневнике отмечены лица, чьи доклады царь принимает за день (очень редко дается тема самого доклада, как, например, 16 марта 1905: у меня было совещание по вопросу о воинской повинности в Финляндии), но чаще указывается просто общее количество посетителей. Важными пунктами в дневниках Николая являются также памятные даты (14 мая 1905: Девятая годовщина этого знаменательного для нас обоих события [имеется в виду коронация, предшествовавшая их с Алисой свадьбе] или же (21 дек. 1916): ...присутствовали при грустной картине: гроб с телом незабвенного Григория [Распутина], убитого в ночь на 17-е дек[абря] извергами в доме Ф. Юсупова, кот[орый] стоял уже опущенным в могилу. О[тец] Ал.[ексей] Васильев отслужил литию, после чего мы вернулись домой[392]. Отмечается посещение автором и его семьей церковных служб, чтение книг (английских, французских, немецких[393]), занятия с детьми (он занимался с ними сам историей, географией), почти обязательные – ежедневные прогулки, любимая царем работа на воздухе (любил работать физически, и не только во время заключения, – с лопатой, расчищая снег, скалывая лед возле дворца, пилил дрова, даже работал вместе с семьей на огороде), а кроме того езда верхом, катание на велосипеде, плавание на шлюпке, в байдарке, игра в теннис, в городки, занятия на турнике, коньки, купание, посещение театров, подготовка домашних спектаклей, вечерние игры (обычно карточные: безик, пасьянс; трик-трак, лото, «puzzle», домино, кости), охота, даже – стрельба по воронам.

            Высказываемые царем в дневнике оценки по большей части относятся к самому нейтральному – опять-таки к погоде (Дивная погода; Великолепный, лучезарный день; Погода была насладительная или Погода пакостная, лил дождь и дул сильный ветер)[394], гораздо реже – к политическим известиям: (19 мая 1905) Теперь окончательно подтвердились ужасные известия о гибели почти всей эскадры в двухдневном бою [это об известиях о бое в Цусимском проливе]. Сам Рождественский раненый взят в плен. Через месяц (15 июня): Получил ошеломляющее известие из Одессы о том, что команда пришедшего туда броненосца «Князь Потемкин-Таврический» взбунтовалась, перебила офицеров и овладела судном, угрожая беспорядками в городе. Просто не верится! Через 5 дней, 20 июня: Черт знает, что происходит в Черноморском флоте. Три дня тому назад команда «Георгия Победоносца» присоединилась к «Потемкину». (...) Лишь бы удалось удержать в повиновении остальные команды эскадры! За то надо будет крепко наказать начальников и жестоко мятежников. (Перечисляемое здесь – опять-таки исключения из общего правила, т.е. бесстрастности при отображении событий[395].) Уже во время начавшейся 1-й мировой войны (царь едет в действующую армию и записывает в дневник под Барановичами 21 сен.1914): ...был обрадован вестью, что натиском наших войск германцы отброшены за границу от Сувалок и Августова.

            Само начало войны с Германией передается предельно объективировано, но вместе с тем практически сведено к одной интерьерной сцене: (20 июля 1914) (...) Подписал манифест об объявлении войны. Из Малахитовой прошли выходом в Николаевскую залу, посреди кот[орой] был прочитан маниф[ест] и затем отслужен молебен. Вся зала пела «Спаси, Господи» и «Многая лета». # Сказал несколько слов. При возвращении дамы бросились целовать руки и немного потрепали Аликс и меня. Затем мы вышли на балкон на Александровскую площадь и кланялись огромной массе народа.

            Ставшая роковой для императорского дома революция застает царя в поездке в действующую армию, между Псковом и Могилевом. Автор дневника, еще не подозревая об этом, как бы становится собственным хроникером: (27 фев. 1917) В Петрограде начались беспорядки несколько дней тому назад; к прискорбию, в них стали принимать участие и войска. Отвратительное чувство быть так далеко и получать отрывочные нехорошие известия! На следующий день после отречения от трона (3 марта 1917) надежды на мирный исход его все же не оставляют: В Петрограде беспорядки прекратились – лишь бы так продолжалось дальше». – Но, как мы знаем, беспорядки не прекратились. Вскоре после отречения царь – попадает под арест, сначала в Царском селе, где записывает (25 марта): Благовещенье. # В небывалых условиях провели этот праздник – арестованные в своем доме и без малейшей возможности сообщаться с Мама и со своими![396]. (В августе 1917 царскую семью перевозят в Тобольск[397], а в апреле 1918-го его переправят, для безопасности, в Екатеринбург.)

            Устранившись с престола, царь отдал себя (и всю страну) революционной стихии. Возможно, у него не было другого выхода, но многое определялось, конечно же, просто характером. По поводу характера государя в своих «Записках» (опубликованных в 1934) бывший начальник канцелярии Министерства Императорского Двора генерал-лейтенат А.А. Мосолов сообщает следующие детали: Царь схватывал на лету главную суть доклада [каждого из министров]; понимал, иногда с полуслова, нарочито недосказанное, оценивал все оттенки изложения. Но наружный его облик оставался таковым, будто он все сказанное принимал за чистую монету. Он никогда не оспаривал утверждений своего собеседника; никогда не занимал определенной позиции, достаточно решительной, чтобы сломить сопротивление министра... (...) По недостатку гражданского мужества царю претило принимать окончательные решения в присутствие заинтересованного лица. Но участь министра была уже решена... # Повторяю: спорить было противно самой природе царя. (…) ...Всероссийский император никогда не имел частного секретаря. Он был до такой степени педантичен в исполнении своих обязанностей, что сам ставил печати на свои письма. (...) ...Только с министрами, на докладах, царь говорил серьезно о делах, их касающихся. Со всеми другими – с членами ли императорской фамилии, с приближенными – государь тщательно старался избегать ответственных разговоров, которые могли бы его вынудить высказать свое отношение по тому или иному предмету. # Это было ему тем легче, что Николай II обо всем говорил бесстрастно[398]. Близко знавшая императора (еще наследником престола) известная балерина Матильда Кшесинская в своих воспоминаниях, написанных в эмиграции, так описывает эти же свойства характера: Одной из поразительных черт его характера было умение владеть собою и скрывать свои внешние переживания (...) # Для меня было ясно, что у Наследника не было чего-то, что нужно, чтобы царствовать. Нельзя сказать, что он был бесхарактерен. Нет, у него был характер, но не было чего-то, чтобы заставить других подчиняться своей воле[399].

            Прогулки на природе царь любил совершать в одиночестве, зато вечерние часы отводились для совместного чтения с супругой. Вот что вспоминает уже цитированный выше Мосолов: Особенно соблюдались часы вечернего чтения. Трудно себе представить что-либо, что бы могло заставить государыню согласиться отказаться, хотя бы на один вечер, от этих чтений, с глазу на глаз у камина. # Царь читал мастерски и на многих языках: по-русски, по-английски (на нем разговаривали и переписывались их величества), по-французски, по-датски и даже по-немецки (последний язык был государю менее известен). (...) [Из] книг государь избирал себе ту, которую читал супруге, обыкновенно историческое сочинение или русский бытовой роман. (...) # Чтение вдвоем было главным удовольствием царской четы, искавшей духовной близости и семейного уюта (Мосолов, там же с.25-26). С остальной семьей царь в обычное время мог встречаться только за столом, во время пятичасового чая или вечером, если к тому же у него не было срочной работы; каждый обед и завтрак должны были продолжаться ровно 50 минут, ни минутой больше, ни минутой меньше (там же, с.165, 161).

 

1 сент. 1917 царь так фиксирует в дневнике приезд назначенного к ним Временным правительством комиссара – Панкратова (Василий Семенович Панкратов – революционер, проведший до этого 14 лет в одиночке Петропавловской крепости[400]): На вид — рабочий или бедный учитель. Он будет цензором нашей переписки. Сам Панкратов в своих воспоминаниях отмечает, что на следующий день после приезда был представлен царю (или вернее, царь ему был представлен), они поздоровались за руку и царь познакомил его с семьей, несколько комично выстроенной им в ряд. Николай просит, чтобы их допустили в городскую церковь Благовещения (до тех пор богослужение в целях безопасности проводилось внутри губернаторского дома, где жила царская семья), а также – просит привезти бревен и дать ему пилу для заготовки дров, чему новоприбывший комиссар обещает содействовать (Панкратов, с.18-20). Но далеко не все пожелания бывшего императора исполняются (29 сен. 1917):  На днях Е.С. Боткин получил от Керенского бумагу, из которой мы узнали, что прогулки за городом нам разрешены. На вопрос Боткина, когда они могут начаться, Панкратов, поганец, ответил, что теперь о них не может быть речи из-за какой-то непонятной боязни за нашу безопасность. Все были этим ответом до крайности возмущены.

            Именно к концу дневника всё чаще у царя проявление эмоций – раздражение, возмущение и даже отвращение. Именно в таких местах дневник становится драматичен и внешне наиболее информативен. Царское семейство лишается одного за другим своих прав и привилегий: 3 июня 1917 у наследника отобрали винтовку, с которой тот занимался как «молодой солдат» (еще на острове в Царском селе). 26 июня комендант полка, охраняющего императорскую семью (кстати, весьма симпатичный царю полковник Кобылинский, позже ушедший к Колчаку и расстрелянный красными в 1927), просит царя – не подавать руки офицерам при посторонних и не здороваться со стрелками охраны <по-видимому, не приветствовать их устно?>, так как – до этого было несколько случаев, что они не отвечали. [Очевидно солдаты, простая крестьянская масса, боятся обвинений в сочувствии царской семье?] За 4 сен. 1917 есть даже такая запись: Последние дни принесли большую неприятность в смысле отсутствия канализации. Нижний WC заливался мерзостями[401] из верхних WC, поэтому [пришлось] прекратить посещение сих мест и воздерживаться от ванн; всё от того, что выгребные ямы малы и, что никто не желал их чистить. Заставил Е.С. Боткина привлечь на это внимание комиссара Панкрат[ова] , кот[орый] пришёл в некий ужас от здешних порядков.[402] Но с 29 сен. 1917 арестованным запрещаются и прогулки за город (вначале их должны были сопровождать на прогулках стрелки охраны, они могли выходить, хотя и не все одновременно)[403]. Панкратов несколько раз пытается объяснить (как самому царю, так и через лейб-медика Боткина), что он опасается вовсе не побега заключенных, а наоборот, реакции на его, царя, появление у местных жителей, простых тоболяков – и возможных оскорблений в его адрес, что было вполне реально[404].

            Вот царь узнает об октябрьском перевороте (17 нояб. 1917): Тошно читать в газетах описание того, что произошло две недели тому назад в Петрограде и Москве! # Гораздо хуже и позорнее событий Смутного времени. – Ранее же о событиях в столице он, по-видимому, ничего и не знал: российская история теперь проходит мимо него; во всяком случае, в его дневнике об этом ничего нет. На следующий день, по поводу перемирия, заключенного новым правительством с немцами (18 нояб. 1917): ...Как у этих подлецов большевиков хватило нахальства исполнить их заветную мечту предложить неприятелю заключить мир, не спрашивая мнения народа, и в то время, что противником занята большая полоса страны?[405] 12 декабря того же года: Утром случай с доской от качель в саду, на кот[орой] была неприличная надпись, сделанная кем-то из стр[елков] 2-го полка [случай, в мемуарах Панкратова не отмеченный]. – Такое событие, по-видимому, в прежнее время совершенно немыслимое, теперь становится всем знакомой нормой. Вот и священника в церкви, которую пока еще может посещать царская семья, сажают под домашний арест – за то, что служивший вместе с ним дьякон во время службы помянул царя со всеми титулами: (28 дек. 1917) Узнали с негодованием, что нашего доброго о. Алексея притягивают к следствию... Упрекая охранников, он пишет: Это случилось потому, что за молебном 25 дек[абря] диакон помянул нас с титулом, а в церкве было много стрелков 2-го полка, как всегда, оттуда и загорелся сыр-бор, вероятно, не без участия Панкратова и присных.[406] [Инцидент описан со стороны царя. Панкратов, излагая те же факты, утверждает, что выходка дьякона была спровоцирована священником как месть именно ему (Панкратову) за то, что он не разрешил о.Алексею быть законоучителем у царевича: Панкратов обвиняет того – в « бестактности и несвободе от стяжательства» (с.82-83). – Тут мы можем наблюдать конфликт дневников.]

После нового года (3 янв. 1918) Николай отмечает в дневнике с возмущением, что отряд стрелков постановил снять с себя погоны – чтобы не подвергаться оскорблениям и нападкам в городе. Непостижимо! – заключает он. Однако позже, через некоторое время, уже перед последней высылкой в Екатеринбург, он и сам принужден отказаться от ношения погон. Вот, 8-го апр. 1918, ему показывают телеграмму из Москвы, в которой подтверждается постановление отрядного комитета о снятии мною и Алексеем погон! Поэтому решил на прогулки их не надевать, а носить только дома. Этого свинства я им не забуду! Позже, при переезде в Екатеринбург семье императора объявлено, что и – фальшивые титулования (их императорских величеств) отменяются. С февраля 1918 царской семье значительно снижают нормы довольствия. В дневнике от 9-го апреля: Узнали о приезде чрезвычайного уполномоченного Яковлева из Москвы (…). Дети вообразили, что он сегодня придёт делать обыск, и сожгли все письма, а Мария и Анастасия даже свои дневники [отсюда можно видеть, что по крайней мере некоторые из детей тоже вели дневники]. Сделать уже ничего нельзя: в Ливадию, куда они надеялись быть высланными, будучи еще в Царском селе (в Ливадии пока еще находится мать Николая, Мария Федоровна), попасть им уже не суждено. Через четыре дня, 12 апреля, бывшему императору объявляют, что получен приказ – увезти его, но не сообщают куда (для этого и прислан новый комиссар, Яковлев) [позже оказывается, что в Екатеринбург]. При перевозе царя интересы приехавшего из столицы комиссара сталкиваются с интересами местной «уральской», как она себя называет, партии (это – большевики Белобородов, Голощекин, Авдеев). От последнего из них тоже остались мемуары (напечатаны в 1928 г., то есть через 10 лет после описываемых событий, в журнале «Красная новь»), в начале которых он пишет: Формально царская семья была направлена в Тобольск для более строгого заключения. Однако из показаний ряда членов Временного правительства и из всей обстановки отправки царской семьи и организации ее охраны вырисовывалось совершенно ясно намерение создать более благоприятные условия для возможной эвакуации ее за границу.[407]

Охрану царя в Тобольске, во главе с полковником Кобылинским, Авдеев называет – «откровенно черносотенной», а назначенного Временным правительством комиссара Панкратова – «эсером»: Этого Панкратова достаточно характеризует белогвардейская печать, указывая, что Николай так привязался к нему, что с удовольствием слушал его рассказы о путешествии по Сибири, читал его воспоминания и даже сделал предложение ему быть преподавателем его детей (там же), но эти сведения почерпнуты, скорее всего, не из «белогвардейской печати», а из собственных воспоминаний Панкратова, опубликованных тремя годами ранее авдеевских, в Ленинграде. Про дом в Тобольске, откуда увозят царя (он состоял из 18 комнат, с 45 слугами) Авдеев пишет: скорее здесь пахло царским дворцом. В Екатеринбурге семье Романовых будет отведен дом уже из 5 комнат и число слуг, которых им оставят, будет сведено до трех (впоследствии стирать белье придется самим царским дочерям – там же, с.198, 200, 203). Вот сцена знакомства нового комиссара Яковлева с царем, в пересказе Авдеева. В ней можно видеть, как уже задним числом беллетристически драматизировано удивление мемуариста тому, что новый комиссар здоровается с царем за руку: Николай подошел к Яковлеву и протянул ему руку, и, к нашему изумлению, тот подал ему в свою очередь руку, и они обменялись приветствиями. [Сразу после этого Яковлев, Кобылинский и Авдеев осматривают дом и происходит смена охраны – гвардейцев-фронтовиков сменяют уральские пролетарии. Описание тоже вполне патетическое:] С одной стороны – выстроился взвод саженных красавцев-преображенцев, одетых как один в лучшее обмундирование, во главе с изящным, высокого роста офицером. # С другой стороны – напротив этого взвода – выстроилась наша братва красногвардейцев, одетых как пришлось, во что попало: кто в засаленном полушубке, кто в штатском пальто.... (там же, с.191). Вот и в следующем эпизоде отчетливо видна стилизация под новые эстетические и моральные нормы. Отрывок из тех же воспоминаний описывает проезд царской семьи через Покровское, под Тюменью, – родное село убитого полтора года назад Григория Распутина. Якобы, народ вслед проезжающим супругам ехидно кричит: «Что, доцарствовал?» – «Саша, а где твой Гриша?» Поведение бывшей императрицы описывается следующим образом: Когда проезжали мимо самого лучшего дома в Покровском, принадлежащего Григорию Распутину, построенного на царские деньги, Александра Федоровна крестила собравшихся у ворот этого дома крестьян. Из группы крестьян раздались насмешливые выкрики и громкий смех, после чего она потупилась и не поднимала головы, пока не выехали за село (там же, с.195).

Итак, оставив детей в Тобольске, царя с царицей, тремя слугами и тремя сопровождающими везут в Екатеринбург (сами пленники ничего не знают о месте окончательного назначения). Во время пересадки из саней в поезд, в Тюмени, происходит инцидент между Яковлевым и Авдеевым, описанный не вполне внятно в мемуарах последнего (очевидно со многими умолчаниями). Вместо Екатеринбурга поезд отправляется было в сторону Омска. Яковлев (он пока считается главным) мотивирует это тем, что будто бы стало известно, что по дороге в Екатеринбург их ожидает засада и поезд может быть взорван. Авдеев протестует, Яковлев грозится того расстрелять (ему даны ВЦИКом и такие полномочия, за подписью Ленина и Свердлова). И все-таки остановив поезд перед самим Омском, Авдеев связывается по прямому проводу с Москвой и на тот раз получает новые указания: приказано повернуть обратно – на Екатеринбург. По приезде уже Авдеев назначен комендантом дома особого назначения, а Яковлев устраняется (как напишет позже Авдеев, подозрения уральского обкома, касающиеся того, вполне оправдались: впоследствии он на восточном фронте перешел к белым: с.200). За исключением трех слуг все приехавшие вместе с царем, то есть князь Долгоруков, графиня Гендрикова, граф Татищев, доктор Боткин, слуга Чемадуров – «поступают в распоряжение местной чрезвычайной комиссии» (там же с.199) – то есть помещаются в тюрьму.

На пасху, 22 апреля, уже на новом месте, царь рисует в дневнике план дома, куда их поместили. Здесь же надпись его рукою: «Дом Ипатьева в Екатеринбурге». А через два дня (24 апр.): Авдеев, комендант, вынул план дома, сделанный мною для детей третьего дня на письме, и взял его себе, сказав, что этого нельзя посылать! [из этой записи видно, что письма (а может быть и сам дневник) Николая перлюстрировались][408]. Авдеев, допрашивавший царя в комендантской, демонстрируя превосходство над царем-заключенным, пишет следующее: человек он был недалекий.... Когда же я показал ему самый план, написанный им собственноручно, то он замялся, как школьник, и говорит, что он не знал, что нельзя посылать плана. На запрос, почему же тогда его запрятали под подкладку конверта, он как ребенок начал просить, чтоб его извинили на первый раз и что больше таких вещей он делать не будет. После этого инцидента царь официально предупрежден, что в случае повторения чего-то подобного он будет помещен в местную тюрьму в одиночную камеру (Авдеев, с.204). 27-го апреля 1918 у всей семьи отбирают «лишние» деньги, а 1 мая – нам передали через Боткина[409], что в день гулять разрешается только час; на вопрос: почему? исп[олняющий] долж[ность] коменданта ответил: «Чтобы было похоже на тюремный режим». На следующий день маляр закрашивает окна в их доме: Применение «тюремного режима» продолжалось и выразилось тем, что утром старый маляр закрасил все наши окна во всех комнатах известью. Стало похоже на туман, кот[орый] смотрится в окна. Вот тут царь и встречает свой 50-й день рождения (6 мая 1918), в «ипатьевском» доме, с одними только женой и дочерью Марией (остальные дети еще в Тобольске, их привезут позже, только 10 мая):  Дожил до 50 лет, даже самому странно!

13 мая, вместе с доктором Деревенко, лечившим царевича Алексея, к ним приходит осматривать сына некий – черный господин, которого вначале все принимают просто за врача. А вот 14 мая – Часовой под нашим окном выстрелил в наш дом, потому что ему показалось, будто кто-то шевелился у окна (после 10 час. вечера) – по-моему, просто баловался с винтовкой, как всегда часовые делают. У Авдеева этот выстрел объясняется в подробностях: во-первых, царская семья, якобы, была уже предупреждена, что им запрещено подходить и высовываться в окно (что они, несмотря на это, как будто делали), иначе часовой имеет полное право выстрелить. Во-вторых, Авдеев, якобы, сразу же после выстрела войдя в комнату царя, увидел самого Николая, лежащего лицом вниз, который сразу поднялся ?-<видимо, был оглушен выстрелом>, в-третьих, на окне Авдеев увидел детский лук царевича Алексея, стрелы к которому не было ?-<с его помощью отправлялись письма «на волю»>, который он сразу же реквизировал (с.206); пуля попала в верхний наличник окна и засела в штукатурке стены (с.207).

28 мая 1918-го в дневнике царя снова взрыв возмущения: В сарае, где находятся наши сундуки, постоянно открывают ящики и вынимают разные предметы и провизию из Тобольска. И при этом без всякого объяснения причин. Всё это наводит на мысль, что понравившиеся вещи очень легко могут увозиться по домам и, стало быть, пропасть для нас! Омерзительно! Внешние отношения также за последние недели изменились: тюремщики стараются не говорить с нами, как будто им не по себе, и чувствуется как бы тревога или опасение чего-то у них! Непонятно! (Вначале, как мы помним, еще стоял вопрос, подавать ли или не подавать руку, здороваясь.) 5 июня 1918: Дорогой Анастасии [дочери] минуло уже 17 лет. Жара и снаружи и внутри была великая. Продолжаю чтение Салтыкова[-Щедрина]  III тома — занимательно и умно.

            Уже ближе к развязке, 21-го июня, происходит еще одна «смена комендантов» – вместо Авдеева, которого обвинили в воровстве, назначается тот, кот[орого раньше] мы принимали за доктора – Юровский [Юровский в свою очередь сменяет и значительную часть караула: теперь вместо уральских рабочих в него становятся «латыши»[410]]. Днем до чая он со своим помощником составляли опись золотым вещам – нашим и детей; большую часть (кольца, браслеты и пр.) они взяли с собой. Объяснили тем, что случилась неприятная история в нашем доме, упомянули о пропаже наших предметов. (Описанные ценности позже вернут, прямо накануне казни).

3 июля военный комиссар Голощекин прибывает в Москву с резолюцией Уральского областного совета, в которой было требование немедленного расстрела Романовых и всех, кто находился в заключении вместе с ними[411]; у Ленина не было времени принять Голощекина (там же, с.498). Он останавливается на квартире Я.М. Свердлова. Здесь, как считает Дитерихс, и была решена окончательно судьба царской семьи (Дитерихс с.95). Но Ленин был против расстрела детей: это Свердлов сообщил Голощекину до 8 июля, когда тот уехал обратно (Кинг, Вильямс с.499). По возвращении в Екатеринбург Голощекина, Уральский совет посылает следующую телеграмму (через Петроград, прямая связь отсутствовала):

            Проинформируйте Москву, что в связи с создавшейся обстановкой медлить больше нельзя; суд, согласованный с Филиппом [Голощекиным], ждать не может. Если вы не согласны, немедленно сообщите (там же, с.506).

            Никто из семьи царя об этих событиях, естественно, ничего не знал. Один из новых охранников, взятый в команду Юровским (с военных занятий), некто 18-летний В.Н. Нетребин, в своих воспоминаниях (середины 20-х годов) расскажет, какие возможности уничтожения царской семьи в то время секретно обсуждались: предполагалось либо [1] запереть всех заключенных в комнату угловую, она была занята ими же, и бросить две бомбы. Через несколько дней такой план был отвергнут (это вызвало бы слишком большой шум) в пользу варианта, предложенного самим Юровским: [2] зарезать всех кинжалами в постелях. Даже распределили, кому кого прикончить. Прорабатывался также вариант [3]  расстрела всех при попытке «бегства», но спровоцировать царя путем подброшенных писем неких «офицеров», готовых пойти, якобы, на его спасение, так и не удалось (Платонов О.А. с.446-447). Приведен в исполнение в результате был отличный от всех перечисленных – четвертый вариант.

Для узников зловещих признаков приближения конца все больше. Предпоследняя запись царского дневника, 28 июня (11 июля по н.с.) читаем: Утром, около 10 1/2 часов, к открытому окну подошли трое рабочих, подняли тяжелую решетку и прикрепили ее снаружи рамы – без предупреждения со стороны Ю[ровского]. Этот тип нам нравится все менее. # Начал читать VIII том Салтыкова. В самой последней записи, 30 июня (13 июля по н. с.) значится: Алексей принял первую ванну после Тобольска; колено его поправляется, но совершенно разогнуть его он не может. Погода тёплая и приятная. Вестей извне никаких не имеем. На следующий день, 14 июля, во время службы отец диакон, совершавший в ипатьевском доме службу (обедницу) «вместо того чтобы прочесть, по ошибке запел «Со святыми упокой»» – все члены императорской семьи опустились на колени (Дитерихс с.24). За последние два дня жизни царя, 14-16 июля, записи в дневнике отсутствуют. Ночью, с 16 на 17 июля, вся семья и жившие с ними вместе в доме слуги – комнатная девушка Анна Степановна Демидова, камердинер Алексей Егорович Трупп и повар Иван Михайлович Харитонов – были приглашены в подвальное помещение и там расстреляны. Пощадили только мальчика-слугу Седнева  – его вызвали накануне для того, якобы, чтобы повидаться с дядей, и он исчез (это из дневника Александры Федоровны). Современные историки дают следующий комментарий произошедшим событиям и информированности о них в Москве:

            Отказавшись дать санкцию на убийство всех пленников, Москва при известных условиях соглашалась на расстрел одного бывшего императора. Приняв решение, которое прямо противоречило позиции Москвы на этот счет, Уральский областной совет отправил в столицу спешную телеграмму, воспользовавшись условным паролем, чтобы Москва, имея в виду судьбу одного лишь Николая, подумала, что это касается одного лишь бывшего императора. ...Немедленно после убийства царской семьи местные власти отправили в Москву уведомление о том, что Николай расстрелян согласно декрету президиума Уральского обл.совета и что его семья «отправлена в безопасное место» (Кинг, Вильямс с.507).

            Все главные руководители Уралсовета, принимавшие решение о расстреле, – Белобородов, Дидковский , Сафаров , Голощекин  – погибли в сталинских лагерях, а непосредственные участники расстрела, по словам Эдварда Радзинского, благополучно прожили жизнь и умерли своей смертью.[412]

            Зинаида Гиппиус в своем дневнике тех дней безжалостно фиксирует: “6 июля, пятница [также по старому стилю]. # С хамскими выкриками и похабствами, замазывая собственную тревогу, объявили, что Расстреляли Николая Романова. (…) # Щупленького офицерика не жаль, конечно (где тут еще, как тут еще «жаль»!), он давно был с мертвечинкой, но отвратительное уродство всего этого – непереносимо”[413].

 

·        Дневник Николая I и II, «Камер-фурьерский журнал» Ходасевича

 

В целом у царя как будто не было – или времени, или желания, но скорее просто привычки и необходимости вести обстоятельный дневник, с вхождением в подробности и детали событий: он ведет его, как уже сказано, подчиняясь заведенному до него, заданному порядку. При этом нельзя сказать, что царь во всем следует семейным традициям. Так, дневник его тезки-прадеда, Николая I в 1822-1825 гг. (тогда великого князя: он еще не мог рассчитывать сделаться императором) – велся по-французски чрезвычайно мелким, но достаточно разборчивым почерком и имел первоначально название «Памятная Книжка для записывания нужных дел или достопримечательностей». Этот дневник и похож, и не похож на дневник правнука: он содержит многочисленные именные и глагольные перечисления: перечисления лиц, с которыми Николай Павлович встречается за день, а кроме того перечисления самих действий. Вот запись от 27 нояб. / 9 дек. 1825, в знаменательный для него день, когда Николаем было получено из Таганрога известие о кончине брата, императора Александра I, в результате которой он сделался императором: Ужасный день [ниже даты: Atroce journee – обведено черной рамкой]. # Встал в 8; Перовский [В.А., полковник, адьютант Николая], Стрекалов, Г...; говорили; к матушке; она еще одевается; у себя; поехал один на одноконных санях к себе, встретил по дороге жену, вернулся к матушке; Бенкендорф, с ним на смотру 1-го батальона Семеновского [полка]; поднялся к матушке, она спокойнее, уходил и возвращался несколько раз (...) Во время молебна Гримм [камердинер матери, Марии Федоровны] стучится в дверь, выхожу тотчас; в библиотеке батюшки; по фигуре Милорадовича [М.А. Милорадович – граф, петербургский генерал-губернатор] вижу, что все потеряно, что все кончено, что нашего Ангела [так в семейном кругу называли императора Александра I] нет больше на этом свете! Конец моему счастливому существованию, которое он создал для меня! [В конце абзаца поставлен крест и проведена горизонтальная линия через всю страницу] # (...) Принес присягу на верность моему законному императору Константину; все делают то же; (...) замешательство, печаль; Голицын [А.Н. Голицын – главноуправляющий Почтовым департаментом], Лобанов [кн. Д.И. Лобанов – министр юстиции, по-видимому, все они явились к нему на прием, как к наследнику престола]; я отказываюсь слушать об этом [очевидно, имеется в виду: слушать об отречении Константина от власти в пользу него, Николая, - в соответствии с распоряжением покойного Александра]; в комнатах Михаила я объявляю совету, что не могу повиноваться роковому акту, который дают мне прочесть, без подтверждения моего законного государя; (...). Я не могу припомнить всего [здесь он имеет в виду, что не может припомнить всех подробностей того дня]. (...); спал одетый у жены в зеленой комнате;...[414]

 

Оба дневника – Николая I и Николая II – во многом напоминают и так называемый Камер-фурьерский журнал Владислава Ходасевича: само название которого является одновременно стилизацией и пародией на существовавшие при российском императорском дворе, начиная еще с 1726 г., записи о здоровье, о помолвках, браках и вообще официальных церемониях, проходивших с присутствием членов царской семьи и о прочих фактах “светской хроники”: упомянутый журнал Ходасевичем велся с 1922-го по 1939-й год[415]. Автор как бы тем самым предлагает относиться к себе – как к царственной персоне, любое действие которой заслуживает того, чтобы быть занесенным в анналы истории, но тут же – и смеется над этой своей претензией и над собой записывающим свою жизнь, как бы вышучивает это намерение, униженно разыгрывая должность бытописателя, некого безымянного камер-фурьера (я сам-себе-камер-фурьер). Ведь обыкновенно личность хрониста, создающего документ подобной “парадной истории ”, или светской жизни, совсем не важна, а намеренно затушевана. Вот и Ходасевич как бы самоустраняется, выступая в своем журнале лишь как безымянный хроникер событий, максимально бесстрастно. – Читать этот текст кому-нибудь, кроме самого автора, – не знающему внутренний контекст и не могущему соотнести его с какими-то другими источниками, почти бессмысленно: «текст из линейного превращается в точечный; запись не столько рассказывает о событии, сколько обозначает его…» (Демидова О.Р., с.14)[416]. Что можно извлечь, например, из такой записи в его журнале (15 окт. 1932 – ниже в квадратных скобках информация, извлеченная из комментариев в цитируемой книге):

В Возрожденье [парижская газета, орган русской национальной мысли]. В кафэ / К Цетлиной[417] [издатель, меценат] (обедал; Болотова [художница, дочь Цетлиной]. С ней в «Перекресток» [литературное объединение молодых писателей и поэтов в Париже]. и на Montparnacce – до утра (Нина [Берберова Н.Н. , жена Ходасевича], Смоленский [поэт, литературный критик, переводчик, мемуарист], Мандельштам [Ю.В., поэт, литературный критик, переводчик, член «Перекрестка»], Терапиано [поэт, прозаик, литературный критик, переводчик, мемуарист, организатор «Перекрестка»], Кнут, Фельзен, Ладинский; Яблоновский, Ася, Милочка, Рейзини, Поплавский, Гринберги, Клячкин, Браславский. / итд.

Видимо, надо согласиться, что никому кроме автора не захочется читать и перечитывать такой сконденсированный, будто бы зашифрованный текст, да и сам автор, думаю, способен восстановить подробности означенных здесь событий только в течение какого-то недолгого времени, потом они неизбежно уйдут из его памяти.

            В то время как исходно камер-фурьерский журнал обращен вовне (к парадной истории), у Ходасевича он обращен исключительно к самому себе. Так, например, событие апреля 1932 года, когда от автора уходит его жена, Нина Берберова, отражаются одной строчкой: “Н<иник> уехал”. В то же время, если заглянуть в книгу Берберовой «Курсив мой», то об этом же драматическом событии в жизни их обоих рассказано гораздо более внятно. В частности, описаны детали: [1] она очень боялась, когда они сняли именно эту квартиру в Париже, потому что квартира располагалась высоко, на 4 этаже; [2] когда Ходасевич, провожая уходящую Берберову глазами, стоял возле окна, наблюдая ее отъезд и буквально вцепившись руками в подоконник, она откровенно боялась, что он может покончить с собой, выбросившись из окна: [3] накануне их расставания он сказал ей на кухне такую “милую” фразу: “Не открыть ли газик?” (там же, с.18). Впрочем, и в его тексте, хоть и очень редко, но встречаются случаи, «когда Ходасевич-человек не может скрыться за маской Ходасевича-регистратора фактов, и «тихий ад» в котором пребывает его душа, прорывается в текст (ср. замечания типа «Пошлятина», «Ужасный день» и под. – там же, с.16). Но у Ходасевича подобных случаев еще гораздо меньше, чем даже у Николая I или Николая II. (У последних, в свою очередь гораздо меньше, чем у Никиты Окунева, к дневнику которого я сейчас перейду.)

            Преднамеренной скупости, самоограничению при фиксации фактов в дневниках Николая II или Ходасевича противостоит другой тип дневника, так называемый «франклиновский журнал», то есть заимствованный, по-видимому, уже из протестантской традиции, с постоянным и обязательным самоотчетом человека – каковыми являются, например, ранние дневники В.А. Жуковского и Л.Н. Толстого, где свободно могли сочетаться, уживаясь друг с другом, жанры исповеди и проповеди. Здесь мы встречаемся уже с иным типом дневникового текста, который можно назвать письмом-дневником[418]. (Такие дневники имеют четко выраженную внешнюю адресованность. В частности, дневник Толстого писался для его жены, детей, для круга знакомых и близких – правда, в конце жизни этот круг знакомых расширился до круга единомышленников или вообще всех людей, на которых была рассчитана проповедь Толстого, а вот его собственная жена, Софья Андреевна, из этого круга оказалась исключена, что и повело к трагедии в итоге их отношений.)

 

·        Дневник обывателя

 

В отличие от государя-императора, Никиту Окунева как раз интересует то, что мы сегодня могли бы назвать «сенсациями», он весь сосредоточен на том, что попадается наиболее интересного, или «жареными фактами», становящимися известными из газет, из обсуждений с приятелями, просто из сплетен. Его интерес к дневнику, да и само принятое решение (вести дневник) – вполне сознательное решение взрослого человека. Но вот факты, которые попадают в раствор его внимания, зачастую вполне будничны. Он наивно надеется, по-видимому, что и в дальнейшем его потомков будут интересовать цены на рынках его времени и упорно продолжает пополнять дневник сведениями, например, следующего рода: в записи за сентябрь 1918-го он отмечает: на Трубе [то есть на рынке Трубной площади] просят за живую, захудалую, непородистую курицу  – 65 р., подошвы кожаные к сапогам или штиблетам самые дешевые [стоят] 75 р. за пару (и далее перечисляет цены на ржаную муку, на зубной порошок, на селедку, на спички). Он доводит свой труд до 1372 страницы и следующим образом, правда, с некоторой самоиронией, заключает последнюю из страниц: …у меня нет еще своих внуков, которые могли бы лет через 50 позабавиться, почитать, что там полуграмотно нацарапал их дедушка про «великое» время. Его дневник очевидно пишется на отдельных листах и сам он озабочен тем, чтобы скрыть написанное «от чекушки» – от новой власти, с ее страшной чека.

            Если сравнивать с императором Николаем, то дневник Окунева написан, конечно, в гораздо более раскрепощенной, человеческой форме (человеком не «при мундире»): автор старается обозреть все доступные ему средства информации (газеты, разговоры, слухи) по следующим крайне животрепещущим для него, как для всякого обывателя, вопросам: как уже сказано, цены на хлеб и на самые насущные товары, но также и «безобразия», творимые большевиками, разоряющими худо-бедно организованное до сих пор хозяйство империи, притеснения со стороны новой власти, направленные против церкви, кроме того – новые театральные постановки. Сведения, которые заведомо отсутствуют у царя Николая, Окунев черпает из общения в очередях и вообще «на дне» нового советского общества, в представлениях низовой культуры, сопротивляющейся теперешней власти. Частенько он позволяет себе и позлословить, отводя душу на большевиков. Вот, например, по поводу объявленной ими только что замены продразверстки – продналогом: (3/16 марта 21) «Правда» говорит, что партия доказала этим внимание к нуждам страны. Черта с два! Просто она доказала, что перетрухнула от Кронштадта, голода и холода....[419] У автора в тексте присутствует и своеобразный народный юмор: так, 6/19 сен.1919 г.[420], в его собственной квартире, по ордеру ЧК производится обыск: Два комиссара, проводившие обыск, были очень деликатны, не все переворотили вверх дном, заглянули в 5-6 шкафов и столов и, не найдя ничего предосудительного и незаконного, оставили нас с миром, но прикомандированный к ним милиционер с ружьем во время обыска забрался в уборную и произвел там ретирадное безобразие, потребовавшее тщательной чистки. Ну ничего! Будем считать, что это на счастье! Значит, у нас не только ничего не взято, но даже оставлено. – Мы можем видеть у него больший интерес к «телесному низу», чем у императора.

            Никиту Окунева следует признать, во-первых, внимательным читателем и пересказчиком, или даже хроникером, всех доступных для него средств информации (в частности, например, он является фиксатором сообщений о февральском и октябрьском переворотах 1917-го, о «кронштадтском мятеже» 1919-го, о «польской кампании» 1920-го, о печальной истории ПОМГОЛа, комитета помощи голодающим, в 1921 г. – насколько достоверно их можно было восстановить из прессы того времени), а во-вторых, еще и своеобразным аналитиком, излагающим официальную информацию, как правило, по-своему, с выставлением своих оценок – то есть событиям и самым модальностям, в которые события оказываются облечены в газетах. Иногда его мнения совершенно наивны ввиду нашей (приобретенной задним числом и умом) осведомленности, поскольку правдивая информация в газетах того времени как правило отсутствует. Но иногда он совершенно трезво выхватывает самую суть, проникая в нее интуитивно, минуя газетные штампы и умело пользуясь «уличными», а также своими собственными догадками и измышлениями. Тут он является еще, конечно, и незаменимым фиксатором разнообразных слухов, пересудов, собственно «гласа народного», то есть мнений душевной Сухаревки (как это назвал, кажется, еще В.И. Ленин[421]) по всем интересующим жизненным вопросам, а к тому же и регистратором самих «анекдотов», народных выражений того времени. Вот, например, (7/20 июня 1920) он пишет о таком шутливом выражении, как «номер 11»: так говорят о пешем хождении в насмешку над трамваем, многие номера которого до сих пор бездействуют. – Или вот запись, сделанная по поводу новых сложносокращенных слов, все больше входящих в употребление (2/15 июня 20): Сложность советской терминологии учреждений с каждым днем «осложняется». Сегодня я видел на своей службе бумагу со штампом «реввоенжелдортрибунал»; отмечены в дневнике и такие (1921 г.) словечки: распредкомпродпуть, помкомандвойскупр[422]. Окунев сознательно берет на себя роль летописца бытовых примет времени. В этом, как было сказано, он видит вообще одну из важнейших задач своего текста – отслеживая не только цены на дрова, на извозчика, на папиросы, но отмечая даже стоимость мытья в бане (запись от 20 июня/3 июля 1919). Здесь его «хронограф» можно сравнить, с одной стороны, с записью в таком семейном дневнике, который был заведен отцом Антона Павловича Чехова (после переезда семьи в Мелихово) Павлом Егоровичем Чеховым – «Мелиховском летописце»), где чередовались сообщения о посадках и сборе сельскохозяйственных культур, о приездах в Мелихово гостей, о смертях домашних животных... С другой стороны, это можно сопоставить и с гораздо более информативным – блокадным дневником Александра Николаевича Болдырева, – написанным во время исключительного напряжения сил, чтобы выжить[423] (тут сходны ощущаемые авторами как экстремальные обстоятельства – послереволюционный голод и блокада).

            Окунев оказывается важным и эстетическим свидетелем – он регулярный посетитель театральных представлений, (а соответственно, и бытописатель еще и закулисной театральной истории – то есть тогдашних МХАТа, Таировского театра[424], выступлений Ф.И. Шаляпина: в частности, он иронизирует по поводу огромных гонораров последнего, что было, по-видимому, тогда притчей во языцех), а также является большим ценителем церковной службы и пения, заинтересованным свидетелем околоцерковной истории – противостояния церкви и государства, обновленчества (хотя глубоко вникнуть во все, во многом скрытые, детали, естественно, не мог).

            Итак, перед нами – свидетель пяти или шести перечисленных «хронотопов», а иногда их прямой участник, с отчетливо выражаемой в дневнике собственной точкой зрения. Порой он просто дословно переписывает в дневник какую-то из понравившихся ему газетных статей: например, статью Мих[аила] Левидова из «Известий» (в записи от 12/25 июля 1920-го), она дана то ли в цитатах, то ли в его пересказе (без кавычек) и занимает более полстраницы. Иногда Окунев сетует, что не может, к сожалению, за отсутствием под рукой дневника (!), справиться в нем о чем-то, уже записанном ранее: ?-<вероятнее всего, будучи вынужден прятать рукопись в каком-то надежном, недоступном для посторонних тайнике>. Так, 29 июня/12 июля 1920, после целой строчки точек ?-<соответствующих вырванным или зачеркнутым в рукописи записям> автор говорит, что легко может обличить большевиков в их «вранье». А далее, уже касаясь своего архива: Но я не могу располагать во всякую минуту этим драгоценным справочным материалом, ибо приходится написанные листки прятать: не ровен час, какое-нибудь расследование моей конуры, ну и прощай мои многолетние труды! Попадут они в чекушку и будут там искать в них какого-нибудь заговора против существующей власти.[425]

Общим жанром в дневнике, надо сказать, – у императора и у обывателя – является поминовение усопших. Окунев в начале такой записи, как принято, ставит крестик, например: (9/22 сент.21) † На днях узнал о кончине своего бывшего приятеля, из так называемых «собутыльников[426]», Ивана Сергеевича Корчагина. Вот он, старый железнодорожник, всегда живший в Москве, – а я и не знал, что его нет между нами.... Умер бедняга, говорят, в одночасье со своею супругой от воспаления легких. Поистине был русский тип: когда трезвый – угрюм, скучен, скуп, желчен, черств, а как подвыпьет – душа-человек! И интересным даже делался: оригинально и трезво мыслил, раскрывал свои объятия другу и недругу....[427]

            Или вот о чем, среди наболевшего, сетует российский мещанин – тут мы, наконец, понимаем основные методы, какими он пользуется при сборе информации (17/30 окт. 1920): Розничной продажи газет уже не существует. Рассылают их только по учреждениям, клубам и должностным лицам. Всем остальным смертным предоставляется читать их на стенах Москвы. Сейчас такое занятие в такой холодище такому вот индивидууму, как я, потерявшему зрение наполовину,  – очень нелегкое, а поэтому мои «мемуары» поневоле делаются краткими. Всю газету не прочтешь, или не разберешь, и пока попадешь домой, многое забудешь из прочитанного.... – Отсюда видно, что многое в его записях – прямой пересказ газетных сообщений. Образцовый, заядлый читатель прессы, Окунев довольно быстро впитывает и заимствует общественно-политическую лексику. Вот (12/25 сен. 1919): Сегодня вечером принимал «опиум», т.е... был за всенощной в храме Пятницы Параскевы (в Охотном ряду). По случаю завтрашнего праздника Обновления Храма Вознесения Христова в Иерусалиме всенощная шла «по пасхальному чину», что для меня было великим духовным утешением, ибо я по болезни не мог быть в этом году ни за одной пасхальной службой.» Объясняя свое отношение к церкви в целом: «Православная служба, когда она совершалась истово, торжественно, благолепно, и церковное пение, если оно исполнялось мастерами, это, не споря даже про «опиум», – это такая красота и услада, что никакая новая жизнь ничем не заменит. Окунев находится в близких и даже приятельских отношениях со знаменитым басом, протодиаконом К.В. Розовым, восхищается проповедниками (в частности, протоиереем Храма Христа Спасителя А.А. Хотовицким – 30 мая/12 июня 1920 – И откуда явились эти Хотовицкие, Смарагды, Варфоломеи, Илларионы (тоже замечательные проповедники)? Надо полагать, что они всегда были у нас, да приходилось тогда благовествовать и служить по консисторской указке, а не по своему вдохновению. Как-никак, революция и тут сказалась.) С другой стороны, он не прочь посплетничать про своего же знакомого (29 дек./10 янв. 1921): В церкви слышал маленький анекдот в стиле Лескова про своего приятеля Розова (...). Удивлялись, что у него за натура, что за горло тоже. Служил истово, стильно, красиво и блистал высокими, чистыми нотами, ни разу не сорвавшись и придавая в ектениях, Евангелиях и других своих передачах каждому слову подобающее выражение и задушевность, – а накануне он же ездил в подмосковное село Измайлово и там, отслужив всенощную, всю ночь до самой обедни (которую сам же служил) пьянствовал со своими почитателями, выпив с ними две четверти спирта. И это был гонорар, а денег, говорят, не взял.

            За 2 марта 1917-го в его дневнике –  двухстраничная запись, начинающаяся следующим образом: С 9,5 ч. утра до 1,5 ч. дня читал «Русск[ие] Ведом[ости]», «Русск[ое]  Слово», «Утро России», «Раннее Утро», «Моск[овский]. Лист[ок]». Кажется, что это было самое интересное чтение за все мои 48 лет. # «Россия, ты больше не раба!» Вот лозунг всех известий. Его захватывают происходящие на его глазах исторические события. Через два дня, 4 марта, он уже взахлеб пересказывает известие – об отречении Николая: Второго числа в 3 ч. дня в городе Пскове Николай Второй подписал отречение от престола. Вот его манифест: «…Признали Мы за благо отречься от престола Государства Российского и сложить с себя Верховную власть. Не желая расстаться с любимым сыном Нашим, Мы передаем наследие Наше брату Нашему, Великому Князю Михаилу Александровичу.…»

            Незадолго до октябрьского переворота (20 окт. 1917) Окунев замечает, с ядом, горечью и сарказмом: Даже М.Горький заговорил против большевицкого движения. В «Новой жизни» его статья с предостережениями об ужасах уличных выступлений. Такой же Алексей Михайлович в душе буржуй и мещанин, как мы, грешные, осмеиваемые и презираемые им. Встревожился за свой уголок, где у него есть близкие и приятные ему существа, красивые вещи, уют и т.д., и вот боится, как бы «товарищи» все это не переломали. – Тут весьма характерно отнесение и себя, пускай в шутку, – к мещанам, то есть, надо понимать, к простым законопослушным гражданам государства, которое теперь, к сожалению, как он ни увлечен поначалу переменами, обречено на гибель. И последняя уже не за горами. Вот запись 10 нояб. 1917-го: Поистине, «человек предполагает, а Бог располагает»! Думал, что эти листы сплошь будут посвящены борьбе с иноземными неприятелями. Но вмешалась в ход событий революция и заняла в этой летописи первенствующее значение. С 27 февраля началась только увертюра к революции, а сама она, по крайней мере в Москву, со всеми своими ужасами препожаловала только к утру 28 октября. Вот что произошло за эти злосчастные 10 дней [то есть со дня предшествующей записи в дневнике, 28 октября]. <…> # Итак, большевики совершили переворот в свою пользу, но «не бескровно», как похвастался Троцкий. В одной Москве, говорят, от 5.000 до 7.000 жертв, а сколько испорчено зданий, имущества и всякого добра, и не перечесть.

            В знаменательный – но только для себя одного – день (7/20 сент. 1918)  он делает как бы сконфуженное признание перед читателем (Окунев на 4 месяца младше своего, к тому времени уже расстрелянного, императора, хотя последний факт, по-видимому, Окуневу станет известен только позднее): Сегодня мне исполнилось ровно 50 лет. Хочу «на закате своей жизни» быть совсем смиренным. Жизнь окончательно пригнула мою гордыню, да с годами и с потрясениями последних лет я как будто «прозрел» и вижу теперь, что я человек недалекий, малопросвещенный и упрямый в своих религиозных и политических заблуждениях.

            А вот непонятно откуда вычитанное (или услышанное?) им сообщение (11/24 мая 1919): На юге – еврейские погромы. Украинские войска, они хоть и «советские», но евреев бьют и грабят охотно.» Получив 16/29 мая письмо от сына Леонида, который пишет, что стал теперь военно-политическим комиссаром советской стрелковой дивизии, Окунев замечает: От-то дурень! как говорят чоловики из-пид Пилтавы.

            В дневнике часты и вполне бытовые зарисовки. Вот в воскресный день (6/19 сент. 1920) Окунев просто идет побродить по Сухаревке и буквально по-гоголевски восхищается ее масштабом, размахом: ...все галдит, шумит, гогочет, спорит, шутит и, конечно, ругается. Слова с буквы «червь» в особенном распространении. «Черт» и «чрезвычайка» следуют одно за другим беспрерывно. Первое как характеристика продающей или покупающей личности, второе как угроза ей же со стороны обманутого или ошеломленного «запросом». Но паче всего слышишь родную, расейскую «матушку». Она, матушка, не только не переводится, но исходит теперь из уст чуть ли не младенческих, и из уст «бывших» барынь.... В своей передаче мнений улицы автор всегда готов поддержать иронию и даже ёрничество. Так, например, по поводу похорон князя-анархиста Кропоткина, происходивших не на Красной площади, среди революционеров, как ожидалось, а – на кладбище Новодевичьего монастыря, автор дневника воспроизводит следующий «анекдот» (28 янв./10 фев. 1920): ...Одна из последних «загадок» и разрешение ее: «Какой самый замечательный памятник на еврейском кладбище? – Минину и Пожарскому!»  [соль анекдота в том, что «еврейским кладбищем» оказывается названа Красная площадь, где похоронены участники революции]; и в том же «жидофобском» духе: «Если за столом сидят шесть советских комиссаров, то что под столом? – Двенадцать колен Израилевых».[428] Позже, уже под конец дневника (27 фев./12 марта 1922) он пересказывает слухи о не показывающемся почему-то на людях председателе Совдепа (российскому обывателю известно: вместо Ленина декреты правительства подписывает Цюрупа): о Ленине болтали, что он «пьет горькую» или «с ума спятил» и находится в санатории или в психиатрической больнице. – Здесь, мы видим, что уже в то время слухи были недалеки от истины. (4 июня 1922 Окунев заносит в дневник опубликованный в газетах бюллетень о состоянии здоровья вождя – о том, что тот захворал острым гастроэнтеритом, что температура повысилась до 38,5 градусов и что было ухудшение нервного состояния больного, но сейчас Владимир Ильич находится на пути к полному выздоровлению[429].)

            За три месяца зимы и весны 1919-го в дневнике Окунева перерыв: сам он оказывается на грани смерти: прикован к постели крупозным воспалением легких и, уже задним числом, заботливо уведомляет читателя (23 апр./6 мая): Обрати, читатель, внимание на предшествующую запись: она помечена 6 февр. н/ст. <…> , т.е. была сделана 13 недель тому назад <…> я писал уже больным, пока не зная, что у меня 40-градусная температура и тяжкая болезнь…». В ближайшие дни он собирается наверстать вынужденный разрыв в своем прерванном репортаже (7/20 мая): Апрельских, мартовских и февральских газет не достал, и хотя я читал их, но с болезнью память была непрытка, так что, к сожалению, приходится вспоминать за прошлую сотню дней не очень многое… (Далее следует краткий отчет о передвижениях Колчака за это время, о смерти и похоронах Свердлова, о топливном кризисе в стране и других событиях.) Из новостей более близкого масштаба он отмечает, с укором для себя, что его болезнь совершенно разорила семью: Были дни, требовавшие расходов до 500 р., одним словом, болезнь моя разорила нас, и дело дошло до того, что пришлось мало-помалу распродаваться на Сухаревке. <…> # Не дай Бог никому хворать в такое ужасное время! (с.259) <…> Меня угнетало все время то обстоятельство, что я мучил своих домашних непрестанными требованиями ухода за мной. Бедная жена моя, она мучилась не менее моего! В следующем, уже 1920-м, году, с приближением нэпа, (12/25 июня) Окунев с горечью для себя фиксирует, что из двоих его детей один – «коммунист» (это сын), другая же, дочь, – спекулянтка (на самом деле она вместе с женой вынуждена торговать мелочным товаром, для того чтобы прокормить семью): со стороны жены и дочери к моему заработку установилось полнейшее презрение. Они хотели бы, чтоб я занялся какой-нибудь спекуляцией, как, будто бы, делают теперь «все умные люди». А чтобы доказать, что я не прав, они во все тяжкие торгуют на Сухаревке.[430]

            В стране при коммунистах происходит явное изменение допустимых нравственных норм (2/15 марта 1921): Утащить плохо лежащее полено, старый кирпич с разрушенной стройки, ложку, забытую кем-нибудь в столовой, «колено» для железной печи, карандаш со службы, газету со стены и т.п. мелочь – не преступление, а долг каждого гражданина, не исключая и тех, которые в изобилии снабжены разными карточками «широкого» потребления. Такой «долг» и мне, грешному, приходится иногда выполнять; к величайшей радости моей семьи.

            Наиболее трагична в дневнике заключительная запись 1921-го года, в которой поведано о личной трагедии, произошедшей Окунева:

            (31 дек./13 янв. 1922) † Когда я брал этот лист чистым, мне и в голову не приходило, что на нем придется начертать самое ужасное в моей жизни, несравнимое ни с какими потрясениями, пережитыми мною в эти несчастные семь с половиной лет [то есть за время ведения им дневника, до сих пор]. В третий день Рождественских праздников, т.е. 27 декабря ст[арого] ст[иля] (9 января н.ст.), выстрелом из револьвера покончила со своей многострадальной жизнью моя вторая жена Антонина Лаврентьевна Макри, урожденная Качковская. Мы не были связаны связаны с ней ни церковными, ни «гражданскими» обрядами, но крепко и неразлучно жили честными супругами больше 12 лет <…> Не стало сил у моего бедного и благородного друга! Окончательно надломилось здоровье от этих кухонных забот, стирок, уборок, колок дров, топок печек, тасканья мешков и разных «торговых» забот. Вот в последнем-то и кроется ее и мое несчастье, а главное мой стыд, мой позор, мое нравственное преступление. Ведь не я, муж, кормил ее, а она сама добывала эти средства и делилась ими не только со мною, но и с моими детьми. <…> ей приходилось целыми днями мерзнуть или мокнуть на каком-нибудь подлом рынке и продавать там из своей корзинки или мешка – то свои вещи, то купленное ею там же или в квартирах спекулянтов, то перец, то горчицу, то чай, то калоши резиновые, - одним словом, быть в конце концов «рыночной торговкой» и подвергать себя арестам...., гонениям милиционеров, ругани хамоватых покупателей. <…> # А я в это время «служил», получая ничтожное жалование и полуголодные пайки. Не правда ли, что роли были распределены кувырком? Пускай бы она служила, если это необходимо для ограждения себя от разных «трудовых» повинностей и от выселений с квартиры, а мне бы, как наиболее из нас двоих здоровому и грубому, - следовало бы торговать, если я сам себе не мог найти такой службы, которая заменила бы нам «сухаревские» доходы. И вот на этой почве ее справедливое на меня негодование. В этой наиболее пространной в дневнике (на 5 страницах) записи есть и такие строки: Советское правительство – не к ночи будь сказано –  расстреляло своего монарха. – То есть тут автор уже возвращается к обычному для себя жанру, обзору сообщений из газет. Его дневник еще некоторое время продолжается, но – как бы по инерции, объем записанного в сравнении с 1920-1921 гг. (по 100 страниц печатного текста, или за 1917-1918 – даже по 120) значительно падает: в 1922 г. – всего 50 страниц, в 1923 – 20, в 1923 – вообще только одна запись, на 10 страницах (что уже практически и нельзя считать дневником)[431].

 

По тому, насколько близок дневник профессиональной деятельности человека, можно выделить, с одной стороны, профессиональные и, с другой, непрофессиональные дневники, то есть, иначе говоря, тексты, имеющие ценность как своеобразные «окна», чтобы заглянуть в чужой мир, мир чужой профессии или чужой культуры, незнакомого способа жизни, с одной стороны, и – дневники «обывательские»,  то есть обычного человека, не претендующего на передачу какой-либо уникальной реальности, с другой. Среди последних парадоксальным образом и оказываются оба текста – как дневник Никиты Окунева, так и императора Николая II. Судьба императора и обывателя, отраженная в их дневниках, оказывается печальной, оправдывая слова поэта, ставшие эпиграфом к этому тексту, о том что – мы все поем уныло.

 

 

Глава 7.

Старый дневник Пришвина: контекст 1930 года

 

Жизненный контекст и сила привычки. – Переплавка для колокола и для писателя. – Очерк “Каляевка” и поэма “Девятая ель”. – Поездка на «Канал»: а сам я попал безвинно... – Мастер “коротышек”. – Остросюжетность/описательность.

 

...Если о современной жизни раздумывать, принимая все к сердцу, то жить нельзя, позорно жить...

(Пришвин. 11.8.30)[432]

 

...Между литературой моей до революции и последующей меньше разницы, чем между всем что было и должно быть теперь

(Пришвин. 10.11.30)

 

– Ну, а Пришвин? У него ведь нет героики?

– Пришвин издается для гурманов. Он тоже содержится

(из диалога историка К.Осипова с писателем А.Вьюрковым в конце войны 1941-1945)

 

Вполне естественно, что до потомков тексты доходят с опозданием. Частенько автор каких-нибудь посмертных записок – или, на манер Михаила Булгакова, записок покойника – завещает прочесть их только лишь через 10, 50 или даже 100 лет после своей кончины. В случае Пришвина это не так, но всё равно его дневники реальной возможности быть прочитанными читателем при жизни автора не имели. Писатель понимал это сам, потому он обращался в них – к своему дальнему читателю.

         Не будем скрывать, что Пришвин воспринимается теперь нами, к сожалению, как некий исключительно облегченный писатель, что-то вроде дедушки Мазая с его зайцами, – детский автор, писавший о природе, или, в лучшем случае, как писатель-классик, чьи книги стоят на полках в доме, но в них давно уже никто не заглядывал. Вот, к примеру, злая пародия на стиль Пришвина, довольно точно передающая массовые представления о нем, которая появилась в так называемом «живом журнале» интернета в 2003 г. под названием «НОВЫЙ ДНЕВНИК ПРИШВИНА», где автор остроумно сопоставляет наивность претензий на «детскость» писателя-натуралиста, «спонтанность» подачи фактов в дневнике и просвечиваемый из всего этого цинизм:

(30.01.48) Доели лося, который вчера подошел к нашему костру погреться... Меряли рога. На запах мяса пришел Тургенев. Замечательно рассказывал! (...) # (04.02.49) Встретил в лесу эту сволочь Бианки, обвешенного утками. Сказал, что если еще раз увижу его в своих угодьях, то... (неразборчиво). # (05.02.49) Пил у Паустовского. (...) # (10.08.50) Кормил птенцов. # (10.03.51) Топил котят. (...)

Ясно, что такой, с позволения сказать, «попсовый» извод Пришвина – предполагает поверхностное его прочтение. Смешно, но вместе с тем и как-то грустно. А какой же на самом деле Пришвин, настоящий? Ответить на этот вопрос – уже вполне серьезно – позволяет выходящее издание дневника писателя, на этот раз за 1930-1931 годы. Перед нами – 7-я по счету книга полного собрания его дневников, которое было начато еще в 1991 году. На сегодня (трудами издателей Пришвина Л.А. Рязановой и Я.З. Гришиной) вышли дневники 1914-1929 годов, в обозримом будущем должен появиться также и ранний дневник (1905-1913), на очереди еще долгие и интересные годы с 1932 по 1954. Данное издание подошло к середине пути, можно сказать, вступило в эпоху своей зрелости.

            Следует учесть и мнение такого специалиста по творчеству Пришвина, как Алексей Варламов: психология охотника, выслеживающего зверя, расставляющего ловушки, маскирующегося и обманывающего, во всей полноте раскрылась в его [Пришвина] отношениях с властью, [он] окружал свои произведения такими лесами, что часто только при очень внимательном чтении можно разглядеть и понять, что он хотел сказать[433].

            Или даже прислушаться к такой – приведенной у Евгения Шварца – ехидной характеристике писателя и художника Чарушина (через которую снова просматривается Пришвин): “Смесь таланта, трусости, простоты как формы хитрости, здоровья и насквозь больной, задыхавшейся и надорвавшейся души. (...) Олейников любовался беседой двух хитрецов-простаков Чарушина и епископа сей области поведения Пришвина.”[434]

         Не в таких, конечно, выражениях, но о писательском лукавстве – как одном из ценных стимулов творчества – писал сам Пришвин. Так что же, значит, хитрость-простота служила ему сознательно надеваемой маской, моделью поведения, необходимой для выживания? Но для того чтобы иметь основания утверждать, что писатель действительно маскировался, обманывал, нужно было бы соотнести его официально печатаемую продукцию – с тем, что он думал, а раз это не может быть нам известно, – хотя бы с дневниковыми текстами. По моим наблюдениям, почти любой факт жизни из дневника Пришвина достаточно свободно перетекал в очерки, рассказы, повести, романы писателя, по крайней мере, до 30-х годов. Зачастую – претерпевая некоторые изменения. Но вот их-то и интересно проследить, посмотрев, с одной стороны, каковы фигуры умолчания, и с другой, – каковы фигуры украшательства действительности. Тогда было бы либо доказано, либо опровергнуто – действительно ли писатель маскировался и обманывал. Ну, а что ему самому такие обвинения были весьма болезненны, вполне очевидно: вспомним упрек от его близкого друга Р.В. Иванова-Разумника (то ли реально высказанный, то ли все-таки оставшийся за кадром их споров, всплывший в дневнике задним числом) – в подкоммунивании и болезненную реакцию на него: Неужели и я тоже... (7.3.36).

 

Да и была ли та хитрость-простота (если согласиться, что была) – маской именно советского портрета Пришвина? Если взять описания внешности писателя, оставленные его друзьями – например, писателем В.Г. Лидиным или зоологом К.Н. Давыдовым (первый наблюдал его в Москве середины 1920-х, со вторым гораздо раньше они вместе ездили в ветлужские леса, на Светлояр, искать следы града Китежа, в пору работы Пришвина еще агрономом или только начала его перехода из состояния “агрономического” в собственно писательское, в 1903 или 1904 г., – так вот, если посмотреть на эти сильно отстоящие друг от друга описания, мы увидим почти полное совпадение. И по словам Лидина, Пришвин появлялся в писательской среде Москвы неизменно –

            в сапогах, в какой-то оливкового цвета бобриковой куртке, похожий на зверовода или лесничего с ягдташем в руке, который выполнял назначение портфеля. Ягдташ был набит рукописями[435].

         Точно так же и по воспоминаниям Давыдова, Пришвин вызывал своим странным видом и поведением в Петербурге реакцию удивления у тех, кто встречался с ним. Только что приехавший из экспедиции по Новой Гвинее Давыдов случайно оказывается за одним столом с Пришвиным – до этого они не были знакомы – и видит перед собой какого-то неизвестного человека, который сразу же начинает его расспрашивать о «вынесенных им впечатлениях в тропиках»:

            “Место и время для серьезного разговора мне показалось неподходящим. Я лично всегда держусь правила: «когда я ем, я глух и нем». И всунулась мне в голову шальная мысль (другого слова в голову не приходит) прекратить дальнейшие разговоры на эту тему и обратить дело в шутку. Благодушно настроенный, я стал рассказывать моему соседу явно в шутливом тоне фантастическую нелепую историю, как где-то в девственном лесу навстречу мне на тропинку вышла группа обезьян. Я будто бы выстрелил. Одна обезьяна упала, а остальные бросились, расселись по деревьям и смотрели на меня с укором. Раненая же мною обезьяна, лежа на земле, поманила меня рукой и, когда я подошел, посмотрела мне в глаза долгим прощающим взором, пожала крепко руку и умерла... # История, повторяю, шутливая, но, к моему изумлению, мой сосед, взволнованный, нервно поднялся со своего места, руки его дрожали. «Боже, какая потрясающая драма, господа, как вы можете продолжать спокойно обедать после такого рассказа! Нет, нет, я не в состоянии, я ухожу». И он ушел. # – Это писатель Пришвин, – пояснил мне хозяин, – я позабыл тебя предупредить – с ним нужно осторожно. Это мудреная личность, у него всегда какая-нибудь белиберда в голове.[436]

         Через две недели Пришвин сам разыскивает Давыдова в библиотеке и просит дать конкретные разъяснения услышанной истории про обезьяну, на основе которой он, оказывается, уже пишет рассказ, – и никакие заверения в том, что это была шутка и розыгрыш, на него не действуют! – Тут как коса нашла на камень: природное лукавство самого Пришвина, каковым он обладал в немалой степени, обманывает его и он не оценивает лукавства чужого – или же сам хочет быть обманут? Видимо, его слишком захватил сам материал. Сама «достоверность» услышанной истории (вернее весомость над-строенной над ней Пришвиным сказки) перевесила для него всё очевидное ее неправдоподобие (как было написано его второй женой, “сказка – это точное определение стиля и содержания всей пришвинской прозы[437]”).

         Мне кажется, следует все же критически отнестись к утверждениям современного уважаемого исследователя, Н.П. Дворцовой, о том, что “репутация Пришвина – советского писателя принципиально отличается от его репутации в начале ХХ века” в силу того, якобы, что его связь с религиозно-философской традицией исчезает и появляются как бы две репутации – одна официальная и другая неофициальная (сам же он поддерживает свое «маргинальное» положение в литературе, называя себя “советским юродивым”). Что поэтому в его художественных текстах мы сталкиваемся с “текстами-масками”, в которых дается “субъект речи, представляющий официальную точку зрения” (то есть, говоря пришвинскими словами, – личину для дураков[438]). – Мне кажется, такого резкого различия все-таки не существовало или, если оно и было, то граница проходила не по 1917-у, а именно по 1930 году.

 

·        Жизненный контекст и сила привычки

 

Итак, к 1930 г. Пришвиным прожиты 12 лет после октябрьского переворота, прожиты в постоянных скитаниях по стране. Сначала он занят поисками своего места (и просто своих жанров) в новой, тоже только постепенно складывающейся советской литературе: она сложилась далеко не окончательно, а получает более или менее определенные контуры только после 1932-го, с разгоном РАППа, или даже с 1934-го, уже после всесоюзного съезда писателей.

За прошедшие годы (1917-1930) Пришвин, как известно,  и – писал возмущенные статьи в газеты (вроде петроградской «Воли Народа»), рассказывая о революционных безобразиях, – потом он соберет эти вырезки из газет для издания, которое так и не осуществится при его жизни);

две недели, в январе 1918, просидит в тюрьме за свои эсеровские увлечения;

10 лет назад он был выжит крестьянами из родимого гнезда, хутора Хрущёво под Ельцом, где стоял выкупленный с огромным трудом еще его матерью-вдовой старый помещичий дом с участком земли (другой дом, построенный самим Пришвиным на доставшемся ему после матери участке в 19 десятин, позже был разобран по бревнышку местными крестьянами, по другой версии сожжен), землю у него отняли, сад вырубили, корову зарезали и самого его выселили – как помещика (Пришвин больше никогда так и не возвращался на пепелище);

работал библиотекарем; пытался пахать и сеять вместе со своей женой, взятой им из крестьянок (поселились они на ее родине, под Дорогобужем, в Смоленской губернии, Пришвин организовывал там музей усадебного быта); позже изучал и описывал жизнь крестьян-башмачников (уже под Талдомом).

Но больше всего конечно охотился – наезжая в столицы, так сказать, за «длинным рублем» (как он сам в шутку называл свое занятие, охотился за червонцами) – чтобы получить гонорар за напечатанные статьи, передать в журналы новые рассказы и очерки, повидать старых знакомых, обмолвиться словом с братьями-писателями. – Так почему, спрашивается, не уехал, например, заграницу – ни в 1918-м, ни в 1922-м? (6.12.18) И все-таки есть какая-то сладость в Совдепии... – Здесь так же, как с женой (первой, Ефросиньей Павловной): временами доходил до отчаяния, до полного разрыва и расставался на годы, но – уйти не уходил (они прожили вместе 35 лет, по-видимому, он сохранял в душе все это время образ своей идеальной первой возлюбленной – В.П. Измалковой). И так же, как с Горьким: в душе презирал того, ревниво каждый раз заново убеждаясь, что тот пишет слабее, а вместе с тем – искренне любил, даже восхищался талантом, сохраняя при этом неприкосновенным в душе первого учителя – Розанова: гениальный; он был «простой» русский человек, всегда искренний и потому всегда разный. –

Вот в начале 1928-го Пришвин в дневнике набрасывает письмо редактору готовящегося сборника, к 60-летию Горького, – И.А. Груздеву: Дорогой Илья Александрович, # в юбилейный сборник о Горьком оказалось написать что-нибудь связное мне невозможно. Меня сплющивает слава Горького.

Но уже через 5 дней (там же, в дневнике) читаем: (6.1.28) Отправлена спешным Груздеву статья о Горьком «Мятежный наказ». – Дневники и хороши тем, что совмещают в себе разные настроения, разные приступы к теме, свободно включая противоречия – гораздо свободнее, чем художественные тексты, как, собственно, совмещаются они и в самой жизни.

         Так же, наверно, и со страной, которую «не выбирают»...

 

·  Переплавка для колокола, перепутье для писателя

 

Всё, что становится известно из газет, разговоров или рассказов каких-нибудь случайных попутчиков (в поезде, например, или от извозчика, возницы телеги) Пришвин пытается осмыслить (26.3.30): Мирон рассказывал со смехом, как распался колхоз. – В Сергиевом посаде, только что переименованном в Загорск, где он живет с 1926 г., сбрасывают старинные колокола с церквей: они должны пойти в переплавку, и у Пришвина рождается образ – колокол подобен человеческой личности: (3.2.30) служила медь колоколам, а теперь потребовалось и будет подшипником. – Писатель представляет и себя самого переплавленным, со всеми вместе, в том числе и «пролетариями», в неком горниле. Так движется мысль: от свергаемых колоколов – ко всеобщей переплавке: (28.1.30) из расплавленных кусков его бронзы [колокола] будут отлиты колхозные машины и красивые статуи Ленина и Сталина. Отсюда – к рассуждению-фантазии о головах Ленина, наваленных грудой в закрытом кузове ломового извозчика, по которым карабкается грузчик, на кого-то ругаясь матерным словом (16.3.30). – Вряд ли такое можно было открыто публиковать в советской печати. Как и то, впрочем, что Пришвин занес в дневник еще 12 лет назад: (27.9.18) Русский народ создал, вероятно, единственную в истории коммуну воров и убийц под верховным руководством филистеров социализма. – Теперь, в 1930-м, он пишет о конкретных вещах, которые мог видеть по деревням, – в Дерюзине или Терибреве, Бобошине, Голоперове или в самом Сергиеве: (12.3.30) Сколько же порезано скота, во что обошелся стране этот неверный шаг правительства, опыт срочной принудительной коллективизации. Задает себе опасные для произнесения вопросы: (16.1.30) Всегда ли революцию сопровождает погром? («грабь награбленное»), отмечая, что если раньше погром был революционный, то теперь – и сказать нельзя, какой. Подхват этой мысли через несколько дней: (27.1.30) Когда бьют без разбора правых и виноватых... И типично пришвинское заключение: сам закон носит характер погрома. На слухи о том, что из Москвы выселяют евреев (“торговый класс, буржуазия”) он и сам себя готов рассматривать – как объект погрома. Уже после всех “головокружений от успехов” пишет (9.4.30): Может быть, Сталин и гениальный человек и ломает Россию не плоше Петра, но я понимаю людей лично: бить их массами, не разбирая правых и виноватых, – как это можно! Передавая разговор с неким N, цитирует, отчасти, по-видимому, сочувственно, что большевиков можно было считать просто случайностью, а потом временным затмением невежественного народа (30.5.30). – Пожалуй, за такие мнения тогда можно было сесть вполне “конкретно”.

         Вот даются факты и тут же следует вывод: (2.2.30.) Коровы очень дешевы (...) Вообще это мясо, которое теперь едят – это мясо, так сказать, деградационное, это поедание основного капитала страны. Или рассуждение о кулаках, о – титанической силе их жизненного гения: с точки зрения Пришвина они и единственные организаторы прежнего производства (6.2.30.) – мнение сейчас почти общепринятое, но тогда далеко не очевидное. И опять разговор с неким N [тут характерно, что имя не названо, значит, все-таки опасался, что дневник может угодить не в те руки?] о том, что социализм и фашизм – по сути оно и то же, только важно, чтобы то, что сейчас делается у нас, не привело бы к тем же последствиям, что в Германии и Италии (15.5.30). Рассказ очевидцев события с буквальной передачей их простонародного языка: (24.3.30) осуществили у меня корову (обобществили). Его собственный изысканный неологизм, рожденный на основе газетного новояза – политпросвет: (18.7.30) Этот  ничтожнейший человек – полит-вошь, наполнивший всю страну, в своей совокупности и представляет тот аппарат, которым просвечивают всякую личность.

         Замечателен афоризм о народе русском – мнение, высказанное коренной представительницей этого самого народа, его собственной женой (4.1.30): «Народ навозный, всю красоту продадут.» – Высказывание цитируется если не с одобрением, то с сочувствием. То же самое узнаваемое, по сути, отношение на самом верху: оказывается, еще Каменев в 1920 г. на тогдашние жалобы Пришвина «о каждодневных преступлениях» бросил ему в ответ такую фразу: «Значит, народ такой», – против чего сам Пришвин в глаза возразить ничего не смог. И все же – то, да не совсем то, как здесь в случае с женой: виноваты, дескать, не мы, руководители страны, а какие-то «головотяпы», но кто же головотяпы, если не вы сами, узурпировавшие эту власть (16.3.30)? – проглядывает обида на «импортировавших революцию». Но и себя готов причислить к той же «шпане»: (10.7.30) Дело в том, что у меня есть общие корни с революцией, я понимаю всю шпану, потому что я сам был шпаной... Достаточно устойчивые тогда представления о международном заговоре (10.7.30): европейцы сговорились не трогать нас и дать возможность продолжить свой опыт... – Вплоть до сознания, что (1.11.30): славяне для Европы не больше, как кролики, которым она для опыта привила свое бешенство...

         Запись (15.11.29) как бы перекликается и с фразой Гёте, и с неизвестным тогда Пришвину эпиграфом к роману Булгакова: Хочу зла. Но выходит добро – слова Мефистофеля. А кто устраивает так, что хочет добра, а выходит зло? Сейчас у нас 90% граждан ответит: государственный деятель. Снова булгаковское: (1.11.30) Одного я не могу принять, это «если ты актер, так будь же слесарем». И я отстаиваю право, долг и необходимость каждого быть на своем месте. – Впрочем, Пришвин серьезно взвешивает для себя и такую альтернативу (16.11.30): или возвратить профбилет писателя и взять кустарный патент [то есть – фотографа, агротехника, башмачника, в конце концов,] или, как цеховой художник, променять свое мастерство на портреты вождей...

 

·  Взаимоотношения с критикой, возраст, признание, авторитеты

 

По мнению откровенно благожелательно настроенного к Пришвину критика Николая Замошкина “погружения в природу”, свойственные писателю в начальную эпоху творчества (а писать Пришвин начал еще в 1905-м, хотя и довольно поздно: ему тогда было уже более тридцати), сменились теперь, в советское время “близостью, равноправностью с природой”; поэтому, дескать, можно смело отнести его – к “художникам реалистам, победившим свое «социальное происхождение»”[439]. Вот и Горький, по большому счету тоже явно расположенный к Пришвину (но не забывающий при этом, по партийному долгу вожака пролетарских писателей, слегка куснуть за бок, чтобы тот не отбивался от генеральной линии) в своем предисловии к той же книге Пришвина пишет:

            Я очень долго восхищался лирическими песнопениями природе, но с годами эти гимны стали возбуждать у меня чувство недоумения и даже протеста. Стало казаться, что в обаятельном языке, которым говорят о «красоте природы», скрыта бессознательная попытка заговорить зубы страшному и глупому зверю, Левиафану-рыбе, который бессмысленно мечет неисчислимые массы икринок и так же бессмысленно пожирает их. <...>  [Слышится тут как бы что-то вроде намека на возможное вот-вот сорваться обвинение, но без такового – наоборот, вывод только положительный – Горький обращается к юбиляру с поздравлением:] Так вот, Михаил Михайлович, в ваших книгах я не вижу человека коленопреклоненным перед природой[440]. – Стало быть, обвинение вроде бы снимается? – И все же остается после него, как бы это сказать, некое “послевкусие”.

         но Пришвин только на пять лет моложе Горького, на три года моложе Бунина (и Ленина), зато на целых пять он старше Сталина, а Александра Блока и Андрея Белого – на семь. На самом деле в начале 1930-го ему исполняется 57 лет: то есть ходить в коротких штанишках подростковой группы советской литературы Пришвину как-то и не пристало. У него возраст, в котором обычно человек, чего-то достигший в жизни, вправе ожидать признания. Признание, в общем-то, и было: в 1930-м продолжается издание второго собрания сочинений Пришвина (первое издано, по инициативе Горького, еще до революции): выходит последний, а именно 7-й том этого издания. А в прошлом, 1929-м, году началось издание уже третьего собрания: вышел первый том. Всего при жизни будут напечатаны 5 (!) собраний сочинений. – Являлось ли положение писателя в 1930 году таким уж бедственно безвыходным? На самом деле, нет. В номерах «Нового мира» печатается повесть «Журавлиная родина», в журнале «Октябрь» – поэма «Девятая ель», о которой мы еще поговорим. Но могло ли дальнейшее печатание произведений приостановиться? – Конечно, могло. Всё зависело, скорее всего, от главного “цензора” в стране. Примеры быстрых свержений еще предстоят в недалеком будущем (Демьян Бедный, Афиногенов, Авдеенко...). И Пришвин, видимо, это прекрасно понимал.

         В дневнике Пришвин неоднократно с уважением отзывается о позиции Андрея Белого, высказанной, в частности, им на первом пленуме (30 окт.1932) оргкомитета готовящегося съезда советских писателей, где Белый активно использовал производственную лексику, но настоящая его позиция при этом, по-видимому, была ясна Пришвину (через Иванова-Разумника):

         …если нам нельзя говорить на одну из наших тем, – подавайте нам любую из ваших: «Социальный заказ»? Ладно: будем говорить о заказе. «Диалектический метод»? Ладно: вот вам диалектический метод; и вы откусите язык от злости, увидав, что и на вашем языке мы можем вас садануть под микитки (из письма А.Белого Иванову-Разумнику от 9.2.1928).

            Но после 1931 г., когда были арестованы его ближайшие друзья-антропософы, в том числе спутница жизни Белого К.Н. Бугаева, а органами ОГПУ были изъяты его собственные творческие рукописи и дневники, писатель уже не был исполнен подобного задора, он присмирел, внешне капитулировал, но, задумываясь о предстоящем «производственном романе», возможно, произносил про себя что-то вроде: «Производственный роман»? Ладно: вот вам – производственный роман” – и далее по вышеприведенному тексту[441].

 

·  Очерк “Каляевка”, поэма “Девятая ель”: фотографический метод

 

Но ведь действительно было за что поставить на вид одному из писателей, вписавших себя в реестр «попутчиков», то бишь долженствующих идти следом за «пролетарскими» писателями. Не говоря уже о более ранней пришвинской провинности (так и не опубликованной в 1920-1922 повести «Раб обезьяний», последующее название «Мирская чаша»), заклейменной еще Л.Троцким, вот и теперь, в №3 журнала «Октябрь», Пришвин публикует – в стиле отстраненного наблюдателя чьих-то чужих, не близких ему нравов – очерк «Девятая ель», с откровенной иронией, или даже затаенным издевательством обозначая жанр ее как – Поэма (уж не намек ли на гоголевские «Мертвые души»?). На самом же деле, и в обиходе, и в дневниках он везде называет ее просто «Каляевкой» – по названию исправительно-трудовой колонии и одновременно дома инвалидов труда, каковые в середине 30-х были организованы в зданиях Вифанского и Черниговско-Гефсиманского скитов бывшей Троице-Сергиевой лавры, в тогдашнем Загорске. (В позднейших публикациях подзаголовок «Поэма» автором снят, текст скромно отнесен к рубрике «Фотоочерки».)

         В начале (подглавка «Литфакт») автор предупреждает, что пишет здесь так же, как фотографирует – с натуры, ничуть не нарушая реальных фактов, подавая их как есть. Для убедительности сам очерк сопровождают множество сделанных им своей рукой в Сергиеве и его окрестностях фотографий. Начинается всё как бы с исследования реки Кончуры, протекающей через Сергиев посад. Приведена и фотография реки – мелкой, заболоченной, заросшей осокой, глубина которой не больше полуметра, но на фото, как отмечает с юмором Пришвин, она вышла у него величественной и широкой – как какая-нибудь Миссисипи. (В середине очерка, как за палочку-выручалочку, автор хватается за личное обращение к Горькому, переводя жанр очерка-поэмы в письмо-обращение к писателю-другу, но затем снова возвращаясь к исходному жанру.)

         Судя по дневнику, работа над очерком окончена 30 ноября 1929 г. Этому соответствует запись, ставшая основой композиционного замысла, Конец Каляевки, где рассказано, как при проявлении фотопленки, отснятой в колонии, писатель первоначально был очарован чьим-то женским получившимся необычайно привлекательным портретом. Однако в процессе проявки фотография в его руках неожиданно полностью переменилась. – Вместо красивых черт лица на бумаге проявились явно дефектные, дегенеративные. На другой день Пришвин идет в колонию, чтобы отдать сделанные снимки [может быть, он сделал повторную печать фотографии? – об этом автор умалчивает] и видит ту самую женщину, которая запечатлена на фотографии. Тут происшедшее наяву между ними повторяет то, что случилось накануне, при свете красной лампочки, когда он возился с проявочным аппаратом. Пришвин хочет, отдав карточку, заговорить с ней, но вдруг видит перед собой лицо конченного существа, узнает – лицо проститутки. Она берет фотографию, рассматривает ее и – с дурацким смехом кидает ему в лицо, а потом убегает обратно, за стены своей колонии.

         Итак, в начале очерка читатель был подготовлен к тому, что фотографический метод может давать неожиданные сбои, до странности искажая действительность, а в конце видит, что писатель как будто смеется и над собственным доверием к «фотообъективу», и над доверием литераторов (вроде Шкловского и Третьякова) к «литфактам», и даже, может быть, над общегосударственным интересом – к самой «производственной теме», с ее прозой (которая одновременно и «поэзия» жизни).

         В середине главы Каляевка (20 страниц от начала) автор наконец разъясняет первоначальное название «Девятая ель» – как заимствованное им из блатного жаргона, где оно значит, оказывается, нечто вроде последнего звена в любовной утехе. Тут же предваряется и финал: Так или иначе, но этим летом, думается, я видел девятую ель (с.227). – Очевидно, имеется в виду под этим одновременно конкретные «акты животной любви», во множестве происходившие (под елью?), из подглавки «Литфакт» вначале и – уже переносно, на заднем плане – нечто вроде самого создания на месте обители монахов колонии инвалидов и преступников, то есть сама уместность такого “хозяйствования” новой власти негромко ставится под вопрос. Завершающий аккорд очерка дан в последней, девятой, подглавке (под названием «Страшная зюзюка», что снова на жаргоне обозначает неисправимого пьяницу), где и происходит встреча автора-фотографа с объектом очерка безымянной проституткой из колонии: Первое, что мне бросилось в глаза, когда я приблизился, – это множество цветистых, синих и розовых, пятен, совсем пропущенных фотографической пленкой, и опухоль, распределенная мешками, как у людей, ночующих под заборами (там же, с.245). – Вот до чего может довести точное копирование действительности, следование литфакту, без его должного осмысления. Произведение, как мы видим, пропитано иронией, временами сарказмом, в целом созвучное вещам Н.С. Лескова или М.Е. Салтыкова-Щедрина – то ли очеркам, то ли рассказам, то ли притчам.

 

·        Поездка на «Канал»: а сам я попал безвинно...

 

И вот, как говорится, к исходу сентября на свой очерк Пришвин получает ответ: в журнале «Красная Новь» (№9-10 1930) напечатана критическая статья А.Ефремина – «Михаил Пришвин», больно задевшая нашего героя. В статье повторяется то, что давно уже инкриминировано Пришвину с “тяжелой” руки Зинаиды Гиппиус – как писателю бесчеловечному (потому что его-де тексты спокойно обходятся без человека). Вот несколько цитат:

            ...Материалы о нюансах собачьих переживаний, записи о том, насколько синички хитры..., страницы об интимных переживаниях сук и кобелей..., – все это нам во всяком случае не требуется в дозах, отпускаемых художественным пером М.М. Пришвина (с. 221). Критик идет и дальше: по его мнению, в своей прежней повести «Адам» (1917 г.) Пришвин показывает себя – бывшим помещиком, вкусившим всю сладость усадебной жизни (с.224). Основное содержание пришвинских произведений, относящихся уже к революционным годам, по мнению рецензента, заключается в следующем: Мужики ругают советскую власть; сельская администрация – всё пьяницы, карьеристы и головотяпы; борьба против кулака не встречает сочувствия..., партийцы не пользуются в деревне никаким авторитетом... [Да и в целом, он проницательно прибавляет кое-что от себя к этим обвинениям:] – Пришвин не верит в конечные цели революции, он их не видит, ему недоступно представление о мощи класса-строителя пролетариата (там же, с.223). [И наконец, вывод:] ведущая кривая творчества влечет Пришвина от пролетарской общественности.

         Будто откликаясь на эти строчки, Пришвин в дневнике напишет, что его раскусили – ...прочухали окуня (5.9.30). – В чем же именно “прочухали” и почему именно сейчас? неужели только за несчастный очерк-поэму в «Октябре»? (она кстати в рецензии не упомянута: видно, критик еще не успел взять ее на вооружение). Перед нами если не донос, то во всяком случае откровенное предостережение автору, некий щелчок по носу. В это самое время в стране начинаются процессы над вредителями – в Украинской академии наук процесс над руководителями так называемой «Спилки Украины», процесс Промпартии (Пришвин пишет о нем в дневнике – 30.11 и 1.12.30) и др. Писатель, надо сказать, быстро оценинает ситуацию, он в чрезвычайно угнетенном состоянии, ему приходят мысли даже о самоубийстве (27.10. и 8.11.30). Во всяком случае, чтобы выжить, необходимо что-то менять: (5.9.30) Надо временно отступить в детскую, вообще в спец. литературу и примолкнуть... Его запись под конец года (23.12.30): Нельзя открывать свое лицо – вот это первое условие нашей жизни. # Требуется обязательно линия и маска, построенная согласно счетному разуму. Последняя запись, как бы подводящая итоги года (29.12.30): И разобрать хорошенько, я – совершенный кулак от литературы. Позже он отмечает – (14.4.31) последние конвульсии убитой деревни. Снова о себе и о своем творчестве (6.5.31): Пора покончить с этой зависимостью от лит. заработка. Буду переключаться на фотоработу и пенсию... В конце уже 1931-го года (4.12.): Литература, вероятно, начнется опять, когда заниматься ею будет совершенно невыгодно...

         Но в это время, как известно, многие писатели и художники порознь и группами ездят на производство, знакомятся с «трудовыми коллективами», пишут «производственные романы» или картины на темы трудовых достижений. Пришвин такую форму верноподданничества для себя отвергает – вот из вступления «От автора» к разделу «Фотоочерки»: Считая для себя невозможным... писать производственные романы, я ответил на запрос (...) применением к текущему моменту моего очеркового мастерства[442]. Далее он пишет – почти вполне искренне – о том, насколько значим для него всегда был сам жанр очерка. И тем не менее в начале 1931 г. все же едет, вместе со старшим сыном Львом, на Уралмашстрой[443], правда, впечатления, которые он оттуда привез, самые безрадостные. Еще одна поездка, уже в 1933-м, с младшим сыном, Петром, – на Соловки и тот самый Беломорканал, который “славно” описали 36 советских писателей во главе с Горьким. Но там Пришвин побывал все-таки отдельно от основной группы “пасомых” писателей. Сам материал, представленный им для итогового сборника «Беломорско-Балтийский канал имени И.В. Сталина», так и не войдет в коллективный труд, а будет напечатан отдельно, сначала статьей (№1 за 1934 г. в «Красной нови»), а потом брошюрой. Пришвин видит преемственность строительства канала – от замысла Петра I, протащившего свои фрегаты и артиллерию посуху в 1702 г., а потом через Онежское и Ладожское озера к устью Невы, чтобы прорубить “окно в Европу”, оттеснив шведов, и построить Петербург. Пришвин пренаивно вставит в повествование какого-то старика-попутчика, бывшего з/к, с которым общается в поезде: тот говорит ему, что дали ему катушку, то есть он получил червонец, а потом, видя, что собеседники все равно не понимают его, поясняет, что был осужден на 10 лет, но срок ему учли за 3 года (оставшиеся 7 лет он как будто добровольно остается здесь). Потом Пришвина на пароходе «Чекист» везут по каналу какие-то безымянные – сопровождавшие меня военные люди – он попадает на слет ударников Беломорстроя. Во время праздничных речей (по случаю досрочного завершения стройки) автора охватывает острое желание спрятать литературную голову – то ли оттого что ему стыдно слушать шаблонные выступления ударников и смотреть явно организованную показуху, то ли он действительно хотел бы преклонить голову перед реальными строителями канала? – Скорее всего, имеется в виду последнее, но не исключены и оба смысла сразу: если им работать в воде, а мне балладу о них сочинять, пусть даже пролетарски-распролетарскую, – мне как-то неловко, я так не могу. Вот я и придумал, как страус, спрятать голову и, Алексей Максимыч, писать прямо вам непосредственно, представляя себе ваши добрые усы, обращенные ко мне, как всегда, с исключительным вниманием. [Может быть, это низведение официального текста, долженствующего славить подвиги строителей Беломорканала, до частного письма и было тем необходимым Пришвину понижением регистра, чтобы не быть причисленным к «бригаде писателей»?] Далее он позволяет себе советовать патриарху советской литературы, что вообще-то не надо учить людей, выступающих на таких митингах, приемам официальной речи, составленной, как правило, из “ходячих газетных слов”, а следовало бы им просто – говорить своим языком. По-моему, Алексей Максимыч, это дело надо бы внушать бригадам писателей, которые теперь так часто ездят на производство. [Вот так сказанул! – Каким языком тогда на митинге заговорит “тридцатипятник”, то есть, как поясняет сам Пришвин, осужденный по 35 статье, за воровство, – не на блатной ли фене?] Итак, в середине текста очерк переходит в письмо, с личным обращением к Алексею Максимовичу, а потом автор спохватывается и заканчивает его как и начал, на ноте очерка. Как мы видели, эти взаимные вкрапления эпистолярных обращений к избранному адресату используются и Пришвиным, и Горьким, оно у них приятно.

            И вот интересная задача для какого-нибудь будущего исследователя – сравнив, например, тексты Вс.Иванова, Шкловского, Зощенко, Инбер, Катаева, Пришвина и других, дававших материал в книгу о Беломорканале, выяснить, какова амплитуда возможных колебаний вокруг “генеральной линии” (в целом утверждавшейся, по-видимому, Горьким и Ягодой). Сам Пришвин через 4 года, когда книга уже будет изъята из библиотек, напишет в дневнике (11.7.37): раздобыл через НКВД тот самый «Канал», из-за которого так переоценился в свое время. Трудно представить себе что-либо более бездарное. [В каком смысле «переоценился»? – В смысле только внутренней самооценки? Или же в том, что его “уценили” – товарищи, которым он тогда отдавал свой вариант «Канала»?]

 

·        Мастер “коротышек”

 

В Предисловии к еще одной книге Пришвин пишет о том, что самой желанной формой для него давно являются очерки, которые за неимением подходящего, чисто русского слова – не называть же их “коротышками” – приходится называть новеллами[444]. Эту форму по его словам он культивирует давно, в течение 25 лет – посредством теснейшего сжимания слов, причем – самыми желанными автору являются коротышки, занимающие всего десятка два строк. Книге предпослана и экзотическая автобиография – «Мой очерк (биографический анализ)», вся написанная, кроме первого абзаца, от 3 лица, вполне отстраненно, как бы и предназначенная для отдела кадров. (В примечании сказано, что текст взят из доклада на творческом вечере секции краеведения.) Здесь же, характеризуя отличие очерка от художественного произведения, Пришвин делает ценное признание: он пишет о неком неизбежном – остатке материала, художественно не проработанном вследствие более сложного, чем искусство, отношения автора к материалу. [Что имеется в виду под «остатком материала»? Может быть то, что нельзя договорить, что осело только в дневнике и что мы только сейчас, после его смерти, можем прочесть? или же то, что представлено в его книгах того времени в фотоматериале?]

         Вот и в рассказе «Журавлиная родина» (1929) Пришвин отмечает, что его привычка подбирать словечко к словечку в миниатюрных рассказах долго не давала возможности писать роман, где требуется большой размах, но теперь он как будто чувствует себя в силах замахнуться – и на роман. Там же Пришвин сетует, что никак до сих пор не удавалось совладать с большой формой: разве я, взявшись за роман, не могу создать такую форму, чтобы в него вошла и книга с детским рассказом? В Дон-Кихоте сколько вставлено не имеющих отношения к действию романа маленьких новелл. Все это можно замесить и потом выправить линию.[445] [Но: если бы. На мой взгляд, романная форма все-таки не давалась художнику – ни «Кащеева цепь», ни «Осударева дорога», при всем их объеме, все же не “тянут” на романы ХХ века. А вот как раз миниатюрные вещи, новеллы, или, как обозвал их сам Пришвин, коротышки – тянут, и вполне: то его форма.]

         Уже перед смертью в одной из последних редакций романа «Кащеева цепь» (в главе «Искусство как поведение») Пришвин напишет:

            “Больше всего из написанного мною, как мне кажется, достигают единства со стороны литературной формы и моей жизни маленькие вещицы мои, попавшие и в детские хрестоматии. #  Из-за того я их и пишу, что они пишутся скоро, и, пока пишешь, не успеешь надумать от себя чего-нибудь лишнего и неверного. Они чисты, как дети, и их читают и дети и взрослые, сохранившие в себе свое личное дитя.”

 

·        Остросюжетность/описательность

 

В литературе существуют как бы разные жанры – одни более сюжетны и увлекательны для читателя (детектив, роман, анекдот), другие менее сюжетны, зато более описательны (очерк, зарисовка, рассказ, афоризм), третьи – смешанны (дневники, мемуары). Точно так же, наверное, есть и разные авторы – одни (а) пишут по жестким схемам, где всё построено согласно острым, захватывающим сюжетам и где наиболее ценится подача читателю в нужный момент той или иной необходимой для развития действия порции информации – как бы своевременная “подпитка” ума, подкладывание хвороста в костер, или правильно рассчитанный ход в карточной игре, не открывающий всех козырей сразу. – Таковы, к примеру, Жорж Сименон, Агата Кристи, таков и Достоевский в начале «Преступления и наказания».

         Авторы, располагающиеся на противоположном полюсе этой условной шкалы (или – на полюсах), не склонны к захватывающим сюжетам, отдавая предпочтение чему-то другому: или рассуждению (б) – авторы научной литературы, или эмоциональной сфере (в) – публицисты, а также авторы “женских” романов, и наконец, чистому описанию (г) – этнографы, бытописатели, пишущие о животных и о природе. Пришвин более всего тяготеет именно к последним.

         Имеется еще один важный критерий, по которому можно разделить писателей, – на тех кто пишет прежде всего о том, что действительно было (д), и тех кто доверяется фантазии, преимущественно выдумывает, всякий раз предпочитая до-думать – даже историю, взятую из действительности (ф), вводя в свое описание такие детали, которые кажутся более “логичными”, доверяя более образам воображения, нежели реальности, как чересчур грубой, не эстетичной, с их точки зрения. Последних авторов можно отнести к создателям fiction. Их, конечно, подавляющее большинство среди творцов литературы.

Но, кстати сказать, точно то же разделение (на группы д и ф) следует провести и среди вполне «сюжетных» авторов, о которых мы говорили выше (а). Это как бы различные, независимые друг от друга признаки выделения. Группе (ф) по признаку “достоверности” противостоят бытописатели (Г.Успенский, отчасти Н.Лесков, С.Т. Аксаков, поздний Л.Толстой – особенно в дневниках, В.К. Арсеньев и конечно же М.Пришвин), то есть авторы, как бы «загипнотизированные» реальностью, которые сами ставят себя перед необходимостью писать «только правду и ничего кроме правды», будучи не в силах ничего изменить в становящихся известными фактах. Пришвин причисляет себя к писателям – «без воображения»:

            (20.2.28) Достоевский и Гоголь – писатели с воображением, Пушкин, Толстой, Тургенев исходили от натуры. Я пишу исключительно о своем опыте, у меня нет никакого воображения.

            Однако он сознает, что его все время подстерегает опасность упустить, потерять свою мысль, засмыслить:

            (31.10.27) ...для писательства мне очень много приходилось бороться с рассудочностью своей и так сильно, что просто физически бежишь от нее, т. е. путешествовать, блуждать. Я в сильнейшей степени обладаю способностью терять предмет из виду, если я к нему привыкаю, что в повседневной жизни ничего и не вижу, и путешествие мое было средством ловить свои впечатления и записать их в свою записную книжку в тот момент, когда в них еще не успел обдумать хорошенько и засмыслить.

            На мой взгляд, дневник и является – по крайней мере, после 1930 года – единственным местом, где читателю дан настоящий, незасмысленный Пришвин.

 

 

Глава 8.

«Осадная запись» А.Н. Болдырева – пронзительный документ свидетеля ленинградской блокады

 

Дневник как лингвистический материал. – Как литературно-стилистический и жизненный факт.

 

Ценность дневника А.Н. Болдырева  заключается в том, что он-то и есть подлинная «история» блокады, наподобие древних летописей, а не бесчисленные сочинения советских и зарубежных «историков», пытающихся как-то обобщить то, что происходило в то время, но, по необходимости, замалчивающих или перевирающих факты.        

(Стеблин-Каменский 1998)

 

«Осадная запись» Александра Николаевича Болдырева – удивительна и уникальна[446]. Она начата на четвертом месяце осады Ленинграда (в дек. 1941) – по всей видимости тогда, когда автору стало ясно, что состояние осажденного города, как принято выражаться в России, “всерьез и надолго”[447]. Дневник велся регулярно, почти каждый день, вплоть до февраля 1944-го, а потом с перерывами, от случая к случаю, в течение еще четырех лет, до 1948-го, с отдельными записями как будто до самого конца жизни, в 1993-м.

         Однако для кого совершался весь этот труд? Прежде всего – для самого себя, по-видимому, чтобы помочь поддерживать в рабочем состоянии свое практически отделяющееся (от Сознания, ведущего дневник) Тело: примем во внимание колоссальные нагрузки, которые человеку приходилось выносить на себе в блокаду. Нормальная жизнь прервана, будни наполнены добычей еды, заготовкой дров (на два семейства, свое и жены), несением «трудповинностей» военного времени: дежурством в ПВО, снегоуборкой, расчисткой канализации, заколачиванием разбитых при бомбежках окон, уборкой завалов, кроме того работой переводчиком на радио, постоянными лекциями, которые он читал для подработки, в самых разнообразных учреждениях, по большей части в военных частях[448], наконец, изматывающим стоянием в очередях, а также постоянными вызовами в военкомат, надеждами на множество работ, которые потом так и не осуществлялись, вечным сомнением, уезжать ли с семьей в эвакуацию или все-таки оставаться. Как становилось потом известно, многие из знакомых так и умерли в дороге – была ведь не только дорога жизни. Научная и творческая жизнь (а Болдырев и до того, и после преподает языки, пишет статьи, переводит) – почти невозможна, личная его жизнь в то время тоже претерпевает изменения: серьезный конфликт с женой (Г.Граменицкой) приводит позже, после войны, к их разводу. Болдырев живет в бешеном ритме. Как заметит позже его вторая жена (В.Гарбузова), может быть, именно благодаря этому ритму он и выжил. [Парадоксальным образом его дневник напоминает информацию в компьютере, в котором названия файлов отсутствуют: запись идет подряд, события сменяют друг друга почти в беспорядочном калейдоскопе, оставляемом для последующей (но так никогда и не осуществленной) разборки[449].]

         Когда человек попадает в исключительные обстоятельства – но при этом не едет на отдых, не пускается в увлекательное путешествие (скажем, в дальние страны), не расстается или наоборот – не встречается с любимым человеком – всё это причины, обычно побуждающие взяться за дневник, – у него редко возникает необходимость письменно фиксировать поток событий. Но вот у Александра Николаевича Болдырева (далее для краткости буду обозначать его буквами – АБ) она не только возникла, но и была осознана, отрефлексирована – хотя и по-разному в разные моменты (о чем подробнее ниже). По-видимому, на этих Записях он учится науке выживания, постоянно видя, как на глазах умирают люди, да и сам несколько раз приближаясь к этой пугающей черте, стоя на пороге Смерти. Его дневник, вместе с выработанным на каждый день порядком дня, помогает постоянно видеть себя еще и со стороны, держа «в фокусе» и как бы контролируя, сохраняя в форме... Он фиксирует то, что в данный момент занимает мысли и внимание (иногда – просто то, что попадает в поле зрения, развлекает и даже – отвлекает от дел насущных) в самые тяжелые для него, как и для всего Ленинграда, два с половиной года. Но вот уже через короткое время после снятия блокады дневник как бы исчерпывает себя, сходит на нет.

         Список бедствий, постигших жителей осажденного города, общеизвестен: голод, бомбежки, отсутствие топлива, морозы – как пишет сам автор: безхлебье, бездровье, безводье. – Литература при этих условиях, как ни странно, помогает спастись. Вода в трубах замерзает, ее носят вначале из дома напротив, потом берут из колонки на улице, или прямо из проруби на Фонтанке. В записи от 17 фев. 1942, то есть еще не в самом конце первой блокадной зимы, АБ приводит доступную на то время статистику – только по одному ленинградскому дому, их собственному: из 850 живших здесь до войны 200 умерло и 200 осталось в живых, 450 эвакуировалось, а 150 въехало новых, уже в блокадное время[450].

         Перед войной Александр Николаевич Болдырев – это молодой ученый-востоковед, сотрудник Эрмитажа, высокий, статный мужчина, недавно защитивший кандидатскую диссертацию, преподаватель университета, живущий с женой, дочерью и матерью. А после войны он станет еще и доктором наук, профессором, многие годы будет заведовать кафедрой иранской филологии Восточного факультета в Ленинградском университете. Но это будет потом. А уже через два месяца ведения дневника он – самый настоящий дистрофик (кстати, это было официально бранным словом тогда, в осажденном городе, как отмечено в его записях) и ждет как спасения – обещанного ему на работе устройства в стационар:

            (31 янв.42) “Я легендарно худ. От этого трудно лежать. Ноги путаются. Качает. Несмотря на лежание и питание, силенки не прибывают почти. Ноги чужие. В покое общее состояние вполне прилично, но знаешь наверное, что эта легкая пленочка приличия рвется маломальским усилием, напряжением, как паутина трактором. И тогда — засасывает под черту. Вот и возникает: опасение усилия. Лишь дрова колю немножко. Когда же, когда избавление?!”

         Факты, сообщаемые читателю в предисловии к книге, написанном второй женой Болдырева, Виринеей (или Викторией) Гарбузовой, интереснейшим образом дополняют многое недосказанное в дневнике: она и тогдашний ее муж, Александр Ильич Пастер, можно считать, спасли Болдырева от верной смерти[451], – в дневнике это или опущено, или изложено скупо, отрывочно, а может быть, тогда автором вообще не осознавалось[452]. Вот, например, ее объяснение, даваемое постфактум (из Предисловия):

            “…Как случилось, что когда окончились трудности военного времени и, казалось, можно было перейти к спокойной жизни в семейном кругу, Александр Николаевич ушел из семьи? В двух словах это объяснить невозможно. (...) ...Во время его отсутствия в течение двух месяцев (был привлечен на временную работу в воинскую часть) горячо любимая мать скончалась, Александр Николаевич, несмотря на все уверения окружающих, что Галина [первая жена АБ] в последние дни старушки была к ней особенно добра и внимательна, и старания убедить себя, что все это правда, до конца так и не поверил в это.” (с.22) [Объяснение «внешнее», многое проясняющее, но тоже, конечно, не исчерпывающее сложности тогдашней ситуации.]

 

Исследователю дневника всегда интересны вторжения метатекста в дневник: тут выясняются собственно мотивы, те или иные сопровождающие запись обстоятельства. Вот что мы читаем в самой первой записи АБ:

            (9 дек.41) “Только теперь, на 4-ом месяце осады (мы считаем, что кольцо вокруг города замкнулось в двадцатых числах августа), привожу в исполнение давно возникавшую мысль вести самую короткую, в нескольких фразах на каждый день, хронику осадного времени. Ее цель — зафиксировать лишь самые простые, повседневные факты нашего осадного быта — дома и в Эрмитаже. Следовательно, это не хроника осады, а запись назидательного в области отражения осадного времени в моем личном, простом, маленьком быту, в быту моего дома и, быть может, нашей команды.”[453]

            А вот комментарий, следующий в дневнике через месяц после этого (8 янв.42): Нельзя вести ежедневной записи. Слишком короток день, вечером ничтожна мала мигалка и один я не бываю вовсе. Все в одной комнате толпятся...

            И перед самым концом Первой тетради дневника (14 фев.42): “Перехожу на Вторую тетрадь такого же формата. Знал ли, когда покупал их 3 месяца назад в Гостинном случайно, что на такое дело покупаю? И что такие вещи будут в них записаны? И еще вопросы вот приходят в голову сейчас: чьи смерти придется отметить на этих страницах? Всю ли вторую тетрадь придется записывать? Прекратится ли «Осадная запись» оттого, что осада падет или от другой возможной причины, имеющей прямое и фюнестное* [Прим.: Роковое (франц.)] касательство к автору «Записи»?...”

            Автор очевидно ободряет себя, во время упадка сил (3 дек.42): “Какое счастье, что есть ты у меня, друг мой и верный собеседник, сия тетрадка. Особенно, когда тяжело и грустно на душе, как сейчас.” [Размышления на сходную тему, и опять-таки с обращением к дневнику:] (16 окт.42) “Думал сегодня о том, что заполняю эту тетрадь огромным количеством совершенно мелких, не нужных и не выразительных вещей, даже вовсе не характерных для осадного нашего времени. Например – лечение зубов. Там [во время посещения зубного врача] была лишь одна специфика — красиво зеркальное окно против кресла, где сидел я, выбито, и ветер свободно полощет грязной парусиной, которой заткнуты бреши. Но эта пустяковость объясняется просто: нет ведь никого, с кем бы можно просто, пустяково беседовать, целый день треплешься по незнакомым и чуждым людям, если видишь кого-нибудь из «своих», то на минуту, а дома остается час какой-нибудь вечером, весь уходящий на быт. Утром еще труднее — тысячи тех же мелочей. Вот я и точу лясы сам с собой, через тебя, осадная тетрадочка, и подлинно это одно из больших утешений моих.”

            А чуть позже, оглядываясь на предыдущие записи, с непоколебимой уверенностью и верой в нужность затеянного им дела, АБ заключает, как бы вдохновляя сам себя:

            (15 дек.42) “Все еще нахожусь под черным впечатлением от перечтенной Первой Тетради. Фразы ее выбрасывались на бумагу, как хрипы умирающего — отрывисто, с длинными промежутками между ними, нечленораздельно. Но сейчас я уже знаю, что эта Запись есть дело большое, есть подлинный, правдивый свидетель времен неповторимых и когда-нибудь будут заслушаны ее показания. Правда, язык ее станет понятен только после огромной восстановительной моей обработки, ибо очень много в Записи есть лишь иероглиф и символ.”

         К сожалению, так и осталось «иероглифом» многое не расшифрованное, на что просто не хватило душевных сил. Но будем благодарны тому, что удалось донести до читателя[454]. После снятия блокады положение в городе остается тяжелым. Заболевает дочь Маша, у АБ очередной упадок сил – когда самое страшное уже позади. Его дневник постепенно кончается, сам собой:

            (7 янв.44) “Унылая пустота на душе. Изредко приходит в голову, что надо записать в эту тетрадку то-то и то-то, но вялый мозг не держит, и расхлябанные нервы щетинятся, не давая сосредоточиться, и потом ничего не могу вспомнить, так и остается незаписанным. Воспоминания и картины прошлого, детали прошлого возникают в сознании с необычайной яркостью, тухнут быстро, сплывают, то мучительно прекрасные, то режущие страданием. Все поступательное в жизни моей закончено. Она въехала в тупичок, где ржавые рельсы покрыты буйной травой, а впереди — барьер из толстых брусьев и длинная куча песка.” [Записью (13 фев.44) АБ подводит итог основной части дневника:] “Кончаю «Осадную Запись». Быть может, буду нотировать в эту тетрадь изредка что-либо действительно примечательное, достойное памяти в простой нашей повседневности. (...) Аминь.”

 

В целом всё повествование вращается, конечно же, вокруг Пищи – как одной из главных ценностей в то бедственное время. Голодные будни сменяются иногда настоящими праздниками. Однажды, после дневного пребывания в батальоне (АБ был призван на военную службу, но Ленинграда не покидал) автор отправляется из части «в самоволку», чтобы пойти к знакомым, к некой Евгении Леонидовне (Е.Л.), муж которой обещал ему содействие в отправке на настоящий фронт переводчиком:

            (22.6.42) “После обеда мощно спал 2 ч., в 5 митинг-доклад, затем ужин и сразу к Е.Л. Безумный страх незаконности, но какая рекомпенция! Божественный бараний суп. Неслыханная маринованная селедка, сочная, со всяческой специей. Неслыханная порция рисовой каши, сладкой и разжаренной. Чай с клюквенным экстрактом и натуральным сахаром. Хлеб (1 кусочек уведен, все же [то есть, по-видимому, взят им для своих домашних]) Великий праздник Святой Пищи. Этот допужин я съел через какой-нибудь час после батовского [то есть ужина в батальоне] и безо всякого труда — вот мерило «достаточности» батпищи.”

            Ощущать незаконность своих действий, по-видимому, вынуждены практически все, кто, как Болдырев, самовольно отлучался из части, отваживаясь ходить по улицам во время обстрелов или продавать носильные вещи и ценности – в обмен на хлеб. К тому же АБ работал сразу на нескольких работах, получая паек в нескольких местах, что тоже официально считалось незаконным (7 фев.43): Куда мне с моими допкарточками [...] приносящими с собой постоянный трепет попасться?

 

·        Дневник как лингвистический и экстра- материал

 

Свое формальное выражение она [средневековая риторика, создававшая особый «риторический стиль»] соответствующим образом находит в усложнении языковых средств, главным образом в области лексики и синтаксиса. Возникает особый «поэтический словарь» (он применяется и в прозе) и особый «поэтический синтаксис» (морфология затрагивается меньше) – явления, хорошо известные всем, соприкасающимся с классическими текстами.

А.Н. Болдырев[455]

 

Дневник следует рассматривать как один из документов, которые фиксируют и доносят до нас живую разговорную речь времени. В научных описаниях известны такие характерные сопровождающие разговорную речь обстоятельства, как балагурство, острословие, ироническое принижение (или возвеличение) предмета речи, фонетическая деформация, намеренное коверкание слова, обыгрывание контраста между суффиксом и корнем (эпохал-ка, компот-ствовать), выворачивание наизнанку формы слов – будь то с перестановкой слогов, ударения, вставлением лишних звуков, нарушением нормативного чередования или шутливым отсечением окончания – налопопам, коныфетки, извозчик, артизд, грыпп, с’ир [сыр], пе’тьдесят, тапо’чки, пинжак, транвай, настр [настроение], надое’ [надоело] итп.[456]. Вот и АБ в своем дневнике достаточно часто пользуется просторечием или окказионализмами, понятными только в его узком кругу, как бы намеренно снижая пафос того, что можно было бы выразить более торжественным, «официальным» слогом (но это потребовало бы тогда другой, как правило более развернутой формы: завтрако-обед – то есть еда, объединяющая завтрак с обедом; столовкинцы – очевидно работники или администрация столовой; дрова не вытанцовываются, то есть не удается (нет возможности) их пока достать; военпередряга, военгазетчики – слова, образованные по аналогии с «военспец, военрук, наркомвоен»; жранье – по аналогии со «жра[тва], [вра]нье, [спа]нье», жактизация – то есть, судя по контексту, устройство его жены на работу в ЖАКТ; кто-то из знакомых должен приволочь паечек (то есть принести продукты и, может быть ?-<принесет их с трудом, из-за собственной слабости>[457]).

         Как видим (что уже отмечено и в предисловии И.М. Стеблин-Каменского), в языковом отношении АБ широко пользуется словесными и словосочетательными новообразованиями. В его тексте встречаются и достаточно экзотичные, редкие, а то и просто неупотребительные, но вполне законные, надо заметить, для русского языка формы слов: ловчайший (от «ловкий»), несытость; подкушать (проэкт подкушать в гостях у Ботанического Сада – не говорю тут об особенностях орфографии); безмаслие (то есть отсутствие масла во время очередной семейной трапезы), серебропузые, то есть серебристого цвета (фюзеляжи немецких самолетов), о его собственных ногах: они – дистрофиковидны; оставшаяся библиотека книг  умершего  ираниста К.А. Иностранца названа – иностранцевией... Свобода обращения со словообразовательными элементами русского (да к тому же и других языков) у АБ почти не знает ограничений: дом (после бомбежки) расстеклен и обезрамлен; автору ничего не стоит образовать, например, глагол «вытарчивать»: из портфеля вытарчивает портрет Станиславского – то есть, вероятно, точит, выглядывая наружу; или такой: «кучеризоваться» ?-<то есть сделаться на время кучером для возки дров>; а также: «прокатастрофиться» (Соемлеко вызывает дикий мочепуск и на обратном пути, ожидая с ней [дамой, с которой ходили на концерт] трамвая, прокатастрофился.

         В целом, кажется, можно условно подразделить все неологизмы Болдырева,  в зависимости от того, какие эмоции вызывает обозначаемый ими предмет, во-первых, на несущие определенно отрицательные ассоциации: Хрыч  (прозвище начальника из административно-хозяйственного управления академии, отсюда же – подхрычи, непосредственные подчиненные Хрыча, хрычовник – то есть уже весь отдел, трудхрычизм  бессмысленные трудовые повинности, которые приходится отбывать); дракмеропры – то есть драконовские мероприятия[458] или лучше сказать дракмеры – драконовские меры начальства, правительства); сановники начпроды – администрация, начальство, ведающее распределением продуктов; козлодрание ?-<так обозначен акт вызова самого АБ на ковер, когда он сделан был «козлом отпущения» или его «выдрали как сидорову козу»>; о своих физиологических муках: пищепросьбы – то есть постоянный крик души, молящий о еде, проклятое, позорное пищеискательство; пищетревога; пищепозыв; чревотерзания итп.: (31 мая 42) «Но все же констатируем: пищетрепет не так силен теперь, чтобы пересиливать стыд просительства.» Часто можно видеть тут и явственную самоиронию, поскольку самому приходится иметь дело с этими реалиями, то есть вступать в непосредственный, отчетливо неприятный контакт: союзписовский – то есть относящийся к союзу писателей («Звезда» помещается в двух уютных союзписовских комнатах)[459]; сухопайкирование, т.е. ?-<принудительный перевод на сухой паек, отоваривание сухим пайком>; закус ?-<слишком короткая (или слишком скудная) закуска>; ненаедтерзания  – страдания от недостатка пищи, то есть ненаеда [в последнем случае устрашающий смысл слова должен, как будто, отчасти сниматься его намеренно урезанной формой].

         Во-вторых, на вызывающие положительные эмоции: тут можно объединить все слова с приставкой доп-, что уже отмечено в предисловии Стеблин-Каменского, например, допщи, допсладенькое, допхлебцы, иначе говоря, всё что дает возможность где-то подкормиться: хороший хлебокус, мои службишки – вообще формы уменьшительности, явно передающие положительный оттенок, возможно, с некоторой иронией: продуктики (очевидна ласка, лелеяние предмета уже в предвкушении его), уже цитированный выше паечек, а также ужинок, махорочка, запасики, рациончик, (несколько) воблинок, полкилограммчика хлеба, (о своей работе опять-таки любовно, но и насмешливо:) радиокарьерушка, мой старичок (это о симпатичном начальнике АБ в институте востоковедения, Д.В. Семенове); но тут же еще и: бомбочка – о разорвавшейся прямо в доме напротив ?-<может быть, потому, что не угодила прямо к ним>.

         И в-третьих, стилизованные под пародийно-высокий стиль и вызывающие иронию (в том числе обыгрываемые орфографически): проэкт, бэдлам, соемлеко, глад, хлад, а также безразличные или неопределенные в эмоциональном отношении, по крайней мере для нас, словечки: рыжебрад (кто-то с рыжей бородой), врыв в Ostpreussenо вторжении наших войск в Восточную Пруссию...

 

Выделим в особый класс такие – можно назвать их синтетическими – неологизмы, которые склеивают в себе сразу два или более слова (их смыслы) или даже несколько фразеологических выражений, то есть своего рода анаколуфы или «скорнения» (термин В.П. Григорьева[460]). – Происходит как бы нарочитое придумывание слова-монстра, что делается или по аналогии с просторечием, или же с высоким стилем официальной речи, но неизменно с обыгрыванием – того или другого. Так, например, прилагательное катаклизмические (о новостях по поводу разгрома немцев под Сталинградом): то есть ?<»катастрофические» + «клизма», то есть очевидно намек на выражение «вставить клизму»>; или словосочетание дровмашинные демарши, по-видимому, означавшее 'некие заявления о машине дров, по-видимому, обещания какого-то начальника выделить машину для заготовки дров'; или окказионализм – бревновидимость, употребленный автором по поводу виденной постановки Малого театра по американской пьесе: Вся российская тяжеловесность, грубое пещерное непонимание, бревновидимость, выразились в этой неудачной переделке для театра веселенького американского кино-сценария. – Очевидна ситуация, когда <в чужом глазу видят и соринку, а в своем не замечают бревна>. Или сочетание непомерная адмтолстуха – вероятно, администратор-толстуха; или жаргонный глагол высмолить (про получение назначения у врача на дачу крови) – то есть вероятно ?-<»вы-тянуть» (из него), но вместе с тем и «у-молить», и «вы-ручить», «вы-требовать», а также 'упрочив [тем самым свое положение], сделав непотопляемым', последнее – как обертон слова «про-смолить»> – следует учесть, что за сданную кровь полагался дополнительный паек, но чтобы быть назначенным на таковую сдачу, нужно было получить назначение в поликлинике, пройдя нескольких врачей[461]. На ту же тему речевых неологизмов (29 мар.43): Слышал странное слово: «импервойновская», как прилагательное, – то есть относящаяся к империалистической войне: словечко вполне в духе его собственных постоянных сокращений[462].

            Слияние нескольких слов словосочетания в одно, как в неологизме питлекции, придает целому дополнительный смысл, но и делает неопределенным: это лекции очевидно <и питательные, и – питающие: во всяком случае после них АБ получает обед, а иногда удается захватить и что-то домой, т.е. служба обеспечивают дополнительное питание его семье>. Отметим и множественность видов усечения слова и словосочетаний в дневнике: ЛДУ = Домуч = домучевый = элдэу – всё это формы обозначения Ленинградского дома ученых.

 

Сокращенные слова и неологизмы в дневнике Александра Николаевича Болдырева встречаются следующих видов:

         -отыменно-глагольные образования типа крахнула (от крах – 'потерпела крах'; ср. трахтрахнуть, бахбахнуть). Многочисленны и обратные, глагольно-именные: передум – когда кто-то что-то передумал, напит (от «напитать», «напитаться»: гигантски напитан) и, конечно же, чуть ли не самое частое у АБ слово –  недоед, в сочетаниях: взыграл, снизили недоед, кошмар недоеда, вывести из недоеда, недоедный (недоедное угнетение), произведенный с усечением слова недоед[ание], а также в форме ж.р.: недоеда (слова созданы, как он сам пишет, по аналогии с салтыково-щедринским ненаедом «болезнь ненаеда», или еще один его собственный вариант: ненаеда, в ж.р.);

         - адъективные (Долготерпение и голгофистая способность переносить у меня велики от природы, изощрены в опыте жизни);

         - предикативные: полутепло (сегодня полутепло);

         - наречные (в полсыта), наоборот, отнаречно-именные: проголодь, и  составленные из предложных и наречных сочетаний: подкроватное место [у чемодана] – то есть место под кроватью, или еще: выдали назадовое масло ?-<то есть по-видимому то, которое до этого уже выдавали, но почему-то забрали назад>.

         Иногда окказиональные сокращения и так понятны, но иногда их возможно понять только из более широкого контекста. В самых важных случаях они откомментированы издателями книги: Дир – тогдашний директор Эрмитажа, И.А. Орбели; репа' – от фр. repas 'еда': завтрак, обед, ужин.; кабибонокка — полночный (северный) ветер (Г. Лонгфелло. Песнь о Гайавате); амикально – фр. ‘дружески’ (долго беседовал с директором и амикально прельщая и обольщая); перузировал – ‘внимательно читал’ от анг. peruse; grondement – рычание (франц. – это комментарий к фразе: «Всю ночь, особенно к 5-ти ч. у. неслыханный рев близкой канонады, непрерывный грондемент, каких не бывало»;  или: сегодня самый плохой берихт* за все время. (Прим.: Bericht (нем.) — сообщение, доклад.) [Может быть, немецкое словечко вставлено из-за того, что сама информация была услышана в немецкой радиосводке?]

         Но при этом, конечно, остается много и неоткомментированных. Так, пояснения, которые, наверно, следовало бы сделать для современного читателя, это    что всеобщая адмирация  – от фр. admiration, восхищение; что выбух – от польского wybuch ‘взрыв’[463] (в данном случае звук выстрела, предваряющий попадание снаряда в цель[464]); что слово для передачи впечатления от сводки новостей, когда по радио сообщили, что нашими войсками оставлен город Изюм, катастрофально также из польского – то есть следует, возможно, расшифровать это наречие еще и из русского как ?-<“катастрофично” + “фатально”, а также, возможно, “радикально”, “глобально”, “капитально”>; или что (почти все дальнейшие толкования взяты из словаря Даля) хряпа – это серая капуста, верхние качанные листы, которой питаются жители осажденного Ленинграда; что дуранда – это жмых, семенные остатки после выжимания масла (блокадники делают, среди прочего, дурандовые лепешки); что блекотать – это блеять, кричать козой или овцой: у АБ большей частью это слово используется как метафора, переносно – по отношению к человеку (но тут еще надо принять во внимание и значение прилагательного «блекОтный», относящийся к блекотЕ или к блёкоту – ядовитому одуряющему растению, белене, болиголову): в частности, упоминаются блекотнейшая лекция, которую пришлось слушать АБ на работе. В шутку он говорит и о самом себе, на именинах сестер жены: «со страшным семейным блекотаньем наполнял весь этот женский синклит»; этим же словом названы пьяные тосты во время застолья, а также – «бездарной блекотней» – выступление кого-то из писателей на митинге, свидетелем которого оказался АБ.

         И конечно же, безвырез – термин-чемпион среди неологизмов того времени, употребленный в книге 31 раз, с развитием самостоятельной парадигмы: безвырезный (2 раза, или  вариант безвырезной – 8 раз), а также в графической форме без вырез (как склоняемое существительное: без выреза, без вырезу, без вырезом итп. – 11 раз), безвырезка (1), без вырезки (2), безвырезно (1), безвырезность (5). Значение слова: то из продуктов, что давалось без вырезания соответствующего талона из продуктовой карточки, или заборной книжки. Так, например: (3 июля 42) Отчаянно лезу в Союз писателей, где кормят заповедных без вырезки ?-<то есть писателей и себя среди них он представляет себе как некую заповедную дичь в зверинце>.

    Многие неологизмы обусловлены сокращением при стенографическом характере записи, ведущейся в трудных условиях (графически они бывают с точкой или без нее): стац. или стац (стационар), науч (научный работник: в конце блокады он видит одного «везучего науча из возвращенцев»), пит (именно так, в мужском роде, им обозначается питание, отсюда и домпит, то есть домашнее питание, и доппит), финграм (финская грамматика), бюрмуки – бюрократические муки, то есть, по-видимому, те муки, которые приходится претерпевать при хождении по бюрократическим инстанциям.

 

Все эти формы, как представляется, вдохновлены, с одной стороны,  1) уже официально закрепившимися в речи того времени сокращениями и аббревиатурами типа колхоз, РККА, ГПУ (гэпэу), б/у  или бэу – бывшее в употреблении),  ликбез, управдом, да и самим типом усечения слов типа военмор, начклуб, оргсторона, офицлицо, рабсила, помдежурного, энзе, литер, комбикаша, – они составлены в подражание и как бы по аналогии к ним. Но, с другой стороны, произносятся они 2) еще и с изрядной долей издевки над  этой идиотической «общесоветской» манерой выражаться: тому, кто живет среди волков, поневоле приходится самому перенимать более соответствующие способы выражения мысли. Иногда провести четкую грань между первым и вторым решением бывает просто невозможно, это хитросплетение, тоже своего рода анаколуф. Именно по второму образцу, как мне кажется, АБ использует следующие свои «термины»: писсуп (писательский суп, то есть суп, полученный в союзписе, союзе писателей); отсюда же: пискаша, писужин; эрмитдирекция (дирекция Эрмитажа) – приходят в голову уже что-то вроде ?-<построек термитов>... Учтем здесь же еще и третий фактор, вполне понятную задачу экономии места в тетради, ср.: пит-пункты У-та (пункты выдачи питания в Университете). Многие записи – просто скоропись, или некий конспект того, что по большей части остается в голове автора. (1 июня 42): Брезсапожки бы сшить – очевидно имеются в виду брезентовые сапожки. О неком ответственном работнике-женщине, выступавшей в Смольном (14 авг.42): «Она говорит, что в конце августа — начале сентября будут приняты меры по улучшению прод. положения доселе ничем не подкрепляемых экстра науч. работ-в». Ср. также вполне понятные сокращения: в б-не (в батальоне); н-во (начальство); т.н. (так называемый); «С 22-го должен вести занят. нем. яз. в дни командирск. учебы» итп.

 

Уже отмечено свободное включение в свою речь у АБ иноязычных оборотов, морфем и целых выражений (как на языке оригинала, так и в русской транслитерации).

         Среди образцов для образования сложных слов в русском языке традиционно выделяются следующие группы: когда у слов соединены корни при помощи соединительной гласной, типа паровоз, землемер; или бывает соединен корень слова только с подобием корня: пароходство, земледелие (-ходство, -делие); бывают же соединены слова из словосочетания: лесозаготовки, землеустройство (заготовки леса, устройство земли). У слов без соединительной гласной бывают соединены или просто два слова: киноактер, кают-компания; или сокращенное слово с обычным словом: профбилет, главвино (профсоюзный, главное): бывает объединение уже усеченных слов: профорг, колхоз (профсоюзная организация, коллективное хозяйство); а бывает, что объединяются сокращенный корень прилагательного и существительное с «вынутой серединой»: эсминец, наркомат – эскадренный миноносец, народный комиссариат (Реформатский А.А. Введение в языкознание. М. 1996: 290-291)[465]. У Болдырева все эти типы присутствуют: вот образованные классическим способом, то есть с соединительными гласными: шутковидно, т.е. имеющее вид шутки; вот без соединительных гласных (дракмеропр).

            А теперь характерные для АБ вкрапления в свой текст иноязычного текста (2 апр.42): ...приносят нам за 8 серебряных десертных ложек 1100 гр. хлеба и 300 гр. тощего мяса, а до ужина приходит покупательница желтого маленького костюма (2500 р. рауганом и гушти аспом)*, окончание переговоров завтра. [Прим.: Маслом и кониной (тадж)]. – Это прямо как в «Хождении» Афанасия Никитина, но там в несколько иных контекстах: вспомним молитву последнего, записанную на смеси арабского и персидского. У Болдырева это все же не иерография, а скорее тайнопись: возможно, он желает скрыть здесь от жены написанное по-тажикски (26 мар.42): Маме сегодня гораздо лучше, подкрепилась: bo luqmaji rauyani xuk ki sahartar pinhon girifta xurda xudaşro quvvat dodaast*. (Прим: Куском свиного жира, который спрятала утром, съев — подкрепилась (таджк.).) Ее бы раза два подкормить как следует, и все наладится. Кормить нечем. Или вот тоже скрываемое, но уже от других непрошенных адресатов, «органов» (11 фев.42): Опять отдал часики свои, надо создавать какую-то крупо-мясную базу. Может быть, удастся также спустить тиллу* за 3 кг крупы. [Прим.: Золото (тадж.-перс.).] Или же расшифровка издателями записи, сделанной под конец 1941 года (31 дек.): 26 и 28-го кончил читать глупейший рассказ некоего Shewchik «Two travels to the Big House»”*.[Прим: Шевчик. Две поездки в Большой, Дом (англ.). Очевидно, намек на вызовы в Большой Дом (НКВД).]

         В стиле АБ встречаем нарочитые смешения, как говорится, «французского с нижегородским», то есть прежде всего это макаронизмы, с неизменными при них иронией и самоиронией. Так, повествуя о «россказнях» очередного персонажа из спецслужб (обещавшего устроить его на работу), АБ пишет следующее:

            (18 сен.42): “Звонил Блистательному! Титулуя меня профессором, сей гранд рассказывал пышную историю о каком-то якобы гигантском сражении за меня, в Москве, но Академия не отдала. Боюсь, что все это «бенсоврато», вполне в его стиле, очень и очень «бен», красиво, находчиво, уместно, ярко. О, Блистательный!”

              Т.е. блистательно «соврато», при этом слово приобретает еще и некое итальянское звучание (возможно по аналогии с ben trovato, удачно найдено). Или (12 нояб.44): Фанеромахия продолжается... [имеется в виду заколачивание окон фанерой]; В ЛДУ румор*  о наших победах: взяты Невель, В.Луки, Холм. [Прим.: слух (англ.).] Ср. использование “макаронического дискурса” вообще и иноязычных слов как инкрустаций в языке русской эмиграции[466]. Но в отличие от эмигрантской речи, в языке АБ не наблюдается никакой интерференции – все вкрапления делаются вполне сознательно. Так что если это походит на язык эмиграции, то разве что внутренней. Известно: «иноязычное слово может вставляться в речь для создания определенного колорита, для выделения какой-нибудь черты, специфика которой в значительной мере утратится, если соответствующее слово заменить его переводом»[467]. Действительно, в колоритности речи АБ не откажешь. Он как бы говорит сам с собой на различных языках.

         Есть у него еще, может быть, и такая особенность, как пародирование собственного, то есть русского, языка: выпих (вместо «выпихивание»): здесь суффиксальная система родного ощущается видимо как чрезмерно громоздкая и подвергается усечению: (8.9.42) Да, все сгущается на выпих из города. Часто в тексте дневника встречаем и пародирование известных шаблонов, цитат из официального языка (но без нарочитости), как в следующем случае, где речь идет о работе автора на радио:

            (17 мар.43) “Радио не только мне больше ничего не дает, а начинает отнимать. Воистину, формация, исторически себя пережившая.”

 

Для чего (и намеренно ли) АБ делает свой текст нарочито макароническим? – В самом деле что-то зашифровывая в нем или просто сам с собой забавляясь, щеголяя словечками, играя эрудицией? А если зашифровывая, то от кого? или перед кем щеголяя? Ведь если бы дневник попал в «надлежащие» руки, в нем, думаю, и так можно было бы найти достаточно улик для обвинений и «посадки» владельца. Остается – только перед самим собой, с желанием себя подбодрить? или все-таки зашифровывает, скрывая что-то от жены? – Она, как мы видим, и сюда, в дневник, всесильно вторгается, читая его. Ей само занятие мужа дневником кажется бессмысленным, чуть ли не противоестественным, она безусловно осуждает его, но он от этого вести свою запись не прекращает:

            (10 фев.42): “Галя сейчас сообщила мне, что нашла и прочла эту тетрадку. Ее вывод — крайняя пристрастность и необъективность моя и крайнее лицемерие. По-моему, это не так. Нет в этой тетрадке ни одного слова, ни одного мнения и порицания ее и в оценке наших семейных ужасов, которые не были мной высказаны ей раньше, вплоть до мнения расстаться, если выживем. Значит, лицемерие отпадает. Пристрастность же — порок, с которым бороться почти невозможно, ибо его можно видеть только со стороны. Но всегда я старался, чтобы не было ее.”

 

После того, как 4 января 1942 семья Болдыревых похоронила «дядю Сашу» (брата отца АБ), а 16 января – «дядю Жоржа», еще одного близкого друга семьи, в дневнике вновь следует напоминание  о той черте, через которую ни в коем случае самому нельзя переступать (29 янв.42): Роковая черта, через которую перешагнул Саша! Она подсасывает к себе, как течение под устои моста. Чуть зазеваешься и огромных усилий требуется, чтобы выгрести. Haarstraubend.* [Прим.: Ужасно, волосы встают дыбом (нем.).] – Здесь выбор немецкого слова обусловлен, по-видимому, его лаконизмом и большей выразительностью в сравнении с русским эквивалентом. Известно, что как раз военные и послевоенные годы, т.е. 40-е и начало 50-х, характеризовались отрицательным отношением общества ко всему иностранному, особенно к немецкому (Крысин, с.128-135.), Болдырев как бы идет и в этом против течения.

         Интересен вопрос о способах наименования врага в тексте АБ: он называет немцев – фашистами всего лишь 2 раза, причем один раз в цитатном употреблении, а второй – в полуцитатном (в стоящем вблизи от пересказа радиосводки), а гитлеровцами – 3 раза (из них 1 также цитатно) и не употребляет ни одной стандартной для публицистического и литературного языка того времени оценочной характеристики, такой как, например – оккупант, насильник, губитель, садист, изверг, нечисть, гадина, подонок, человеконенавистник, паразит (у последнего слова всего лишь 1 употребление в тексте, но по отношению не к немцам), мерзавец (1 раз и тоже не к немцам), мучитель (2 раза и не к ним), сволочь (4 не к ним), подлец (7 не к ним), злодей (4 употребления и только 1 раз по отношению к немцам), стервятник (1 раз немецкий самолет назван птичкой-стервятником), кроме того 3 раза употребляется имя Фриц (причем 1 раз в форме фрицушка, но все эти случаи относятся к немцу, работавшему вместе с АБ на радио, то есть – антифашисту). Регулярно же, т.е. больше 50 раз в тексте, по отношению к врагу используется лишь слово немцы или даже немец (последнее как просторечное снижение[468]): (22 окт. 44) Казалось, немец спустил нам тонновую бомбу. Но, в отличие от бомбы, не дрогнул, не шелохнулся дом, даже стеклы не брякнули. Оказалось, гром! Самый настоящий гром, с молнией и проливным дождем. – Здесь весьма выразительна нарочито просторечная форма множественного числа «стеклы». Иной раз «враг» бывает обозначен и просто местоимением: Растет мера его злодеяний. Отстранение от языка официоза очевидно: ни разу Болдырев не употребляет и такое выражение, как дорога жизни.

 

Если различать просторечие-1 и просторечие-2, как это обычно делается (Крысин, с.387-390), то АБ пользуется обеими стилистическими разновидностями – то есть и языком диалектно-неграмотным, с точки зрения литературного, и профессионально-жаргонным. Но сюда же обязательно следует включить и элементы «языковой игры», намеренное смешение слов высокого и низкого стилей речи, создание языка «жеманного» или «галантерейного» (как он назван Л.Я. Гинзбург) : «Галантерейный язык – это высокий стиль обывательской речи. В среде старого мещанства его порождало подражательное отношение к быту выше расположенных социальных прослоек. В галантерейном языке смешивались слова, заимствованные из светского обихода[469], из понаслышке освоенной литературы (особенно романтической) со словами профессиональных диалектов приказчиков, парикмахеров, писарей, вообще мелкого чиновничества и армейского офицерства»[470].

 

К языковым особенностям можно отнести также и стыдливые сокращения неприличных слов. Например, АБ приводит известный грубо-просторечный вариант поговорки «Выше головы не прыгнешь», заключая его в кавычки, в следующей форме: «Шире ж-ы не пер-шь» [значит, все-таки, предназначал свой дневник не только для себя! или же самому было неприятно видеть подобные выражения написанными в их полной форме].

Но, с другой стороны, жестокая действительность прорывается в дневник в неприкрашенном виде. С самого начала записей впечатление ужаса и буквальной непереносимости происходящего для нормального сознания не покидает автора:

(8 янв.42) “Когда видел Сашин госпиталь (один из лучших недавно!) [тот госпиталь, где лежал перед своей смертью дядя Саша] без света, без воды, без тепла, видел одну из уборных, засранную в навал, холодную. # Увидим ли конец всему этому? Пишу лишь о десятой доле того, что видел и слышал. Город мертв, засыпан снегом. Трамваев никаких, тока, кажется, нигде. Редко где в квартирах подымается вода.”

 

Если обратиться к использованию в дневнике ругательств, то они встречаются, как правило, лишь в цитатах (и заключенными в кавычки), а когда принадлежат и идут как бы от имени автора, то осложняются изысканной формой. Вот один из случаев: в дневник заносятся два эпизода, первый вдохновлен воспоминаниями о довоенной работе автора в школах рабочей молодежи, а второй – реальной сценкой, увиденной им накануне на улице (цитирование с повтором чужого цитатного употребления с несколько измененным смыслом – 'тот, кого такой-то назвал так-то'):

            (20 авг. 44) “Почти летний день. В старых бумагах попался мне листок под названием “Из сочинений студентов”. Он содержит следующие 16 цитат: [...] 14. Дубровский имел сношение с Машей через дупло. 15. Пушкин любил вращаться в высшем обществе и вращать в нем свою жену. 16. Мужики Чехова были бедны и ходили в отхожие места. # Как человек, кончивший школу в 1931 г. и преподававший затем в течение 10 лет в трех ВУЗ-ах, на рабфаке и в техникуме, я подтверждаю, что появление таких и подобных ответов представляется совершенно возможным и вполне вероятным. Часть этих цитат слышал уже в году 39-м — 40-м. Это люди — подобны слепым щенятам, впервые переползающим порог передней цивилизации (именно цивилизации, не культуры). К ним принадлежат и те люди, которых я наблюдал сегодня у больницы Мечникова, на остановке трамвая. Пронзительный женский голос вдруг пресек тишину теплого вечера: “Это блядь, блядь, проститутка, блядь!”, — кричала женщина с плачем и визгом. Молоденькая, года 22, очень хорошенькая, на редкость нежный свежий цвет лица, прекрасно одетая. Волосы самого модного белого цвета, спущенные назад по последнему слову модной прически “возьми меня”. Прекрасные серые туфли, дорогие серые чулки, очень элегантный костюм, в руках дорогая сумочка. # “Вы поймите, — говорила она, обращаясь к публике, и к двум старухам, рывшимся рядом в грядках, — это просто блядь, она вешается ему на шею, а у меня ребенок пяти лет, а эта блядь уводит его!”. И тут мимо меня проходят они. Она, обозванная такими словами, такая же девица, только похуже одета и подурнее гораздо и он, герой, молодцеватый брюнет, нос с горбинкой, фуражка сильно назад. Они быстро проходят, молча, не оборачиваясь, у них напряженные лица и глаза мечутся зло по сторонам. Она задрала голову вверх. Они уходят. А та, брошенная, мечется на остановке, и за ней по пятам, не успевая и путаясь маленькими ножками, девчоночка лет пяти, беленькая и с большими черными глазами, тоже празднично наряженная. А мать все громче и громче палит им вслед, все тем же ругательным словом. И громко рыдая, рассказывает окружающим свое горе. Она была в эвакуации 2 года, с ребенком от него. Вот вернулась, а он, тем временем, с этой блядью (и не только с этой, думаю я), но все было бы ничего, “мы опять помирились”, как вдруг заявляется эта дрянь и заявляет мне — “я его жена” — и он с ней уходит. Как сошелся он с ними? Боюсь, что в обоих случаях как Дубровский с Машей, через дупло. Это обыкновенная жизнь.”

            Впрочем, есть и некое национальное удальство (отмеченное еще Достоевским в «Записках из мертвого дома») в употреблении ругательств. Не даром, скажем, в экстремальных обстоятельствах именно по матерным ругательствам русские узнают русских: ср. с эпизодом из «Фронтового дневника» [1939-1945] будущего ректора МГИМО Н.Н. Иноземцева, когда его чуть не убили по возвращении из рейда к немцам через линию фронта свои же товарищи (25.6.41): Подхожу ближе к своему НП, слышу щелчки затворов, кричу: «Долгий [очевидно фамилия командира отделения разведки], не стреляй, мать твою... это же я!» Русская ругань оказалась очень кстати, и без всяких приключений мы воссоединились с дивизионом (та же история и 28.9.41)[471].

 

Замечательно по напряженности эстетических и физиологических переживаний описание завтрака и обеда в «Северном» («Северный ресторан» – место, где его после работы кормит радионачальство):

            (26 сен.42) “С утра совершил первое прикосновение к Великой Пище в «Северном». Миг, исполненный трепетом переживаний. Завтрак был таков: 320 гр. крутой рисовой каши, в коей 10 гр. сливочного масла, большой кусок прекрасного сыру, чай с шоколадной (небольшой) конфетой. За это не вырезали ничего. Обед там же: прекрасная лапша с грибами, две не очень больших котлеты с 1/2 помидора и 120 гр. гарнира — тушеная фасоль. Сладкий компот. Это все без выреза. С вырезом 40 гр. крупы и 10 гр. масла давались также молодая картошка или тушеная фасоль. Все чисто, вкусно, вежливо и сыто, т.е. сытая обстановка, без напряженного ожидания, голодных вспышек, без вылизывания тарелок, без всего того мерзкого, унизительного скотского перед «Дачей Пищи», которое во всех столовых, ученых и неученых, в которых участвоваешь сам всегда.”

         – Очевидно, что нарочито безграмотная форма «участвоваешь» вставлена сюда по контрасту с предшествовавшими ей формами высокого стиля «прикосновение», «трепет» итп. – для передачи того унизительного лизоблюдства (буквального, а нисколько не переносного), в котором самому АБ поневоле приходится принимать участие. Просторечие тут оказывается эмоционально весьма выразительным.

 

Или вот такое уже жеманное словечко, как скюшно – очевидно, используемое как пародия на тех, кто так говорит, но еще и как перенос на себя их отношения к предмету:

            (11 янв. 43) “Хрыч требует представить свидетельство о моей противопожарной деятельности в Эрмитаже на предмет какого-то оборонного значка. Ходил к Хрычу говорить о старичке, на глазах слабнущем [имеется в виду Д.В. Семенов, вскоре, как видно по дневнику, погибший]. Оказывается, ему выдан только что единственный паек. Кончаются деньги, всюду задержки, и, что значительно хуже, кончается керосин. Опять слух об электричестве. Сегодня я на одном «северном» обеде. Скюшно.

         – Быть может, АБ представляет себя здесь некой манерной дамочкой из «аристократок», точнее, мещанок, которым хочется выглядеть и выражаться аристократически: 'ах, оставьте, как скюшно говорить о таких бытовых пустяках, которые (здесь поневоле) приходится описывать'?

         Вот что удивительно – во всех, даже в таких простеньких записях ощутимо влияние литературы! И как будто неумолимая реальность все-таки преодолевается, в конце концов отступая перед усилиями слова-творца, поэтической речи: такими как терзания глада или разжались щупальцы мороза или еще одна из типовых в этом отношении записей:

            (31 дек.41) “Вернулся домой веселый, полный предвкушения радости домашнего вечера и обеда. Но застал катастрофу разразившейся: дядя Жорж потерял одну карточку, именно мою. Снова, как тогда перед зеркалом в ванне, почувствовал физически холодок близко разинутой могилы, щерящейся.”

         – Жестокая действительность, облеченная в формы поэзии, становится человеку более приемлемой, о ней становится возможно говорить и писать.

 

АБ все время ведет свой скорбный мартиролог, то есть список умерших, и замечает для себя, по поводу очередной из потерь:

                (12 фев.42):Вся боль, все переживания тяжести этих утрат еще впереди. Сейчас мы слишком близки сами все от Черты, чтобы чувствовать по-человечески, за других, не только за живот свой.”

         По его мнению, по-настоящему понять, представив себе, что произошло, возможно будет только когда-то позже. Для того, может быть, и пишется дневник, чтобы потом вернуться к записям, через определенное время, когда будешь способен хладнокровно оценивать факты, отвлекшись от них как от неких опытов над самим собой, отойдя на необходимое расстояние?[472]

 

·        Как литературно-стилистический и – жизненный факт

 

Чаще всего в дневнике сменяют друг друга разные эмоции – жизнь как бы застывает, фиксируя себя в них: в одной и той же записи, например, автор передает свои впечатления от прочитанной книги (он умудряется и в этой обстановке множество всего читать[473]), а непосредственно вслед за этим – свою досаду на неразумные действия тещи:

            (21 авг.42): “Кончил «Росмерсхольм» Ибсена. Странный это писатель: кажется, что вот вот будет что-то необычайное, а получается дрянь. Безумная теща имела возможность устроить свою водку за 5 м. дров, с доставкой, и отказалась, поменяв ее на постное масло! Что мне делать с этой грудой сумасшедших женщин? [А вот регистрация собственного состояния АБ при выходе из дистрофического кризиса и предостережение себе же на будущее:] (18 янв.42) Теперь у меня почти пропала слабость в ногах. Правда, опыт показывает, что стоит затратить немного энергии и тонкая пленочка квази-здоровья и силенки сдергивается бесследно и несколько дней нужно, чтобы восстановить роковое нарушение равновесия.”

                В начале апреля 1942 г. АБ был мобилизован, призванный, наконец, в армию (на радиопеленгаторную станцию, чего он сам добивался), но менее чем через месяц приходит домой – похоронить умершую без него, от истощения, мать: к этому событию он будет возвращаться в дневнике неоднократно. И еще одно развитие того же, самого типичного для его дневника, сюжета, не относящегося так близко к самому АБ, но и его боль затрагивающего, по ассоциации:

            (8 мая 43) “Вчера вечером умер мой старичок, уполномоченный Института Востоковедения, Д.В. Семенов. Ему было 53 года. После работы он отправился в Ботсад, где выделяли огородные участки. На обратном пути, перейдя мостик у высокого белого дома против Петропавловской больницы (№ 8?), ему стало худо, он присел на ступеньки. Скоро его должны были перетащить в больницу, где он и скончался, не приходя в сознание. «Моя мечта, говорил он мне дня 3—4 перед тем, дождаться Сережи и пожить вместе». И еще он мне несколько раз говорил: «Претерпевый той спасен будет»”*. [Прим.: претерпевший же до конца, той спасен будет...» (Матф. X. 22).]

            Через несколько дней АБ удается, вместе отпеть в церкви со «старичком» и свою умершую ранее мать. Об этом он пишет:

            (11 мая) “Сегодня похоронили старичка бедного моего. Весь день лил дождь. С гроба ручьями стекала желтая краска. Машина везла двоих упокоившихся во веки — экономия бензина. 100 гр. табаку легко убедили зав. Серафимовским кладбищем в возможности предоставить место на старом участке у церкви. Она — действующая, вся чистая, светлая, горят лампады. # Мама, родная, Вы ждали больше года этого отпевания. Оно пришло — простое, хорошее с торжественным пасхальным напевом, Вы меня привели, значит, все-таки послушать его в этом году! Священник сыпал на гроб горсть песку для каждого из новопреставленных и Ваш песочек, родная, так на крышке чужого гроба и опустился в чужую могилку и получилось, что я как бы все-таки похоронил Вас, родная, но в одну могилку с новопреставленным Даниилом, которого в жизни Вы не знали никогда и не видели. Кругом кладбища циклопические грядки, высокие и зеленые, уходящие далеко, далеко. Это братские траншеи первой осадной зимы. В одной из них, в частности, лежит Кандауров. На двух, с краю, — проставлены индивидуальные памятники с надписями, все честь честью. Символически? На данную траншею? Если тогда и привозили кого-нибудь в гробу, то саперы, хоронившие ленинградцев, заставляли выбрасывать из гроба. В траншею все ложились ровно — ряд в одну сторону, ряд в другую, ряд на спину, ряд на живот и т.д. # После похорон вдова угощала черным и белым хлебцем. Обратный путь пешком пролегал через улицы бывшей Новой Деревни. Ее стопили (деревянную) в прошлом году. «Наполеон в Москве» — разрушения всегда похожи друг на друга.”

         Вполне естественна здесь и метафорическая последовательность хода мысли – с переходом от трагедии одной смерти к другой, к смерти родного ему человека, которая лежит, как он ощущает, отчасти на его собственной совести. (Нерассказанная в этой книге интрига  излагается, как я говорил, в предисловии второй жены Болдырева, написанном уже после смерти автора книги: по ее мнению, АБ так и не смог простить себе того, что мать умирала на руках его тогдашней жены, Галины Федоровны Граменицкой, с которой долго была в неладах (как будто из-за этого через 3 года после войны сам Болдырев расторг брак с ней). Фактически же разрыв между супругами, насколько можно судить по дневнику, произошел или до него «дошло», он был «решен» еще за 6 лет до этого, за полгода до смерти матери:

            (31 янв. 42) “Волнения, отбросившие укреплявшееся здоровьишко сильно назад. Все шло прилично последние дни, но утром сегодня — небывалый, сокрушающий, позорный прорыв всей Галиной огромной, поистине страшной (в себе ли она? истерия?), ненависти. В конце концов, я понял, что рушится все и сказал ей: «Разойдемся, мы чужие». Это, значит, свершилось. Дико, позорно, не так, как должно было быть, нелепо, не вовремя, невыполнимо, наконец. Мы остались все друг с другом, на тех же диванах. Значит, будем так жить дальше. Только бы выжить всем, вот о чем надо думать, и только. Что за жизнь это будет? Эти события срезали радикально нашу сопротивляемость, вот пока единственное следствие мучительного дня.”

         И действительно, оба они после этого еще долго будут оставаться буквально «на тех же диванах»: ведь сделать ничего нельзя, люди заключены как в концентрационном лагере, будучи вынуждены оставаться друг с другом, что бы ни происходило. Будет, уже через полтора года после смерти матери, еще и аборт Гали (15 сен. – 4 окт.43, последовавший после «праздника телесной радости» 29 мар.43). Но распутать этот сложнейший клубок личных отношений, находясь извне, представляется совершенно невозможным. В «Записках блокадного человека» Лидии Гинзбург сказано: Так болезненны, так страшны были прикосновения людей друг к другу, что в близости, в тесноте уже трудно было отличить любовь от ненависти к тем, от кого нельзя уйти. Уйти нельзя было — обидеть, ущемить можно. А связь все не распадалась.[474]

 

Дневник Александра Николаевича Болдырева, как можно видеть, изобилует множеством бесценных фактов и свидетельств, неоценимых как с точки зрения исследователя истории, так и языка. Рассмотрение подобных описанным выше – скорее жизненных, чем только языковых и стилистических – особенностей подводит нас к теме, которую можно кратко сформулировать так: человек и его самосознание в экстремальных условиях.

 

·        Приложение к Разделу II.

Драма Льва Тостого и Софьи Андреевны, по их дневникам

 

Известно, что Лев Толстой свой дневник показывал перед женитьбой будущей жене и этот текст привел ее в сильнейшее замешательство. Однако потом обычай – показывать друг другу дневники – закрепился в семействе Толстых, сама Софья Андреевна даже писала, в один из моментов душевной близости с супругом:

Эти две недели я с ним, мужем, мне так казалось, была в простых отношениях, по крайней мере, мне легко было, он был мой дневник, мне нечего было скрывать от него (Толстая 1978, т.2, с.37).

Но и сам конфликт, обернувшийся гораздо позже, уже перед смертью писателя, полным разрывом между супругами, с уходом Толстого из Ясной Поляны, разгорелся во многом из-за дневника, из-за того, что муж не желал показывать своих последних записей жене, а та считала, что написанное им как бы в обход нее (и возможно ей в пику), компрометирует ее в глазах потомков, страстно желая, как прежде, располагать и распоряжаться дневниками мужа[475].

            Вот характерная запись из дневника Толстого, сделанная еще за 2 года до трагической развязки этого противостояния (3 янв. 1909): Мне портит мой дневник, мое отношение к нему то, что его читают. Попрошу не читать его[476]. [Это как будто обращение прямо к жене.]

В последний год жизни Льва Николаевича один из основных камней преткновения в отношениях с женой – именно дневники. За 4 месяца до смерти мужа, 4 июля 1910, С.А. Толстая записывает в ежедневнике: Горе мне! Хотелось бы прочесть дневник Л.Н. Но теперь все у него заперто или отдано Черткову. # А всю жизнь у нас не было ничего друг от друга скрытого. Мы читали друг другу все письма, все дневники, всё, что писал Л.Н. Понять моих страданий никто не сможет, только смерть может их прекратить.

            Через 6 дней, 10 июля (там же): Л.Н., разумеется не посмел в дневнике своем написать, как он поздно вечером вошел ко мне, плакал, обнимал меня и радовался нашему общению и нашей близости, а везде пишет: «Держусь». Что значит «держусь»? [по-видимому, она читает его дневник и не находя там того, что, по ее мнению, в нем должно быть, как бы дополняет изложенные факты своим комментарием] (...) Но дневники отдаются Черткову, он их будет издавать, он всему миру постарается повестить, что, как он говорил, от такой женщины, как я, надо застрелиться или бежать в Америку.

            Спустя 3 дня, там же, 13 июля: Л.Н. ездил верхом с Сухотиным и Гольденвейзером. Я искала дневник последний Льва Николаевича и не нашла [имеется в виду, скорее всего, «Дневник для одного себя»]. Он понял, что я нашла способ его читать, и спрятал его куда-то [как было сказано, Толстой прятал записную книжку малого формата в сапог]. Но я найду, если он не у Черткова, не у Саши [дочери] или у доктора [Маковицкого], куда спрятал он от меня. # Мы как два молчаливых врага хитрим, шпионим, подозреваем друг друга!

            [Той же ночью, с 13 на 14 июля:] Допустим, что я помешалась, и пункт мой, чтоб Л.Н. вернул к себе свои дневники, а не оставлял их в руках Черткова. (...) # Если трусость моя пройдет и я наконец решусь на самоубийство, то, как покажется всем в прошлом моя просьба легко исполнима.... Я могу быть спасена только таким простым способом – возвращением в письменный стол моего мужа 4 или 5 клеенчатых тетрадок. (Их было 7.)* (Толстая С.А. Т.2 1978, с.132, 137, 142-143).

         Итак, жене Толстого мучительно горько сознавать, что теперь, под конец жизни, дневник мужа обращен не к ней (она ревновала его более всех к В.Г. Черткову, обвиняя чуть ли не в гомосексуальных наклонностях, но еще и к младшей дочери Александре Львовне; по настоянию жены, Толстой даже перестал встречаться с Чертковым, но переписываться им она не смогла запретить). Вот ее запись от 2 августа: Писанье его дневников для Л.Н. уже давно не имеет никакого смысла. Его дневники и его жизнь с появлением хороших и дурных свойств его души – это две совершенно разные вещи. Дневники теперь сочиняются для г. Черткова, с которым он теперь не видится, но по разным данным я предполагаю, что переписывается....

            Собственный дневник Софьи Андреевны пишется с явной адресованностью потомкам, с ориентацией на то, что его прочтут, причем незамедлительно (и прежде всего, конечно, муж). Вот снова ее навязчивая мысль: (июль 1910) Я даю способ спасти меня – вернуть дневники [как было сказано, дневники ее мужа вначале хранились в Ясной Поляне, потом у дочери Александры Львовны, затем у Черткова, потом были отданы на хранение в тульский банк – сама она хотела бы ими распоряжаться полностью и именно за них вела непрестанную борьбу при жизни мужа – с Чертковым, с собственной дочерью и с ним самим, прибегая к угрозам самоубийства] # Мысль о самоубийстве стала крепнуть. Слава богу! Страдания мои должны скоро прекратиться. (...) # «Утопающий хватается за соломинку...» Мне хочется дать прочесть моему мужу все то, что теперь происходит в душе моей.... [до этого и потом у С.А. было несколько попыток самоубийства].

            Она возмущена действиями окружающих (16 июля) # Узнав, что я пишу дневник ежедневно, все окружающие принялись чертить вокруг меня свои дневники. Всем нужно меня обличать.... [в это время действительно вели дневники – А.Л. Толстая, В.М. Феокритова, В.Ф. Булгаков, Д.П. Маковицкий, А.Б. Гольденвейзер...][477].

         По «Воспоминаниям» старшей дочери (Т.Л. Сухотиной-Толстой), мать все-таки нашла секретный дневник отца и спрятала у себя, отец же подумал, что потерял его, и 24 сент. начал вести другой (Сухотина-Толстая 1981, с.406), но 3 окт. у него случился сердечный припадок. Вот уже из его дневника, незадолго до ухода и смерти:

            (25 окт. 1910) Все то же тяжелое чувство. Подозрения, подсматривание и грешное желание, чтобы она [С.А.] подала повод уехать. Так я плох. А подумаю уехать и об ее положении, и жаль, и тоже не могу... Из дневника Л.Н. в день ухода из дома, в Ясной Поляне (28 окт.):

“Лег в половине 12. Спал до 3-го часа. Проснулся и опять как прежние ночи услыхал отворяние дверей и шаги. ....Вижу в щелях яркий свет в кабинете и шуршание. Это Софья Андреевна что то разыскивает, вероятно, читает. # Накануне она просила, чтобы я не запирал дверей. Ее обе двери отворены, так что малейшее мое движение слышно ей. И днем, и ночью все мои движения, слова должны быть известны ей и быть под ее контролем. # Опять шаги, осторожное отпирание двери, и она проходит. # Не знаю, отчего это вызвало во мне неудержимое отвращение, возмущение. Хотел заснуть, не могу, поворочался около часа, зажег свечу и сел. # Отворяется дверь, входит С.А., спрашивая «о здоровьи» и удивляясь на свет у меня, который она видела у меня. Отвращение и возмущение растет. Задыхаясь, считаю пульс: 97. Не могу лежать и вдруг принимаю окончательное решение уехать. # Пишу ей письмо, начинаю укладывать самое нужное…. Я дрожу при мысли, что она услышит, выйдет – сцена, истерика, и уж впредь без сцены не уехать. # В 6-м часу все кое-как уложено. (…) Я дрожу, ожидая погони. # Но вот уезжаем. В Щекине ждем час, и я всякую минуту жду ее появления. Но вот сидим в вагоне, трогаемся. # Страх проходит. И поднимается жалость к ней, но не сомнение, сделано ли то, что должно. (…) (29 окт.) Шамардино. (…) Дорогой ехал и все думал о выходе из моего и ее положения и не мог придумать никакого, а ведь он будет, хочешь не хочешь, а будет, и не тот, который предвидишь. (…)”

 

Итак, рано утром 28 октября 1910 г. Л.Н. ушел из Ясной Поляны. Дочь пишет: Когда 28 утром ей [матери] передали письмо, оставленное отцом, она убежала из дома и бросилась в пруд. Ее вытащили. После этого она сделала еще несколько попыток самоубийства (Сухотина-Толстая 1981, с.408). – Из прощального письма жене, заготовленного еще полтора года назад (Толстой писал его 10-13 мая 1909): Письмо это отдадут тебе, когда меня уже не будет. Пишу тебе из-за гроба с тем, чтобы сказать тебе, ч[то] для твоего блага столько раз, столько лет хотел и не мог, не умел сказать тебе, пока б[ыл] жив. (...) ....[ты]  с каким-то упорством держалась всего самого дурного, противного всему тому, что для меня б[ыло] дорого, ты много сделала дурного.... (ПСС Т.57 1992, с.210).

 

 

*   *   *

·        Послесловие

 

В Научно-исследовательском информационном центре (НИВЦ) МГУ им. М.В. Ломоносова в 2001 году создан сайт, посвященный дневникам и записным книжкам: Universitas personarum, цель которого состоит в сборе документальных свидетельств особого рода – того, что может быть названо пред-текстом, эго-текстом или дневниковой прозой. Сайт некоммерческий и ставит исключительно исследовательские задачи. Он может быть полезен для работы филологам, историкам, литературо- и искусствоведам. На нем в данный момент представлены дневники, записные книжки, воспоминания и другие эго-тексты писателей, художников, ученых, примеры из которых и наблюдения над которыми и составили в значительной степени данную книгу.

 

Использованные дневниковые тексты

 

Авдеенко А.О. Отлучение // Знамя 1989 №4; или его кн.: Наказание без преступления. [1933-1953]  М. 1991.

Адамович А., Гранин Д. Блокадная книга. [1-е изд. 1979] СПб. 1994.

[Александр II] Дневник пребывания Царя-Освободителя в Дунайской армии в 1877 г. [апр. – дек. 1877] Составил Л.М. Чичагов. СПб. 1995 (репринт 1887).

Аллилуева Светлана. 20 писем к другу [1967]. Нью-Йорк, 1981; или М. 1990.

Андреев Л.Г. Философия существования. Военные воспоминания. [записи в госпитале 1942-1944 гг. о событиях 1941-1942] М. 2005.

Апухтин А.Н. Сочинения. Т.2. СПб. 1895.

[Афанасий Никитин] Хожение за три моря Афанасия Никитина. 1466-1472 гг. М.-Л. 1948.

[Ахматова А.] о ней: Иванов Вяч. Вс. Встречи с Ахматовой // Знамя. 1989 №6; Найман Анатолий. Рассказы об Анне Ахматовой. М. 2002.

Ашукин Николай. О виденном и слышанном [1925] // Дон. 1996 №4.

Бабель И. Конармейский дневник [1920] // Конармия. М. 1990; о нем: Пирожкова А.И. Семь лет с Исааком Бабелем. Нью-Йорк, 2001; Воспоминания о Бабеле. М. 1989 (или на сайте http://belousenko.com/wr_Babel.htm).

[Барт Р.] Ролан Барт о Ролане Барте [фр. изд. 1979]. М., 2002.

Башкирцева Мария. Дневник. [1874-1884] М. 2000.

[Бахтин М.М.] Беседы В.Д. Дувакина с М.М. Бахтиным [записаны в 1973]. М. 1996.

Бек Александр. Почтовая проза. Письма, дневники, встречи, заметки, наблюдения. [1932-1935, с вставками из 1955 г.]  М. 1968. («Кабинет мемуаров», созданный по инициативе М.Горького: Бек и другие писатели-“беседчики” собирали материал устно – из рассказов участников двух первых пятилетов, ударников тяжелой промышленности, сподвижников С.Орждоникидзе]

[Безымянный священник] Записки Сельского Священника. Быт и нужды православного духовенства // Русская Старина, СПб. 1882, часть I–XLIX, с.8-9.

Белоголовый Н.А. Воспоминания и другие статьи. М. 1897.

Белый Андрей. Дневник явлений природы. Запись неуравновешенности в природе (конец авг 1926 – май 1928) РГАЛИ фонд А.Белого Ф.№53 Оп.1 е.х.99; его же: На рубеже двух столетий. М. 1989; его же: Собрание сочинений. Воспоминания о Блоке. М. 1995; о нем: Андрей Белый в воспоминаниях современников. Т.1, М. 1980; Бугаева Клавдия. Воспоминания об Андрее Белом. // Две любви, две судьбы. Воспоминания о Блоке и Белом. М. 2000.

Бениславская Г.А. Дневник (Фрагменты) [1917-1926] // в ее кн.: Дневник. Воспоминания. Письма к Сергею Есенину. СПб. 2001.

Бенуа А.Н. Мой дневник. 1916, 1917, 1918 гг. М. 2003.

Блок А.А. Из записных книжек. 1901-1919 // в его кн. Записные книжки. М. 2000; Дневник. [1911-1921; Юношеский дневник: 1901-1902; более ранние, 1898-1900 гг. сожжены] М. 1989; о нем: Гришунин А.А. Исповедь правдивой души (там же); Бекетова М.А. Александр Блок. Биографический очерк. [1922] Л., 1930; Александр Блок. Новые материалы и исследования. Кн.4. М. 1987.

[Блокада Ленинграда] Медики и блокада. Воспоминания, фрагменты дневников, свидетельства очевидцев, документальные материалы. СПб. 1997.

Блудчая М.Н. (Никонова) // Блокадники. [1941-1943] Волгоград, 1996.

Болдырев А.Н. Осадная запись (блокадный дневник). [1941-1948] СПб. 1998 (в электронном виде: http://uni-persona.srcc.msu.su/content.htm).

Борщев В.Б. За языком. М. 2001.

Бронтман Л.К. Дневники 1932–1947. @ Журнал «Самиздат», 2004 (в эл.виде: http://militera.lib.ru/db/brontman_lk/index.html).

Брюсов Валерий. Дневники. 1891-1910. М. 1927; о нем: Богомолов Н.А. Дневники в русской культуре начала ХХ века // в его книге Русская литература первой трети ХХ века. Портреты. Проблемы. Разыскания. Томск, 1999.

[Будберг А.] Дневник белогвардейца (колчаковская эпопея) барона А.Будберга. Новосибирск, 1991.

Булгаковы Елена и Михаил. Дневник Мастера и Маргариты. М. 2003.

[Бунин И.] Галина Кузнецова. Грасский дневник. Вашингтон, 1967; Муромцева-Бунина В.Н. Жизнь Бунина; Беседы с памятью. М. 1989; ее же: Дневник  // Устами Буниных. Дневники Ивана Алексеевича и Веры Николаевны и другие материалы. В 3-х томах. Т. II. Frankfurt am Main, 1981.

[Вавилов Н.И.] Студенческий дневник Н.И.Вавилова 1907-1911. (http://www.srcc.msu.su/uni-persona/vavilovy.htm)

[Вавилов С.И.] Дневник С.И.Вавилова 1909-1916; Дневник С.И.Вавилова 1939-1951. (http://www.srcc.msu.su/uni-persona/vavilovy.htm)

[Валуев П.А.] Дневник П.А. Валуева.  [1861-1864] Т.1 М. 1961; Т.2 [1865-1876].

Ванеев А.А. Два года в Абези. Брюссель. 1990.

Варенцов Н.А. Слышанное. Виденное. Передуманное. Пережитое. М. 1999.

Вересаев В.В. Записки врача. М. 1986.

Вернадский В.И. Дневники 1917-1921. Кн.1-2. Киев, 1994, 1997. (http://vernadsky.lib.ru/e-texts/diary.shtml)

Вернадский В.И. Дневники. 1926-1934. М. 2001; Дневники. 1935-1941. Книга 1. 1935-1938. М. 2006; Дневники. 1935-1941. Книга 2. 1939-1941. М. 2006. (http://www.srcc.msu.su/uni-persona/vernadsky.htm)

Вернадский В.И. «Коренные изменения неизбежны...». Дневник 1941 года (militera.lib.ru/db/vernadsky_vi/index.html).

[Виллие Я.В.] Дневник лейб-медика баронета Я.В. Виллие. 1825 (перевод с французского) // Русская старина. 1892.

Виноградов Ф.А. “Ну теперь, барышни, пройдемте по гулянию...” // Живая старина. М. 2000 №4.

Витгенштейн Л. Дневники 1914-1916 с приложением... Томск, 1998 (или: Витгенштейн Л. Шифрованные дневники [1916-1918, в пер. В.В. Бибихина] // Puncta. М. 2002 №1-2).

Витсен Н. Путешествие в Московию. 1664-1665. Дневник. СПб. 1896.

Витте С.Ю. Воспоминания. Т.1., Таллинн-Москва, 1994; о нем: А.В. Игнатьев. С.Ю. Витте и его «Воспоминания» // Витте С.Ю. Воспоминания. Т.1., Таллинн-Москва, 1994.

[Витте С.Ю.] Последний год жизни С.Ю. Витте. По дневникам наружного наблюдения. 1914-1915 гг. // Исторический архив 2004’3.

Волошин М.А. Автобиографическая проза. Дневники. М. 1991.

[Волынский А.П.] Курчатников А.В. Роковые годы России. Год 1740. Документы. Хроника. СПб. 1998.

Воропаева Г.А. Все равно разговор будет длиться и длиться. Стихотворения 1999-2000. М. 2000.

Вулман Джон. Дневник. Ходатайство о бедных. [1755-1772] М. 1995.

[Вульф А.Н.] Любовные похождения и военные походы А.Н. Вульфа. Дневник 1827-1842. Тверь, 1999.

[Вырубова А.] Фрейлина ее величества. «Дневник» и воспоминания Анны Вырубовой. М. 1990.

Вяземский П.А. Старая записная книжка. М. 2000 (или эл. текст: http://www.srcc.msu.su/uni-persona/content.htm)

Гаген-Торн Н.И. [1937-1940] Memoria. М. 1994.

Гаспаров М.Л. Записи и выписки. М. 2000.

Гинзбург Л.Я. Записные книжки. Воспоминания. Эссе. [1920-1980] СПб. 2002; или: «Записные книжки. Новое собрание» М. 1999  (или: http://uni-persona.srcc.msu.su/content.htm); о ней: Александр Кушнер. Прямой разговор о жизни (предисловие к книге) (http://www.srcc.msu.su/uni-persona/ginzburg.htm)

Гиппиус З.Н.  Из дневников. Черновые тетради (1917-1919) // в ее кн.: Ничего не боюсь. М. 2004.

[Гитлер]о нем: Тревор-Ропер Хью. Застольные беседы Гитлера. 1941-1944. М. 2005.

Голованов Я.К. Заметки вашего современника. [1953-1985] М. 2001. Т.1-3.

[Гончаров И.А.] Путевые письма И.А. Гончарова из кругосветного плавания // Литературное Наследство. №22-24. М. 1935.

Гордон Патрик. Дневник. 1659-1667. Т.II. М. 2003.

Гороховое пальто (памятная книжка профессионального шпиона 1894 г.) // Минувшее. 1908, кн. 9.

Григоренко Петро. В подполье можно встретить только крыс. М. 1997.

Григорьев Аполлон. Воспоминания. Л. 1980.

Гронский И.М. Из прошлого. Воспоминания. М. 1991; о нем: Вячеслав Нечаев. Ненаписанные воспоминания. Беседы с И.М. Гронским // Минувшее №16. Исторический альманах. М.-СПб. 1994/

[Гумилев Л.Н.] Дашкова А.Д. Лёв Гумилев начала 30-х // Мера 1994 №4; Гумилева Н.В. Пассионарии не обязательно бывают вождями // Московский журнал. 1994 №12.

Гумилев Николай. Записки кавалериста [1914-1915] // Записки очевидца: Воспоминания, дневники. М. 1991.

Гусев Н.Н.   Два года с Л.Н. Толстым. Воспоминания и дневник бывшего секретаря Л.Н. Толстого. 1907-1908. М. 1928. (или в изд. М. 1973).

Давыдов Денис. Дневник партизанских действий [июнь-декабрь 1812] (2 часть записок «1812 год» // в его кн.: Военные записки. Воронеж, 1987.

[Давыдова Е.В.] // Памятники культуры. Новые открытия. 1978. Л. 1979.

[Дали С.] Малиновская Н.Р. Каталонская элегия // Дали А.-М. Сальвадор Дали глазами его сестры [1949]. 2003.

Дедков Игорь. Дневник. 1953-1994. М. 2005.

Дельвиг А.И., барон. Мои воспоминания. Т. I, М. 1912.

Державин Г.Р. Записки. 1743-1813. Полный текст. М. 2000.

[Джемс Ричард] Русско-английский словарь Ричарда Джемса, составленный в форме дневника 1618-1619 гг. // Ларин Б.А. Три иностранных источника по разговорной речи Московской речи XVI-XVII веков. СПб. 2002.

Дневник белогвардейца. [Р.Гуль, А.Деникин, А.Будберг, Б.Савинков] Новосибирск, 1991.

Дневник директора сахарного завода. Киев, 1912. [В оглавлении: алфавитный перечень фирм, занятых сахарным производством, данные для расчета машин, правила использования электрических установок, Календарь на 1912 год. Задача: создать справочную книгу для инженера-сахарозаводчика.]

Дневник колхозной пасеки. Курск. 1945.

Дневник контрреволюционера. (Ред. Д.С.Пасманик) Париж, 1923.

Дневник космонавта. [Усачев Ю.В.] М. 2004; или: Дневник летчика-космонавта К. (литературная обработка М.Ф. Реброва). М. 1963.

Дневник наркоманки [год разворачивания сюжета не указан, продолжительность – полтора года, это история 15-летней американки Алисы]. М. 1999

Дневник тренировок, врачебного контроля и самоконтроля участника соревнований [для всеармейских спортивных соревнований]. М. 1933.

Дневник священнослужителя. Тула, 1906.

Довженко А. Из записных книжек [1941-1943] // его: Собр. соч. в 4 тт. Т.II. М. 1967.

Долгоруков И.М.  Капище моего сердца или словарь всех тех лиц с коими я был в разных отношениях в течение моей жизни. [М.] 1890.

[Долгорукова Н.Б.] Записки и воспоминания русских женщин XVIII – первой половины XIX веков. М. 1990.

Доронина Татьяна. Дневник актрисы. М. 1998.

Достоевский Ф.М. Дневник писателя. 1873; Дневник писателя. 1876 // Достоевский Ф.М. Собрание сочинений в 15 тт. Том 12,13. СПб., 1994; его же: Записные книжки. М. 2000.

[Достоевский Ф.М.] о нем: Достоевская А.Г.  Воспоминания. М. 1981; ее же:  Дневник 1867 г. Кн. II, М. 1993; Розенблюм Л.М. Творческие дневники Достоевского. М. 1981.

Друскин Я.С. Дневники. СПб. 1999.

[Дубельт Л.В.] «Записки для сведения» (1845-1846, 1849-1855) // Голос минувшего 1913 №3 (см. также Исторический Архив. М. 2005 №5).

Дьяконов И.М. Книга воспоминаний. [1915-1945] СПб., 1995 (или: http://uni-persona.srcc.msu.su/djakonov.htm); о нем: Эткинд Е.Г. О книге И.М. Дьяконова (http://www.srcc.msu.su/uni-persona/djakonov.htm)

Евлогий, митрополит (Георгиевский). Путь моей жизни. Воспоминания, изложенные по его рассказам Т.Манухиной. М. 1994.

Егоров О.Г. Дневники русских писателей XIX века. Исследование [Часть 1]. М. 2002; его же: Русский литературный дневник XIX века. История и теория жанра. [Часть 2]. М. 2003.

[Екатерина I] Собственноручные записки императрицы Екатерины II [1771-1794] // Екатерина II. Сочинения. М. 1990; Записки о пребывании Императрицы Екатерины II в Киеве и о свидании ея с Станиславом» СПб. 1843.

[Ерофеев Вен.] Шмелькова Н.А. Последние дни Венедикта Ерофеева. Дневники. М. 2002.

Есин Сергей. Выбранные места из дневника 2002 года // Наш современник, №2 2005.

Жженов Г.С. Прожитое. М. 2002.

Жигулин А.В. Черные камни. Автобиографическая повесть. М. 1990.

Жуковский В.А. Дневники. Письма-дневники. Записные книжки. 1804-1833. // Полное собрание сочинений и писем (в 20 томах). Том 13.  М. 2004.

Забелин И.Е. Дневники. Записные книжки. М. 2001.

[Зайончковский П.А.] История дореволюционной России в дневниках и воспоминаниях. (Аннотированный указатель книг и публикаций в журналах [в 9 книгах]) т.1 М. 1976 – т.5. ч.2. М. 1989.

Замятин Е.И. Записные книжки. М. 2001.

Записки монаха-исповедника [с его слов записанные монахом Меркурием (Поповым), рассказ о 1924-1953]. М. 2001.

Золотухин Валерий. Таганский дневник. Роман в 2 книгах. М. 2002.

Иванов Всеволод. Дневники [1924-1963]. М. 2001. (http://www.srcc.msu.su/uni-persona/content.htm)

Ильф И. Записные книжки. М. 2001.

Инбер В.М. Страницы дней перебирая… Из дневников и записных книжек. М. 1977.

Иноземцев Н.Н. Фронтовой дневник [1939-1945]. М. 2005.

Иоанн Кронштадтский. Неизданный дневник. Воспоминания епископа Арсения об отце Иоанне Кронштадтском [1904-1907]. М. 1992.

Иоанн Кронштадтский. Дневник. 1856-1858. Мысли при чтении Священного Писания // в его книге Творения. Том I, кн.1. М. 2001.

Иоанн Кронштадтский. Дневник. 1856-1858. Духовные опыты. Наблюдения. Советы // в его книге Творения. Том I, кн.2. М. 2002.

Иоанн Кронштадтский. Моя жизнь во Христе [1856-1907]. М. 2003.

Иолович Я.С. [Дневник 1916-1919] // Отдел рукописей РГБ фонд №218 К1291 ед.хр. 4.

Кафка Франц. Из дневников. Письмо отцу. М. 1988.

Керенский А.Ф. Гатчина. [1917] М. 1922.

Керн (Маркова-Виноградская)  А.П. Воспоминания. Дневники. Переписка. [1820, 1861] М. 1989.

[Киселева (Кишмарева, Тюричева) Е.Г.] Козлова Н.Н., Сандомирская И.И. «Я так хочу назвать кино», «Наивное письмо»: Опыт лингво-социологического чтения. М. 1996.

Клемперер В. LTI. Язык третьего рейха. Записная книжка филолога [1933-1945]. М. 1998.

Ковалевская С.В. Воспоминания детства и автобиографические очерки [1860-е – 1880-е гг.]. М. 1945.

Коллинс Самуил. Нынешнее состояние  России, изложенное в письме к другу, живущему в Лондоне. М. 1846.

Корб Иоганн Георг. Дневники поездки в московское государство в 1698 году. М. 1867.

Крашенинников С.П. Дневник путешествия в 1734-1736 годах. Дорожный журнал // С.П. Крашенинников в Сибири. Неопубликованные материалы. М.-Л. 1966.

[Кришнамурти Дж.] Дневник Дж.Кришнамурти. [1973-1975] М. 1994.

[Кюстин А. де] Записки французского путешественника де Кюстина. Россия и русский двор в 1939 году // Русская старина 1892 Т.73, январь или: http://www.lib.ru/HISTORY/KUSTIN/rossia1839.txt (или же: Россия в 1939 году. М. 2000).

[Кюхельбеккер В.К.] Тынянов Юрий. Дневник В.К. Кюхельбеккера. Л. 1929.

Ламздорф В.Н. Дневник. 1886-1890. М.-Л. 1926; 1891-1892, М.-Л. 1934; 1894-1896. М. 1991.

[Ландау Л.Д.] Ландау-Дробанцева Кора. Академик Ландау. Как мы жили. Воспоминания. М. 2002; там же: Бессараб Майя . Штрихи к портрету Коры Ландау, моей тети.

Ливанов К.  “Без Бога” // Знамя. М. 2002 № 1.

Литке Ф.П. Путешествие вокруг света на шлюпе «Сенявин». 1826-1829. М. 1948.

Лихачев Д.С. Воспоминания. Избранное. СПб. 1997.

Лобанов-Ростовский Н.Д. Воспоминания. Записки коллекционера. М. 2003.

Лосев А.Ф. «Мне было 19 лет…» Дневники. Письма. Проза. М.1997.

Лотман Ю.М. Два устных рассказа Бунина [1987] // в его книге: Избранные статьи в 3 тт. Т.3. Таллинн, 1993.

Мальков П.Д. Дневник коменданта Кремля. 1918-1920. М. 1987.

[Мандельштам О.] Мандельштам Н.Я. Воспоминания. М. 1999.

Мартов Ю.С. Записки социал-демократа. М. 2004.

Мелетинский Е.М. Воспоминания. Моя война. Моя тюрьма. (http://www.srcc.msu.su/uni-persona/content.htm)

Мещерская Е.А. О «Ботичелли»; О предках; О Дзержинском // Огонек 1987 №43; ее же: Китти (Мемуарная проза княжны Мещерской) [1910-е – 1950-е годы]. М 2001.

[Микеланждело] Кристофанелли Р. Дневник Микеланждело неистового. М. 1980.

[Милюков П.Н.] Дневник П.Н. Милюкова. 1918-1921. М. 2005.

[Мирбо де] Мемуары генерала барона де Мирбо. М. 2005.

Мопассан Ги де. Собр. соч. в 12 тт. М. Том 7-8.

Мордвинов Н.Д. Дневники. 1938-1966. М. 1976.

[Музиль Р.] Из дневников Музиля [1905-1941] // Вопросы литературы 9’1988 или его же: Малая проза в 2 тт. Т. 2 М. 1999.

[Набоков В.В.] Шаховская Зинаида. В поисках Набокова. М. 1991

Надсон С.Я.  Проза. Дневники. Письма. СПб. 1912.

Найденов Н.А. Воспоминания о виденном, слышанном и испытанном. Т.1. М. 1903.

[Нечкина М.В.] Дневники академика М.В. Нечкиной // Вопросы истории №№10-12 2004, 1-3,5-12 2005.

Н.Д. [публикатор обозначен только инициалами] Борьба за 8-часой рабочий день в Петербурге // Красная Летопись 1925 №4, с.131-135 (подлинник в деле №164 Санкт-Петербургского общества заводчиков и фабрикантов; 2 отд. Экономической Секции Ленинградского Центрального Исторического Архива).

[Николай I] Из дневников Николая Павловича // Междуцарствие 1825 года и восстание декабристов в переписке и мемуарах членов царской семьи. М.-Л. 1926.

[Николай II] Авдеев А.Д. Николай Романов в Тобольске и Екатеринбурге // Красная Новь М. 1928 №5.

[Николай II] Дитерихс М.К. Убийство Царской Семьи и членов Дома Романовых на Урале. Ч. I, М. 1991.

[Николай II] Дневник императора Николая II. 1890-1906» (ред.: А.С. Бурдыкин, послесловие: В.М. Шевырин). М. 1991.

[Николай II] Дневники императора Николая II. М. [изд. «Орбита»] 1991.

[Николай II] Дневники Николая II. (1916 [конец], 1917, 1918) http://www.rus-sky.org/history/library/dairy.htm – по изданию: Красный архив. 1927. № 1-3; 1928. № 2.

[Николай II] Николай Романов. Страницы жизни. СПб. 2001.

[Николай II] Кинг Г., Вильямс П. Романовы. Судьба династии. М. 2005.

[Николай II] Кшесинская М.Ф. Воспоминания. М. 2001

[Николай II] Мосолов А.А. При дворе последнего Российского императора. Записки начальника канцелярии Министерства Императорского Двора. М. 1993.

[Николай II] Панкратов В.С. С царем в Тобольске [1918]. Л. 1925.

[Николай II] Платонов О.А. Николай Второй. СПб. 1999.

[Николай II] Эдвард Радзинский. «Расстрел в Екатеринбурге» // Огонек 1990 №2.

Ноздрин А.Е. Дневники. 20-е годы. Иваново, 1997.

Одоевский В.Ф. Текущая хроника и особые происшествия // Литературное Наследство. Т.22-24. М. 1935.

Одоевцева Ирина. На берегах Сены. На берегах Невы // в ее книге: Избранное. М. 1998.

[Окунев Н.П.] Дневник москвича. 1917-1924. М.: Военное издательство, 1997, в 2 томах.

Оленина А.А. Дневник Annette. М. 1994; о ней: Оом О.Н. Предисловие [1935] // Оленина А.А. Дневник Annette. М. 1994; в др. изд.: Файбисович В.М. Судьба дневника Анны Олениной // Оленина А.А. Дневник. Воспоминания. СПб. 1999.

Олеарий А. Описание путешествия в Московию и через Московию в Персию и обратно. СПб. 1905.

Палеолог Морис [посол Франции в России 1914-1917]. Дневник посла. М. 2003.

[Паскаль Б.] Записи о жизни господина Паскаля, написанные Маргаритой Перье, его племянницей // Блез Паскаль. Мысли. М. 2003.

[Петр I] Журнал или Поденная записка Блаженныя и вечнодостойныя памяти государя императора Петра Великого с 1698 года, даже до заключения Нейштадского мира. Части I-II. СПб. 1770-1772.

[Петр I] Записная книжка любопытных замечаний царственной особы, странствовавшей под именем дворянина российского посольства в 1697 и 1698 году.

[Петр I] Путевые заметки Петра I-го // Отечественные записки” [первоначально 1830 г.] М. 2001 №1.

Печерин В.С. Замогильные записки... [1871-1875] // Русское общество 30-х годов XIX века. Люди и идеи. Мемуары современников. М. 1989.

Пиотровский Б.Б. Страницы моей жизни. СПб. 1995.

Пирогов Н.И. Из «Дневника старого врача» // в его книге: Севастопольские письма и воспоминания. [М.-Л.] 1950.

Платонов А.П. Записные книжки. [1921-1944] М. 2000 (или http://uni-persona.srcc.msu.su).

Поездник Сергей. О походе по карельской реке Керети в авг. 2003 г. // эл.сайт «Водный туризм Украины» (www.poezdnik.kiev.ua/).

Покотилов Д.Д. Дневник осады европейцев в Пекине с 22 Мая по 1 Августа [Вып. 1] Ялта 1900; [Вып. 2: события до 31 авг. описанные через 2 недели].

Половцов А.А. Дневник государственного секретаря... [1883-1892] Т.1-2. М. 1966.

Пришвин М. Дневники. [Книга первая] 1914-1917. М., 1991; [книга вторая] 1918-1919. М. 1994; [книга третья] 1920-1922. М., 1995; [книга четвертая] 1923-1925. М. 1999; 1926-1927. Книга пятая. М. 2003. 1928-1929. Книга шестая. – 2004 (или  http://www.srcc.msu.su/uni-persona/prishvin.htm).

Пришвин М. Дневник за 1930 год // Записки очевидца: Воспоминания, дневники. М. 1991, с.609-683.

Пришвин М. [Автор читает миниатюры: «Кукушка», «Мои тетрадки»] (http://www.srcc.msu.su/uni-persona/prishvin.htm)

Пришвин М.М. Цвет и крест. Неизвестные произведения 1907-1924 годов. СПб. 2004.

[Пришвин М.М.] Варламов Алексей. Пришвин. М. 2003; или его же: Пришвин – гений жизни... Октябрь 2002, №2.

[Пришвин М.М.] Личное дело Михаила Михайловича Пришвина: Воспоминания современников. Война. Наш дом. СПб. 2005.

Прокофьев Дневник-27 / Синтаксис. Париж, 1990

Пропп В.Я. Дневник старости. 1962-196... // Неизвестный В.Я. Пропп. СПб. 2002.

Пушкин А.С. Дневник. Автобиографическая проза // ПСС в 9 тт. Т.6 М. 1954.

Рейтенфельс Я. Сказание светлейшему герцогу Тосканскому Козьме третьему о Московии. Падуя. 1680. М. 1905.

Ремизов А.М. Дневник 1917-1921. // Минувшее. № 16, М.-СПб. 1994.

Рихтер С. Диалоги. Дневники. М. 2005.

[Родионов] Остерман Л.А. Сражение за Толстого. М. 2000.

[Розанов В.В.] Перцов П.П. Воспоминания о В.В. Розанове // в его книге: Литературные воспоминания. 1890-1902 гг. М. 2002.

[Роллан Р.] Московский дневник Р.Роллана // Вопросы литературы М. 1989 №3.

Ростоковский Ф.Я. Дневник для записывания, что видел, что слышал, что чувствовал за время с конца января 1917. (1917 год: революция глазами отставного генерала). М. 2001.

[Савичева Таня] Смирнов С.В. Сердце и дневник. Дневник Тани Савичевой. М 1973.

Самойлов Давид. Перебирая наши даты. М. 2000.

Сампсон, иеросхимонах (Сиверс Э.Э.). Дневник. М. 1999.

Сартр Ж.-П. Дневники странной войны. Сентябрь 1939 – март 1940. СПб. 2002.

Свиридов Г.В. Музыка как судьба. М. 2002.

Свифт Дж. Дневник для Стеллы [1710-1713]. М. 1981; о нем: Ингер А.Г.  Свифт и его «Дневник для Стеллы» // Свифт Д. Дневник для Стеллы. М. 1981.

Сименон Ж. Воспоминания о сокровенном. М. 2005.

[Скрябин А.Н.] Записки А.Н. Скрябина // в кн.: М.[О.] Гершензон. Русские пропилеи. Т.6. М. 1919.

[Смирницкий] Смирницкая О.А. Александр Иванович Смирницкий. М. МГУ, 2000/

Смирнова-Россет А.О. Воспоминания. Письма. М. 1990; или ее же: Записки, Дневник, Воспоминания, Письма. М. 1929.

Снесарев А.Е. Фронтовые письма и дневники. [1916-1917] Т.1, М. 2005.

[Снесарев А.Е.] Андрей Воронцов. [Предисловие к публикации:] Снесарев А.Е. Литература и война (из фронтового дневника 1916) // Наш Современник 2004 № 8

Станиславский К.С. Записные книжки [1882-1916]. М. 2001; его же: Режиссерские экземпляры К.С. Станиславского. В 6 тт. М. 1981-1994.

Стендаль. Рим, Неаполь и Флоренция [1817]; Прогулки по Риму [1827-1829]; Записки туриста [1837] (Собрание соч. в 12 тт. Т.9-11).

Стерн Л. Дневник для Элизы [1763] // в его кн. Сентиментальное путешествие. СПб. 2000.

Стефанович Я. Дневник карийца // Юридический вестник. 1906.

Струве П.Б. Дневник политика. М. 2004.

Суворин А.С. Дневник. [1893-1909] М. 1992 (с предисловием Михаила Кричевского [Петроград, 1923]; или: Дневник Алексея Сергеевича Суворина. Москва, Лондон, 2000 (с предисловием О.Макаровой и Д.Рейфилда).

Сухотина-Толстая Т.Л. Дневник. [1878-1932] М. 1987; ее же: Воспоминания. М. 1981.

Танеев С.И. Дневники. 1894-1909. Кн.1. 1894-1898. М. 1981. Кн. 3. 1903-1909. М. 1985.

Твардовский А.Т. “Я в свою ходил атаку...” Дневники. Письма. 1941-1945. М. 2005.

Теляковский В.А. Дневники директора императорских театров. М. 1998; или: Из дневника В.А. Теляковского (публ. А.Э. Фриденберга) // Литературное наследство. Чехов. Т.68. М. 1960.

[Толстая-Воейкова О.А.] Русская семья в водовороте «великого перелома». Письма О.А. Толстой-Воейковой. 1927-1929. СПб. 2005.

Толстая С.А.  Дневники в 2 тт. Т.1 1862-1900, Т.2. 1901-1910. Ежедневник. М. 1978.

Толстой Л.Н. Дневник. // ПСС. ТТ. 41-58. М. 1932-1957.

Толстой Л.Н. Записные книжки. М. 2000.

Толстой Л.Н. История вчерашнего дня. Варианты автографа  (http://feb-web.ru/feb/tolstoy/texts/pss100/t19/t19-529-.htm

Толстой Л.Н.  Полное собрание сочинений. Том 57. М. 1992 [репринт изд. 1939].

[Толстой Л.Н.] Дневник молодости Л.Н. Толстого. [1847-1855] М. 1988.

[Толстой Л.Н.] Круг чтения. Избранные, собранные и расположенные на каждый день Львом Толстым мысли многих писателей об истине, жизни и поведении. Изд.2. Т.2. Вып. 1-2. М. 1909.

[Толстой Л.Н.] Гольденвейзер А.Б. Вблизи Толстого (Записи за 15 лет). В двух томах. Том 1. М. 1922.

[Толстой Л.Н.] Маковицкий Д.П. Яснополянские записки. 1904-1910 годы. Вып.1. М. 1922.

[Толстой Л.Н.] Толстая А.Л.  Дочь. М. 2000.

Томпсон Патриция Дж. Маяковский на Манхэттене. М. 2003.

Троцкий Л.Д. Дневники и письма. [1933-1937] М. 1994.

Тургенев А.И. Хроника русского. Дневник. 1825-1826. М.-Л. 1964.

Тургенев И.С. Литературные и житейские воспоминания // Тургенев И.С. ПСС в 12 тт. Т.12. СПб. 1898.

[Турнас Е.А.] Михаил Кураев. Свидетели неизбежного // Знамя 12’2001 (или, с дополнениями: Литературная учеба 4’2006).

Феллини Федерико . Я вспоминаю... М. 2002.

Фигнер В.Н. Запечатленный труд. Т. 1-2.  М. 1964.

Филонов П.Н.  Дневник. [1930-1939]  СПб. 2000 (http://www.srcc.msu.su/uni-persona/filonov.htm); о нем: Ковтун Е.Ф. Филонов и его дневник (предисловие к кн.) (http://www.srcc.msu.su/uni-persona/filonov/kovtun.htm)

[Флоренский П.А.] Флоренский П.В.  «Через подвиг же и крест...» // Новый Журнал, № 243 2006 г.

Франк Анна. Убежище. Дневник в письмах. [1942-1944]  М. 1995 (или изд.: Дневник Анны Франк. М. 1960).

Фурманов Д.А. Из дневника писателя. М. 1934.

Хармс Д.И. Записные книжки. Дневник. Книга 1,2. М. 2002; о нем:  ] Мальский И. Разгром ОБЭРИУ: материалы следственного дела (1931-1932) // Октябрь, №11 1992.

Ходасевич В.Ф. Камер-фурьерский журнал. М. 2002.

[Храповицкий А.В.] Дневник А.В. Храповицкаго 1782-1793. Т.1, СПб. 1874.

Цветаева Марина. Вольный проезд [1924] // Собрание соч. в 7-и тт. Т.4. М. 1994.

Цветаева Марина. Воспоминания современников. Дневниковая проза. М. 1994.

Цветаева Марина. Неизданное. Записные книжки в 2 т. Т.1 [1913-1919], М. 2000; Т.2. [1919-1939] М. 2001.

Цветаева М.И. Неизданное. Семья. История в письмах. М. 1999.

Цветаева М.И. Неизданные письма.  Париж, 1972.

[Цветаева М.И.] Эфрон Ариадна. Марина Цветаева. Воспоминания дочери. Письма. Калининград, 2000.

[Цветаева М.И.] А.С. Эфрон – Г.С. Эфрону // Марина Цветаева. Семья: история в письмах. М. 1999.

Чайковский П.И. Дневники. 1873-1891. [СПб. 1893] М.-Пг. 1923; о нем: Захарова. «Чайковский читает Библию» (Наше наследие. М. II (14) 1990;] Чайковский М.И. Жизнь П.И. Чайковского. Т. III, М.-Лейпциг, 1902.

Чехов А.П. Сочинения в 18 тт. Т.17, М. 1980; о нем: Паперный З. Записные книжки Чехова. М. 1976; Коншина Е.Н. Записные книжки // Из архива А.П. Чехова. Публикации. М. 1960.

[Чехов П.Е.] Мелиховский летописец. Дневник П.Е. Чехова. [1892-] М. 1995.

Чернышевский Н.Г. Дневники [1848-1853] // ПСС в 16 тт. Т.1. М. 1939.

Чукмалдин Н.М. Мои воспоминания. СПб. 1899 [или его же: Заметки о моей жизни. М. 1902].

Шаляпин Ф.И. Страницы из моей жизни. Маска и душа. М. 1990.

Шаламов В.Т. Воспоминания, записные книжки. [1920-1979] М. 2001 или: http://www.srcc.msu.su/uni-persona/content.htm; его же: Из записных книжек [1971] // Шаламовский сборник. II. М. 1997.

[Шатобриан Ф.Р. де] Мильчина В.А. – Ф.Р. де Шатобриан. Замогильные записки // Вопросы литературы, 1991 № 3.

Шварц Е.Л. Ленинградская телефона книжка [1955]. Московская телефона книжка [1955-1956] // в его кн.: Телефонная книжка. (Воспоминания) М. 1997. Или его же: Бессмысленная радость бытия. Дневники и письма [1953-1957: записи частично пересекаются]; «...Я буду писателем» [Дневник 1950-1952, воспоминания о детстве и юности]. М. 1999.

Шевченко Т.Г. Автобиография. Дневник [1857-1858]. Киев, 1988.

[Ширнов Ф.Е.] Коряковская Н.М. История вне факта и события. Из дневника Ф.Е. Ширнова 1932-1938 гг. // Исторический архив. 2001 №1.

[Шкловский В.Б.] Устный Шкловский  // Вопросы литературы. М. 2004 №4.

[Щепкин М.С.] Записки актера М.С. Щепкина [1836-1863]. М. 1988.

[Шмеман] Протоиерей Александр Шмеман. Дневники. 1973-1983. М. 2005, с5.

Эйхенбаум Б.М. Дневник. 1924 // Филологические записки. Вып. 11. Воронеж. 1998.

Эфрон Георгий. Дневники. Т.1-2 [1940-1943]. М. 2004; его же: Письма М. 2002.

 

Именной указатель


Августин, 74, 100

Авдеев А.Д., комиссар, 143, 144, 145

Авдеенко А., 51, 163, 195

Аверинцев С.С., 61

Аверченко, 25

Адамович А., Гранин Д., 195

, 77, 104

Аксаков С.Т., 24, 170

Алайда и Ассман, 127

Александр I, 147

Александр II, 40, 41, 195

Александр III, 137, 139

Александра II, 25

Александра Федоровна, царица, 137, 138, 143, 144, 146

Алексей Васильев, священник, 138, 142

Алексей Михайлович, царь, 36

Алексей Романов, царевич, 138, 144, 146

Аллилуева С., 60, 195

Алпатов-Пришвин. Л.М., сын, 167

Амиель, 122

Анастасия Романова, царевна, 143, 145

Андреев Л., 26

Андреева-Дельмас, 12, 20, 21

Анна Иоанновна, царица, 78, 128

Анненков П.В., 72

Апухтин А.Н., 59, 195

Арагон Л., 119

Ардов М., 44

Аристотель, 84, 105

Аросев А., 37

Арсений, епископ, 12, 198

Арсеньев В.К., 170

Астафьев В., 60

Атарова К.Н., Лесскис Г.А., 118

Афанасий Никитин, 17, 36, 77, 104, 183, 195

Афиногенов А., 163

Ахматова, 55, 56, 72, 89, 92

Ашукин Н., 158, 195

Бабель И., 31, 44, 47, 66, 195

Бальмонт К., 89, 90

Банк Н.Б., 124

Бантыш-Каменский, 118

Барбюс Анри, 37

Барт Р. (Barthes R.), 50, 62, 195

Бартенев П.И., 118

Батюшков К.Н., 58

Бах И.С., 116

Бахтин М.М., 20, 45, 46, 59, 71, 195

Бахтин М.М., 62

Башкирцева М., 8, 17

Бедный Д., 38, 130, 163

Безелянский Ю., 54

Бек А., 24, 195

Бекетова М.А., 64, 195

Белая К.Ю., 23

Белинский В.Г., 10

Белобородов, комиссар, 143, 146

Белов С.В. и Туниманов В.А., 109

Белоголовый Н.А., 34, 195

Белосельский-Белозерский А.М., 97

Белый А., 20, 50, 71, 81, 86, 87, 148, 164, 195

, 44, 76, 195

Бенкендорф А.Ф., 147

Бенкендорф, придворный Николая II, 139

Бенуа А.Н., 34, 195

Берберова Н., 75, 148

Березина Е.Д., 129

Бессараб М., 45, 199

Бессонов В.А., 19

Бианки, 157

Бибихин В.В., 35, 61, 196

Бицилли П.М., 69, 70

Бланшо Морис, 78, 115

Блок А., 12, 20, 46, 63, 71, 86, 95, 109, 163, 195

Блудчая М.Н., 188

Бовуар С. де, 85

Богомолов Н.А., 14, 19, 27, 66, 76, 77, 196

Болдырев А.Н., 17, 24, 44, 45, 151, 171, 190

Болдырева М., дочь, 175, 181

Болдырева, мать, 189

Болинброк, лорд, 96

Болотова, художница, 148

Бонч-Бруевич В.Д., 38

Борисов С.Б., 23

Борщев В.Б., 35, 195

Боткин Е.С., лейб-медик Николая II, 141, 144

Боткин С.П., знаменитый терапевт, 34

Бочаров А., 66

Бочаров С.Г., 46

Брик Лиля, 45

Бриксман Б., 115

Брод Макс, 30, 74

Бродский И., 45, 46

Бронтман Л.К., 32, 195

Брюсов В., 19, 32, 76, 81, 196

Брюсова И.М., жена, 32

Бугаева К.Н., 87, 164

Будберг А., 197

Будберг, барон, 25

Будда, 122

Булгаков В.Ф., секретарь Л.Толстого, 44, 192

Булгаков М., 31, 59, 75, 151, 156, 162

Булгакова Е.С., жена М.Булгакова, 31

Булла, фотограф, 108

Бунин, 26, 48, 49, 50, 77, 97, 163, 199

Бунина В.И., жена, 23

Валуев П.А., 40, 41, 196

Ванеев А.А., 46, 58, 196

Ваня, сапожник, 38

Варенцов Н.А., 39, 196

Варламов А., 52, 157, 201

Введенский А., 76, 202

Вересаев В.В., 26, 122

Вернадская Н.Е., жена, 110

Вернадский В.И., 27, 35, 56, 67, 68, 110, 196

Вигдорова Ф., 32

Виельгорский М.Ю., 129

Виллие Я.В., 34, 196

Вильгельм, германский император, 138

Виноградов Ф.А., 37, 70, 196

Витгенштейн, 8, 35, 47, 60, 89, 102, 113, 196

Витсен Н., 36, 196

Витте С.Ю., 25, 128, 196

Владимирская А.Р., 108

Волков С., 45, 46

Волохова Н.Н., 21

Волошин М., 81, 91, 196

Волынский А.П., 78

Вольтер, 66

Воронцов А., 61, 201

Воропаева Г.А., 33

Ворошилов К.Е., 103

Вулман Дж., 196

Вульф А.Н., 41, 196

Вырубова А., 120, 138

Вьюрков А.И., 19, 156

Вяземский П.А., 10, 19, 59, 62, 67, 97, 114, 196

Гаген-Торн Н., 31, 196

Гак В.Г. и Триомф Ж., 9

Галич А., 81

Галкин, еврейский поэт, 58

Гарбузова В., 173, 174

Гаршин, племянник писателя, 180

Гаспаров М.Л., 56, 62, 68, 96, 110, 196

Гендрикова М., двоюродная сестра царицы Елизаветы Петровны, 41

Гендрикова, графиня, при дворе Николая II, 144

Герцен, 122

Гершензон М.О., 59, 201

Гессинг Л.И., 60

Гёте, 17, 46, 86, 162

Гинзбург К., 76

Гинзбург Л., 50, 52, 97, 186, 190

Гинзбург Ю., 123

Гиппиус З., 146, 166, 197

Гитлер, 197

Глумов, 26

Гоголь, 26, 50

Годбу Ж. (Godbout J.), 101

Голицын А.Н., 147

Голованов Я., 25, 32, 197

Головнин А.В., 48

Голощекин, комиссар, 143, 145, 146

Гольденвейзер А.Б., 17, 44, 108, 120, 121

Гонкур Э. и Ж., братья, 22, 79

Гончаров И.А., 37, 197

Гончарова Н.Н., 42

Горалик Л., 77, 93, 96

Гордин А.М., 72

Гордон А., 45

Гордон П., 36, 197

Горький М., 26, 37, 103, 131, 153, 160, 163, 167, 168, 195

Граменицкая Г., 172, 174, 181, 184, 190

Гранин Д. и Адамович О., 171, 172

Грачева А.М., 73

Григоренко А.П., сын, 40

Григоренко П.Г., 40, 119, 197

Григорьев А., 95

Григорьев В.П., 179

Гримм, камердинер, 147

Грин Г., 73

Гришина Я.З., 157

Гронский И.М. (Федулов), 130, 131, 197

Груздев И.А., 160

Гуль Р., 197

Гумилев Л.Н., 92

Гумилев Н.С., 88, 89, 92

Гумилева Н.В. (Симановская), жена, 92

Гусев Н.Н., 16, 35, 44, 109, 121, 197

Гюго, 122

Давыдов Денис, 11, 39, 197

Давыдов К.Н., 158, 159

Давыдова Е.В., 27, 197

Дали А.-М., сестра, 108

Дали Сальвадор, 73, 108, 197

Даль В.И., 9, 181

Данилевский Р.Ю., 104

Дашкова А.Д., 92

Дворецкий И.Х., 9

Дворцова Н.П, 159

Дедков И., 33, 197

Дельвиг А.И., 48

Демидов И.П., 47

Демидова А.С., комнатная девушка, 146

Демидова О.Р., 75, 115, 147, 148

Деревенко, доктор, 144

Державин Г.Р., 118, 119, 197

Джанполадян-Пиотровская Р., 174

Джемс Ричард, 111, 197

Джонсон Эстер, 112

Джордж Г., 122

Дидковский, комиссар, 146

Дитерихс М.К., 145, 200

Довженко А., кинорежиссер, 29

Довлатов, 96

Доза А. (Dauzat A.), 9

Долгоруков А.Г., 128

Долгоруков И.М., 111, 128, 197

Долгорукова Н.Б., 24, 128

Доронина Т., 24

Достоевская А.Г., 44, 109, 198

Достоевский, 16, 18, 29, 50, 52, 59, 64, 65, 67, 68, 70, 90, 122, 169, 170, 198

Друскин Я.С., 35, 37, 198

Дубасов Ф.В., 79

Дубельт, 40

Дубровский, 186

Дувакин В.Д., 14, 45, 46, 195

Дьяконов И.М., 35, 91, 198

Дюма-сын, 122

Е.Л. (Евгения Леонидовна, знакомая Болдырева), 176

Евлогий, митрополит, 47

Егоров О.Г., 29, 33, 95, 115, 116, 123, 124, 132, 133, 198

Екатерина II, 23, 25, 44, 148, 198

Елизавета Петровна, царица, 41, 118

Ельцин Б.Н., 40

Ерофеев Венедикт, 44, 117, 198

, 44, 76

Есенская М., 30

Есин С., 26, 198

Ефремин А., 166

Ефремов С.А., 27

Жданов А.А., 173

Жене Ж., 25

Жженов Г.С., 34, 198

Жигулин А., 103

Жид А., 20, 37

Житомирская С.В., 27, 44

Жобер В., 151

Жожикашвили С.В., 9, 57, 64

Жорж, дядя Болдырева, 184

Жуковский В.А., 31, 57, 58, 149, 198

Забелин И.Е., 123, 198

Заболоцкий Н., 74

Зайончковский П.А., 38, 40, 41, 198

Зализняк А.А., 134

Замошкин Н., 162

Замятин Е., 29, 67, 68, 73, 95, 198

Заславский Д., 27

Захарова О., 79

Земская Е.А., 151, 177, 184, 185

Золотухин В., 34

Зощенко, 168

Ибсен, 189

Иван Васильевич, царь, 36

Иванов Антон, 5

Иванов Вс., 5, 168

Иванов Вяч. Вс., 48, 56, 90

Иванов Вяч. Ив., 14

Иванов Г., 80

Иванов Е., 12

Иванов-Разумник Р.В., 71, 158, 164

Игнатьев А.В., 128, 196

Иешуа Га-Ноцри, 86

Измалкова В.П., 160

Ильф, 29, 95

Инбер В., 168, 175, 180

Ингер А.Г., 68, 112, 201

Иноземцев Н.Н., 187, 198

Иностранец К.А., 177

Иоанн Кронштадтский, 16

Иоанн Кронштадтский, 11

Иоанн Кронштадтский, 35

Иоанн Кронштадтский, 198

Иолович Я.С., 26, 198

Ирина-Луиза-Мария, жена принца Генриха Прусского, 138

Каверин В.А., 60

Каганович М.М., 103

Казанджан Э., 45

Казанова Дж., 41, 43

Каирова Н.В., 34

Калмыков Б., 49

Каменев Л.Б. (Розенфельд), 66, 162

Кант И., 122

Канторович В., 49

Карамзин Н.М., 48

Карсавин Л.П., 58

Катаев В.П., 117, 168

Кафка, 8, 30, 63, 73, 74

Керенский А.Ф., 39, 41, 141, 198

Керн А.П. (Полторацкая), 71

Керн Е.Ф., муж, 71

Кинг Г., Вильямс П., 145, 200

Киселев П.Д., 129

Киселева (Кишмарева, Тюричева) Е.Г., 38

Кичанова И.Н., 45

Клемперер В., 45, 199

Князев Г.А., 171

Кобылинский, полковник, 141, 143

Ковалевская С.В., 80, 199

Коваленко А.Г., 95

Козлова Н.Н. и Сандомирская И.И., 38, 199

Козьмин Б., 115

Колина Е., 23

Коллинс С., 36, 199

Колчак, адмирал, 141

Кольцов М., 25

Колядич Т.М., 10, 81

Комиссаржевская В., 20

Конан-Дойль, 120

Коншина Е.Н., 117, 203

Корабельникова Л.З., 126

Корб Иоганн Георг, 199

Корвин-Круковский В.В., 80

Кореневская Н.М., 37

Коркина Е.Б., 69, 70

Корнейчук, 21

Кортасар, 96

Корчагин И.С., 152

Коршунова В.П., 19

Коряковская Н.М., 37, 70, 203

Котова М.А., Лекманов О.А., 117

Крашенинников С.П., 18, 199

Кржижановский С., 125

Кристи А., 169

Кристофанелли Р., 34, 199

Кричевский М., 26, 107, 201

Кришнамурти, 35, 199

Крысин Л.П., 184, 185

Ксения Романова, сестра Николая II, 139

Кузичева А.П., 30

Кузмин М., 14, 81

Кузнецова Г., 97, 196

Кузьминская Т.А., 24

Кураев М., 71, 202

Курчатников А.В., 78, 196

Кшесинская М.Ф., 140, 200

Кюстин А. де, маркиз, 36

Кюхельбеккер В.К., 22, 25, 45, 127

Лабрюйер, 66

Лавров А.В., 164

Лазаревский М.М., 127

Ламздорф В.Н., граф, 39, 105, 199

Ландау И.Л., сын, 103

Ландау Л.Д., 43, 45, 54, 103

Ландау-Дробанцева К., 43, 45, 54, 59, 103, 199

Лао-Цзы (Лао-Тсе), 122

Ларин Б.А., 111, 197

Ларошфуко, 66, 67

Лахманн Р., 84

Левидов М., 151

Левий Матвей, 86

Лежён Ф. (Lejeune Ph.), 15

Лелё М. (Leleu М.), 133

Ленин, 40, 136, 150, 154, 161

Леонардо да Винчи, 102

Леонтьев К.Н., 75

Лермонтов, 50

Лесков Н.С., 153, 166, 170

Лехциер В., 93

Ливанов К., 34, 69, 70, 199

Лидин, писатель, 158

Литке Ф.П., 36, 199

Лифшиц В., 45

Лихачев Д.С., 52, 120, 199

Лихтенберг, 122

Лобанов Д.И., 147

Лобанов-Ростовский А.Я., 129

Лобанов-Ростовский Н.Д., 34, 199

Лодыженский М.В., сосед Л.Н. Толстого, 121

Ломоносов М.В., 118

Лонгфелло Г., 180

Лондон Дж., 189

Лосев А.Ф., 41, 199

Лосев В., 31

Лотман Ю.М., 34, 49, 199

Луначарский А.В., 48

Лурия А.Р., 83

Луцевич Л., 28

Любищев А.А., 11

Любченко, 27

Магазинер Н.Я. (Дьяконова), 91

Мадзини, 122

Макаренко А.С., 131

Макаров С.О., 171

Макарова О., 34, 81

Маковицкий Д.П., 44, 121, 192, 202

Малиновская Н.Р., 108, 197

Малори Л., 122

Мальков П.Д., 23, 199

Мальский И., 76, 202

Мамардашвили, 89

Мандельштам Н.Я., 55, 90, 100, 199

Мандельштам О., 80

Мандельштам Ю.В., поэт., 148

Манухина Т., 47

Марбо Ж.-Б.-М. де, 120

Мария Романова, царевна, 143, 144

Мария Федоровна, мать Николая I, 147

Мария Федоровна, мать Николая II, 138, 139, 143

Марк Аврелий, 122

Мартов Ю.С., 40, 199

Мартынова А.Н., 124

Маяковский, 45, 54

Меерсон О.А., 76, 132

Менделеева Л.Д., 20, 64

Мережковский, 20

Мещерская Е.А., 120, 199

Микеланждело, 34, 199

Миллер О.В., 109

Милорадович М.А., 147

Мильчина В.А., 75, 203

Минц З.Г., 130

Михаил Александрович, брат Николая II, 153

Михаил Романов, брат Николая I, 147

Михайлик Е., 119

Мнишек, 25

Моисеева Н.Г., 128

Мокряк Е.И., 39

Молотов В.М., 19, 31, 103

Монсенжон Б., 34

Мопассан, 33, 122, 199

Мордвинов Н.Д., 21

Морозова Е.В., 43

Мосолов А.А., 39, 140, 148, 200

Мотылева Т., 37, 104

Мошков М., 78

Мятлев И.П., 97

Н.Д. <инициалы?>, 38, 199

Набоков В., 10, 53, 73, 95, 199

Надсон С., 15, 57, 58, 123, 128, 199

Найденов Н.А., 39, 199

Найман А., 55, 56, 90

Неёлов С.А., 97

Некрасов Н.А., 34

некто N, собеседник Пришвина, 161

Нечаев В., 130, 197

Нечкина М.В., 35, 199

Никитенко А.В., 33

Николаева Г., 124

Николай I, 40, 146, 147

Николай II, 39, 112, 136, 137, 138, 140, 142, 143, 144, 146, 147, 149, 150, 153, 156

Николина Н.А., 118

Новик Е., 56

Ноздрин А.Е., 39, 200

Овсянико-Куликовский Д.Н., 109

Одоевский В.Ф., 115, 116

Одоевцева И., 49, 88, 89, 148, 200

Окунев Л.Н., сын, 154

Окунев Н.П., 37, 136, 139, 149, 156, 200

Окунева А.Л. (Макри, Качковская), жена, 155

Олеарий А., 36, 200

Олейников Н., 157, 186

Оленина А.А., 118, 200

Олеша Ю., 24

Ольга Романова, сестра Николая II, 139

Оом О.Н., 129

Орбели И.А., 173, 180

Орждоникидзе, 195

Орлов В. и Хмельницкий С., 22

Осипов К., историк, 156

Остен-Сакен, посол России в Германии, 138

Остерман Л.А., 29, 110, 201

Остин Дж., 54

Остроградский М.В., 80

Павел I, 23

Павич М., 68, 110

Палеолог М., 101

Панкратов В.С., 140, 141, 142, 143

Паперно И., 84, 100, 101, 122

Паперный З., 65, 70, 203

Паскаль, 122, 123, 200

Пасманик Д.С., 197

Пастер А.И., 173

Пастернак Б., 4, 73, 85, 98

Паустовский, 157

Пелагея Васильевна, няня Танеева, 126

Перовский В.А., адьютант Николая I, 147

Перцов П.П., 94, 95, 201

Перье М., 123, 200

Петр I, 25, 77, 128, 147, 167, 200

Петр II, 128

Петров Е., 95

Печерин В.С., 24, 200

Пигров К.С., 15, 16

Пиотровский Б.Б., 35, 174

Пирогов Н.И., 34, 129, 130

Пирогова Е.Н., жена, 130

Пирожкова А.И., 44, 195

Писаренко К.А., 41

Платон, 84, 122

Платонов А., 19, 31, 50, 53, 55, 67, 68, 200

Поездник С., 78, 200

Покотилов Д.Д., 18, 200

Полетико А., 25

Поливанов К., 66

Половцов А.А., 41, 200

Полторацкая Ф., 72

Презент М., 130

Пришвин, 17, 19, 24, 29, 31, 51, 52, 55, 56, 62, 68, 69, 94, 124, 127, 154, 155, 156, 170, 200, 201

Пришвина В.Д., вторая жена, 159

Пришвина Е.П., первая жена, 160

Пришвина М.И., мать, 160

Прокофьев С., 34, 201

Пропп В.Я., 24, 32, 104, 124, 130, 201

проститутка из колонии в Сергиеве, 165

Протасова Е.А., 57

Протасова М., дочь, 57

Протопопов, министр, 138

Пружанская Л., 101

Пруст М., 50

Прутков Козьма, 70, 132

Пудовкин, 21

Пунин, 58

Пучкова Е.Н., 72

Пушкин, 9, 10, 16, 24, 41, 43, 48, 59, 62, 71, 72, 129, 170, 186

Пушкин А.М., 97

Радбиль Т.Б., 132

Радзиевская Т.В., 41, 43, 124

Радищев, 77

Раневская Ф., 90

Распутин Г., 138, 141, 143

Растопчин, граф, 97

Ребров М.Ф., 197

Реизов Б.Г., 32

Рейтенфельс Я., 36, 201

Рейфилд, 201

Ремизов А.М., 19, 70, 73

Рёскин Дж., 122

Реформатский А.А., 14, 183

Рихтер С., 34

Родионов Н.С., 110

Рождественский, генерал, 139

Розанов В., 50, 56, 68, 93, 94, 95, 96

Розенблюм Л.М., 53, 65, 198

Розов К.В., протодиакон, 152

Роллан М.П., жена, 103

Роллан Р., 37, 103, 201

Ростовцева И., 28

Ростоковский Ф.Я., 38, 40, 119, 201

Рудзиевская С.В., 93

Русаковский В., 127

Руссо Ж.-Ж., 74, 122, 129

Рязанова Л.А., 157

Саакянц А., 80

Савельев П.Ю., 40

Савинков Б., 197

Савичева Таня, 45, 201

Салтыков-Щедрин М.Е., 34, 145, 166

Салько Г.С., 131

Самойлов Д., 73, 75

Сампсон (Сиверс Э.Э.), 12, 201

Санд Ж., 24

Сартр, 8, 15, 20, 35, 85, 91, 100

Сафаров, комиссар, 146

Сафонов, 41

Саша, дядя Болдырева, 184, 186

Свердлов Я.М., 38, 144, 145, 154

Свиридов Г.В., 34, 201

Свифт, 8, 58, 68, 96, 104, 112, 113, 201

Седнев, мальчик-слуга, 146

сельский священник, 111, 195

Семенов Д.В., 178, 188, 189

Семенова С.Г., 69

Сенека, 122

Сильверсван В., 109

Сименон Ж., 169

Скрябин А.Н., 59

Смирницкая М.Н., 60

Смирницкая О.А., 60, 201

Смирницкий А.И., 59, 60, 201

Смирнова-Россет А.О., 201

Смоленский., 148

Снесарев А.Е., 40, 60, 61, 201

Солженицын, 66, 92

Соловьев В.С., 130

Сосновский Л., 38

Споров Д., 14

Сталин, 37, 40, 71, 103, 130, 161, 163

Станислав-Август, польский король, 25

Станиславский К.С., 34, 108, 177

Стеблин-Каменский И.М., 171, 177, 178

Стендаль, 32, 201

Стерн Л., 124

Стефанович Я., 46, 201

Страхов Н.Н., 54, 122

Стрекалов, Г., 147

Строганова Е.Н. и Строганов М.В., 41

Струве П.Б., 39, 201

Суворин А.С., 26, 34, 76

Суворов А.В., 21

Суровцев В.А., 47

Суслов М.А., 173

Сухотина-Толстая Т.Л., 32, 201

Танеев С.И., 44, 126, 201

Татищев, граф, 144

Твардовский А.Т., 22, 31, 201

Теляковский В.А., 32, 116, 125, 202

Терапиано, 148

Терещенко М.И., 20

Тименчик, 56

Тимофеев-Рессовский Н.В., 45

Титов В.П. (Тит Космократов), 48

Тихомиров И.А., 108

Толстая А.Л., 44, 109, 191, 192, 202

Толстая С.А., 15, 17, 19, 108, 149, 191, 192, 202

Толстая Т.Л., 44

Толстая-Воейкова О.А., 151

Толстой А.Н., 120

Толстой Л.Н., 10, 11, 17, 19, 23, 29, 31, 34, 35, 44, 56, 58, 59, 60, 65, 69, 74, 84, 86, 96, 100, 101, 102, 108, 109, 110, 120, 121, 122, 149, 170, 191, 202

Толстой Н.И., 34

Толстой С.Л., 34

Томашевский Б., 107

Томпсон Патриция Дж., 49, 202

Топоров В.Н., 56

Торо Генри, 122

Тревор-Ропер Хью, 197

Третьяков С.М., 165

Троцкий Л.Д., 40, 153, 164

Трупп А.Е., камердинер, 146

Тургенев А.И., 24, 59, 115, 202

Тургенев И.С., 34, 65, 157, 170

Турнас Е.А., 71

Туфанова А.В., 76

Тынянов Ю., 22, 50, 69, 84, 107

Усачев Ю.В., 24, 197

Усков И.А., 127

Успенский Г., 170

Ушаков Ф.Ф., 171

Уэллс Герберт, 37

Федякин С., 93

Фейхтвангер Л., 37

Феллини Ф., 46, 202

Фельдман О.М., 43, 125

Феокритова В.М., 192

Фигнер В.Н., 46, 202

Филонов П.Н., 34, 67, 171, 202

Флобер, 189

Флоренский П.А., 79, 202

Фокин П., 65, 70

Фохт-Бабушкин Ю, 122

Франк Анна, 17, 45, 72, 202

Франклин Б., 100

Фрейд, 5

Фриденберг А.Э., 125, 202

Фурманов Д.А., 48, 202

Харитонов И.М., повар, 146

Хармс, 75, 76, 202

Хлебников В., 93, 179

Ходасевич В.Ф., 17, 18, 23, 48, 55, 73, 75, 147, 149

Хотовицкий А.А., 152

Храповицкий А.В., 44, 118

Христиан IX, датский король, 139

Хрущев Н.С., 40

Цвет С.Н., 72

Цветаева А., сестра, 72

Цветаева М., 8, 17, 22, 28, 50, 69, 70, 80, 81, 98, 202

Цетлина, издатель, 148

Цицерон, 122

Цурюпа, 154

Чайковский М.И., брат, 79, 203

Чайковский П.И., 34, 36, 79, 203

Чандлер Ш., 46

Чаннинг, 122

Чапаев, 48, 202

Чемадуров, слуга, 144

Черкасов, 21

Чернышевская (Васильева) О.С., жена, 117

Чернышевский Н.Г., 117, 203

Чертков В.Г., 74, 110, 192

Чехов А.П., 4, 19, 20, 26, 30, 34, 54, 65, 70, 95, 108, 122, 125, 151, 186, 203

Чехов П.Е., отец, 26, 30, 151, 203

Чичагов Л.М., 195

Чудакова М.О., 27, 31, 76

Чукмалдин Н.М., 39, 203

Чуковская Л.К., 27

Чуковский, 12, 54, 55, 66

Чумаков Ю.Н., 46

Шайтанов И.О., 117

Шаламов, 83, 92, 99, 100, 102, 103, 119, 203

Шаляпин, 34, 151

Шамфор, 66

Шатобриан, 75, 203

Шаховская З., 73

Шварц Е.Л., 18, 24, 119, 157

Шевченко Т.Г., 25, 58, 126, 127, 203

Шевчик, 183

Шереметев Б.П., 128

Шерешевский В., 83

Шиденко В.А., 35

Ширнов Ф.Е., 37, 70, 203

Шкловский В.Б., 45, 84, 101, 165, 168, 203

Шмелькова Н.А., 44, 198

Шмеман А., 203

Шмидт, лейтенант, 79

Шопенгауэр, 66, 122

Шостакович, 44

Шостакович М. и Г., сын и дочь, 44

Шоу Бернард, 37

Шулутко Л.С, Сенчилло Е.А., Николаева Л.К., 179

Шульгин В.В., 19, 45, 73

Щеголев П.Е., 120

Щеголенок В.П., 69

Щепкин М.С., 43, 49, 203

Эйдельман Н., 60

Эйзенштейн, 84

Эйхенбаум Б.М., 17, 19, 69, 100, 107, 203

Эккерман, 17, 44, 46, 86

Эмерсон, 122

Энгельгардт Б., 37

Эпиктет, 122

Эренбург И., 21

Эткинд А., 127

Эфрон А.С., 73, 98, 100, 202

Эфрон Г.С., 98, 105, 106, 107, 203

Эфрон С.Я., 98

Юровский, комиссар, 144, 145

Яблоков А., 117

Ягода Г., 168

Яковлев, комиссар, 143, 144

Янушкевич А.С., 149

Яшин Л., 32


 

Оглавление подробное (с Содержанием подглавок)

 

Оглавление беглое.................................................................................................2

 

Глава 0. Несколько замечаний предварительно..................................................4 

Смысл: ради чего пишутся дневники

К определению дневника, через датировку

Каковы функции дневника

Внутренние подрубрики, регулярные темы дневника

Как дневнику назвать себя?

 

Раздел I. Немного теории, много примеров, обзор, выборочная библиография......................................................................................................31

 

Глава 1. Разновидности дневника – по профессиям людей, его ведущих…...31

Дневник как свидетель-профессионал

Дневники «нелитераторов»

Дневник и устный рассказ

 

Глава 2. Интер-текст на основе пред-текста. Вопрос об адресате …….……51

Попытка определения факта или события в дневнике

Об адресате у дневника, «замыкании» круга авторов и об отражении в ста зеркалах – Анны Ахматовой

Тексты со сложным авторством, интерактивность дневникового текста

 

Глава 3. Перечень малых жанров дневникового текста с оглядкой на историю вопроса………………………………………………………………............................63

Дневник, записная книжка, ежедневник

Мемуары, воспоминания, позднейшие вставки

Афоризмы, максимы

Наивные дневники и домашняя письменность

Дневник-письма

Сны, притчи, разговоры с самим собой, исповеди и покаяния

Записки из «мертвых домов», протоколы допросов

Путевые заметки, записи на полях

Автобиографическая проза

 

Глава 4. Мысль на пути между устным рассказом и текстом. Особенности памяти. Парадоксы дневниковой прозы…….......................................................................................85

Повторный рассказ о событии

Память и затемняющие ее аффекты

Ткань воспоминания и волевое начало

Фрагмент и целое в дневнике

Сложные критерии литературно «достойного», стыдливость автора

 

Глава 5. Чем живучи дневники? Отдельные их параметры. Мнемонические техники……………………….…………………………………………………….......104

Реальность имен собственных. Криптографирование

Иноязычные вкрапления. «Свое» и «чужое» слово, отстранение от своего. Дневник в дневнике, комментарий

Дневник в виде словаря, каталога

Интенсивность, регулярность ведения дневника, разделение записей на фрагменты, условные обозначения, формуляр

Дневник и художественная проза, техника ведения записей от 1-2-3-го лица

Нравоучительность. «Чтение на каждый день» Льва Толстого

Возникновение надобности, складывание привычки записывать свою жизнь, побудительные причины прерывания, исчерпание дневника

Случаи, казусы, причины, поводы

 

·         Приложение к Разделу I. Экскурс в корнеслов: дневниковод или дневниковед? (измерение «законности» неологизма)................................................................................................126

 

 

Раздел II. Конкретные дневники и их темы...............................................130

 

Глава 6. Попытка сопоставления дневников: император Николай II – российский «обыватель» Никита Окунев………………………………………………………………………..130

Дневник царя Николая II

Дневники Николая I и II, «Камер-фурьерский журнал» Ходасевича

Дневник обывателя

 

Глава 7. Старый дневник Пришвина: контекст 1930 года……………….................149

Жизненный контекст и сила привычки

Переплавка для колокола и для писателя

Очерк “Каляевка” и поэма “Девятая ель”

Поездка на «Канал»: а сам я попал безвинно...

Мастер “коротышек”

Остросюжетность/описательность

 

Глава 8. "Осадная запись" А.Н. Болдырева – пронзительный документ свидетеля ленинградской блокады...............................................................................................................163

Дневник как лингвистический материал

Как литературно-стилистический и – жизненный факт

 

·         Приложение к Разделу II. Драма Льва Толстого и Софьи Андреевны, по их дневникам.....201

 

·         Послесловие.........................................................................................................204

 

·         Список дневниковых текстов……………………..................................................205

 

·         Именной указатель……………………………………………………………………215

 



[1] Тут в скобках указан объем главы (в страницах). В конце книги приводится еще Оглавление подробное, с содержанием, или наполнением подглавок [номера страниц и в том, и в другом, и в Указателе пока условны].

[2] Когда Всеволода Иванова спрашивали, почему он в своих автобиографиях всегда сообщает про себя разное, он отвечал, что раз он писатель, то ему скучно каждый раз писать одно и то же (Иванов Антон. Всеволод Иванов. Литературный портрет. М. 1982, с.144).

[3] Для расшифровки сокращений в ссылках на литературу см. список дневниковых текстов в конце книги.

[4] Башкирцева М. Дневник. [1874-1884] М. 2000, с.11.

[5] Жожикашвили С.В. Дневник // Литературная энциклопедия терминов и понятий (гл. ред. А.Н. Николюкин). М. 2003, c.232.

[6] Словарь языка А.С. Пушкина (в 4-х томах). М. 1956.

[7] Французско-русский словарь активного типа (под ред. В.Г. Гака и Ж.Триомфа). М.1991; Dauzat Albert. Dictionnaire etymologique de la langue francaise [1938]; Дворецкий И.Х. Латинско-русский словарь. М. 1976 [1949].

[8] Словарь русского языка в 4 тт. (гл. ред. А.П. Евгеньева) М. 1999.

[9] Колядич Т.М. Воспоминания писателей. Проблемы поэтики жанра. М. 1998, с.41.

[10] Пушкин А.С. Собрание сочинений. М.-Л. 1950. Т. Х, с.180.

[11] Набоков В. Быль и убыль. М. 2001, с.201.

[12] При издании дневников Л.Н. Толстого в Полном собрании его сочинений принято географическую дату ставить только при первой записи по приезде Толстого на новое место (ПСС. ТТ.48-49. М.1952, с. XXVII или то же: Т.57. М. 1992, с.XXIV).

[13] Известно, что биолог А.А. Любищев старался фиксировать свою жизнь – почасно и поминутно. Для него дневник был системой учета времени. Кроме ежедневных записей его дневники включали месячные, годовые и пятилетние планы и отчеты (Александр Александрович Любищев. 1890-1972. Под ред. П.Г. Светлова. Ленинград. 1982).

[14] Давыдов Денис. Дневник партизанских действий (2 часть записок «1812 год» // в его кн.: Военные записки. Воронеж, 1987.

[15] Дневник. 1856-1858. Мысли при чтении Священного Писания (Иоанн Кронштадтский 2001, с.8).

[16] Дневник. 1856-1858. Духовные опыты. Наблюдения. Советы (Иоанн Кронштадтский 2002, с.11, 492).

[17] Иоанн Кронштадтский. Неизданный дневник. Воспоминания епископа Арсения об отце Иоанне Кронштадтском. М. 1992, с.20) – но в этом издании приводимые отрывки дневниковых записей содержат временные даты! Собственно такая же структура – множество изречений на разные темы, без дат – и в дневнике (Иеросхимонах Сампсон 1999).

[18] Из записных книжек. 1901-1919 // Александр Блок. Записные книжки. М. 2000.

[19] Евгения Иванова. Блок наедине с самим собой // Александр Блок. Записные книжки. М. 2000, с.5-6.

[20] В частности, перечисляемые ниже 6 функций заимствованы из книги: Борисов С.Б. Мир русского девичества. 70-90 годы ХХ века. М. 2002, с.255-262 [но их нумерация изменена].

[21] 13-летняя Мария Башкирцева Как это облегчает, когда пишешь! (6 мая 1873) (Башкирцева, с.22). [Впрочем, тут же вопрос: разве не может быть так, что лишний раз проговаривая, пусть для себя, произошедшие события в дневнике, мы как бы дополнительно себя заводим, задним числом растравляем свои раны? – Но, наверное все-таки в большинстве случаев это именно терапия?]

[22] Связанная с этой новой формой ведения дневника проблема – нарушение конфиденциальности: нельзя упоминать имя своей фирмы и другие частные сведения, так как руководители многих компаний любят регулярно отслеживать в поисковых системах, что об их бизнесе пишут в блогах. Ведь естественно, что в своих интернет-дневниках люди часто пишут нелицеприятные вещи о своих начальниках, обсуждают ту или иную рабочую ситуацию, а в некоторых случаях – даже нововведения компании (http://www.dialog-21.ru/news/digest.asp?id=60944).

[23] Александр Эткинд. “Одно время я колебался, не антихрист ли я...” // НЛО 3’2005 №73, с.56. – Согласно предлагаемой точке зрения, в России с XIX века было хорошо известно, что писание дневников есть метод прогрессивной самоподготовки (там же, с.49-50).

[24] Ирина Паперно. «Если бы можно было рассказать себя...» Дневники Л.Н. Толстого // Новое литературное обозрение №61, 2003’3.

[25] Лев Толстой. История вчерашнего дня. Варианты автографа, с. 338 (http://feb-web.ru/feb/tolstoy/texts/pss100/t19/t19-529-.htm). Нечто подобное фиксирует и Даниил Хармс (26.2.1927): начал записыв[ать] каждый день. Опасно, можно перестать жить.

[26] Богомолов Н.А. Дневники в русской культуре начала ХХ века // в его книге Русская литература первой трети ХХ века. Портреты. Проблемы. Разыскания. Томск, 1999, с.204. – Встречается и прямо обратное, а может быть неразрывное с первым устремление, желание поделиться откровениями дневника с другими, совершенно незнакомыми людьми, порой могущее граничить с эксгибиционизмом, как в случае Михаила Кузмина и Вячеслава Иванова (там же, с.205-207).

[27] Дмитрий Споров. Живая речь ушедшей эпохи: собрание Виктора Дувакина // НЛО №74, 4’2005, с. 463.

[28] Просопография – от греч. prosopon (персона, личность) – источниковедческая дисциплина, цель которой раскрыть суть исторически значимого социального явления (или учреждения) через “коллективную биографию” людей, судьбы и дела которых тесно связаны с соответствующими учреждениями и явлениями (Дмитрий Споров. Живая речь ушедшей эпохи: собрание Виктора Дувакина // НЛО №74, 4’2005, с.464). В частности, прием психолингвистического анализа с использованием записи В.Д. Дувакина применен в работе по воссозданию языкового портрета А.А. Реформатского (Опыт описания языковой личности: А.А. Реформатский // Язык и личность. М. 1989, с. 149—212). Историками активно употребляются термины эго-история и эго-письмо. Я же предлагаю к ним прибавить и эго-текст.

[29] Вести дневник – забавляясь игрой в душевные переживания – может только какая-нибудь девица или священник (это мнение, высказанное героем «Тошноты» Ж.-П. Сартра).

[30] Philippe Lejeune. (Paris 13). Le journal comme «antifiction»». Intervention au colloque "Diaris i Dietaris" (10-12 novembre 2005)  www.autopacte.org/Antifiction.html+Mich%C3%A8le+Leleu&hl=en&ct=clnk&cd=11. Его же работа 30-летней давности – Le pacte autobiographie, Paris, Seuils, 1975.

[31] Но вполне можно представить себе авторов, которые к написанным (дневниковым) записям вообще никогда не возвращаются и больше к ним не притрагиваются (или откладывают чтение «на потом»).

[32] 31 мая 1876, 8 окт. 1878, 6 марта 1877 // Надсон С.Я.  Проза. Дневники. Письма. СПб. 1912, с.32, 110, 123.

[33] Толстая С.А. Дневники. 1901-1910. Ежедневники. Т.2. М. 1978, с.152.

[34] Напомню, здесь и ниже во всей книге знак # обозначает пропущенный в цитате абзацный отступ (или просто начало нового абзаца), а внутри квадратных скобок – мои замечания и комментарии к чужой цитате – М.М.

[35] Пигров К.С. Дневники: общение с самим собой // Проблемы общения в пространстве тотальной коммуникации. СПб. 1998, с.203-204.

[36] Интересно, как биограф Толстого (за 1907-1909) делал свои записи: “Выбирая из всего длительного разговора очень немногое, что мне казалось нужным записать, я все усилия употреблял на то, чтобы додержать в памяти эти немногие слова до того момента, когда мне будет удобно записать их в том самом виде, в каком они были сказаны” (Гусев Н.Н.   Два года с Л.Н. Толстым. Воспоминания и дневник бывшего секретаря Л.Н. Толстого. 1907-1908. М. 1928, с.3).

[37] http://uni-persona.srcc.msu.su/djakonov.htm (а также см. ниже главу во II-м Разделе).

[38] http://www.srcc.msu.su/uni-persona/prishvin/pri-1927.htm

[39] Покотилов Д.Д. Дневник осады европейцев в Пекине с 22 Мая по 1 Августа [Вып. 1] Ялта 1900; [Вып. 2: события до 31 авг. описанные через 2 недели].

[40] На самом же деле это просто воспоминания в форме дневника, каждая из записей в которых помечена днем, когда была сделана: Хотел затеять длинную работу: «Телефонная книжка». Взять нашу длинную черную телефонную книжку с алфавитом и, за фамилией фамилию, как записано, так о них и рассказывать. Так и сделаю. # (Шварц Е.Л. Ленинградская телефона книжка // в его кн.: Телефонная книжка. (Воспоминания) [1956-1957] М. 1997, с.7.)

[41] Крашенинников С.П. Дневник путешествия в 1734-1736 годах. Дорожный журнал // С.П. Крашенинников в Сибири. Неопубликованные материалы. М.-Л. 1966, с.85: заголовок «Дорожный журнал» принадлежит автору.

[42] В записной книжке Блока за конец июля–начало августа 1903 с заглавием «Наш флигель» [об их с женой дачном домике в Шахматове]: Дикий виноград. Закрыть стену амбара таволгой или филадельфусом. Прорыть дорожку. Срубить липу. Черемухи. Бересклет. Два цветника. Табак. Вербены. Лилии. (Александр Блок. Записные книжки. М. 2000, с.24-25).

[43] Регулярный дневник в традиционном смысле писатель вел только во время своего лечения в 1870 г. – это было нужно для врачей, он как бы описывает свою историю болезни – «Дневник лечения в Эмсе»  (Розенблюм Л.М. Указ соч., с.17).

[44] Богомолов Н.А. Из дневника В.Брюсова 1892-1893 годов // НЛО №65 М. 2004, с.168.

[45] Под названиями: “Воля вольная. Газетный дневник”, “Цвет и крест”, “Голодные рассказы”, а также “Подзаборная молитва” или “Записки безрукого офицера” (Пришвин М.М. Цвет и крест. Неизвестные произведения 1907-1924 годов. СПб. 2004, с.43).

[46] Бессонов В.А. Московские задворки. М. 2002, с.380 (со ссылкой на обзор В.П. Коршуновой).

[47] Сартр Ж.-П. Дневники странной войны. Сентябрь 1939 – март 1940. СПб. 2002, с.325.

[48] Мордвинов Н.Д. Дневники. 1938-1966. М. 1976, с.6,125,172-173, 178,188-189.

[49] Вл.Орлов, С.Хмельницкий. В.К. Кюхельбеккер и его дневник // Юрий Тынянов. Дневник В.К. Кюхельбеккера. Л. 1929, с.11-17.

[50] Тынянов  Предисловие (там же, с.5-6).

[51] Гонкуры, дневник которых я люблю, как свой, вернее чувствую – своим (то есть живым!), а романы которых, сплошь построенные на выдуманной правде, забываю тотчас после прочтения… (М.И. Цветаева в письме к В.И. Буниной от 24 авг. 1933 // Цветаева М. Неизданные письма. Париж, 1972, с. 422).

[52] Колина Е. Дневник новой русской. М. 2005 (в аннотации к книге сообщается, что это первый женский роман, где смеха больше, чем слез).

[53] Дневник тренировок, врачебного контроля и самоконтроля участника соревнований. [Всеармейские спортивные соревнования] М. 1933; Ежедневник (рабочая тетрадь) старшего воспитателя детского сада М. 2000 (автор: Белая К.Ю.).

[54] Дневник директора сахарного завода. Киев, 1912; или даже: Дневник колхозной пасеки. Курск. 1945.

[55] ...такого-то времени. Например, реальная книга: Мальков П.Д. Дневник коменданта Кремля. 1918-1920. М. 1987.

[57] Или альбом-песенник, восходящий к русскому домашнему альбому позапрошлого века (Борисов С.Б. Русский девичий рассказ. М.2002, с.269).

[58] Так назывался первоначально – «франклиновский журнал», или «франклиновская таблица» у Л.Н. Толстого.

[59] Фурьер – это унтер-офицер, ведавший доставкой и раздачей провианта, фуража, а также исполнявший обязанности квартирьера в эпоху Екатерины II и Павла I.

[60] Записки и воспоминания русских женщин XVIII – первой половины XIX веков. М. 1990.

[61] Он сделался в Англии католическим священником, а потом стал писать мемуары, переправляя их от случая к случаю, в письмах, друзьям в Россию. Об этих записках он пишет: «....благодаря цензуре мои записки принимают высокий эстетический характер [то есть благодаря тому, что у них нет надежды быть напечатанными он может говорить в них правду]. Они пишутся в истинно артистическом духе, то есть совершенно бескорыстно, без малейшей надежды на возмездие в здешней жизни. Никто их не прочтет, никто не похвалит и не осудит их. Так таинственный сверток Свиридиона [действующее лицо в одном из известных тогда романов Жорж Санд] положен был с ним в гроб и навеки бы там остался, если бы не нежная дружба, любознание и отвага его ученика не исхитили этой рукописи из могильной тьмы, так и моя рукопись будет долго лежать в темном ящике забвения. Я теперь адресую свои записки прямо на имя потомства; хотя, правду сказать, письма по этому адресу не всегда доходят, – верно, по небрежности почты, особенно в России» (Печерин В.С. Замогильные записки... // Русское общество 30-х годов XIX века. Люди и идеи. Мемуары современников. М. 1989, с.168).

[62] Александр Бек называл подобные записи – Почтовой прозой (А. Бек. Почтовая проза. Письма, дневники, встречи, заметки, наблюдения. М. 1968), Павел Лукницкий – стенографическими, Юрий Олеша придумал для их обозначения перформатив, заимствованное из латинской поговорки, – Ни дня без строчки.

[63] Название, подсказанное ему А.С. Пушкиным.

[64] Усачев Ю.В. Дневник космонавта. М. 2004 [он провел на орбите полтора года].

[65] Книга о детских годах, семье и юности автора, повторяющая название книги А.Т. Аверченко.

[66] Гороховое пальто (памятная книжка профессионального шпиона 1894 г.) // Минувшее. 1908, кн. 9.

[67] (Новосибирск, 1991). Тут самоназвание и внешнее, данное уже издателем название сочинения совпадают: автор участвовал в походе, который описал, будучи уже за границами России.

[68] Дневник велся с российской и польской сторон обоюдно – предводителем дворянства Андреем Полетико[й] и придворной дамой короля княгиней Мнишек.

[69] В фондах московского и петербургского охранных отделений сохранилось около 20 тысяч так называемых дневников наружного наблюдения – в основном за революционными, государственными и общественными деятелями (Последний год жизни С.Ю. Витте. По дневникам наружного наблюдения. 1914-1915 гг. // Исторический архив 2004’3, с. 122). – Но можно представить себе, наверно, сколько соответствующих дел там же накопилось после 1917 г. до нашего времени.

[70] Суворин А.С. Дневник Алексея Сергеевича Суворина. Москва, Лондон, 2000. Подобного рода упражнениям в злословии во многом посвящены и современные дневники Сергея Есина (напр., Наш современник, №2 2005, но и др.).

[71] Суворин А.С. Дневник. М. 1992 [с предисловием Михаила Кричевского (Петроград, 1923)].

[72] Предварительный текст данной главы опубликован как статья «Разновидности дневника  – по профессиям людей,  его  ведущих» в сб. Русский язык и литература:  проблемы изучения и преподавания в школе и вузе. Киев, 2006.

[73] Житомирская С.В. Дневник дочери декабриста [Давыдовой Е.В.] // Памятники культуры. Новые открытия. 1978. Л. 1979, с.70.

[74] Богомолов Н.А. Дневники в русской культуре начала ХХ века // в его книге Русская литература первой трети ХХ века. Портреты. Проблемы. Разыскания. Томск, 1999, с.211.

[75] Вернадский В.И. Дневники. 1926-1934. М. 2001, с.187; ср. там же: “Жене Ольденбурга – о том, что надо обязательно уничтожить те дневники, которые содержат что-то компрометирующее других” (с.173). Ср.: Украинская контрреволюция перед советским судом. Дело «Союза освобождения Украины». С позволения сказать, вождь. // «Правда», 13 мая 1930, №71, с.5 (по тел. от спец. корр. «Правды» Д.Заславского) и 14 мая №72, с.5: Продолжение допроса обвиняемого Ефремова (Харьков, 13 мая, ТАСС) – в обоих случаях со ссылкой на речь общественного обвинителя «тов. Любченко».

[76] В чем автор усматривает следствие пышного расцвета эссеизма (Инна Ростовцева. Через зеркало в загадке // Вопросы литературы. 2002’2, с.93).

[77] См. тему «Эго-документ и литература», поднятую на конференции «Дневники русских писателей: литературный и исторический контекст» и проведенной институтом русистики Варшавского университета, 20-21 июля 2005 (Людмила Луцевич. Русские дневники в Варшаве // НЛО 2005’3 №73, с.441-444), а также принятое в Европе, по крайней мере в Голландии, обозначение – Egodocument (http://www.egodocument.net/ или http://www.fhk.eur.nl/onderzoek/egodocumenten/).

[78] Иначе их можно назвать «служебными» дневниками (Егоров О.Г. Русский литературный дневник XIX века. История и теория жанра. М. 2003, с.159-165).

[79] Довженко А. Из записных книжек [1941-1943] // его: Собр. соч. в 4 тт. Т.II. М. 1967. – Впрочем, у кинорежиссеров их деятельность напрямую соприкасается с литературой, порой они же и авторы художественных текстов, как в случае Довженко.

[80] Здесь же встает проблема, с одной стороны, “выставляемого на продажу”, а с другой,  скрываемого, умалчиваемого – даже для себя в дневнике. Если автор наркоман, гомосексуалист/лесбиянка или иное экзотическое сексуальное, политическое и проч. «меньшинство», его текст может либо никак не касаться этих «опасных» тем, либо же быть специально направлен на их высвечивание перед читателем.

[81] Франц Кафка. Из дневников. Письмо отцу. М. 1988, с.254.

[82] Кузичева А.П. Семейные истоки пьесы «Три сестры» // Чеховиана. «Три сетры» - 100 лет. М. 2002, с.324.

[83] Платонов А.П. Записные книжки. М. 2000 (или на сайте http://uni-persona.srcc.msu.su).

[84] Твардовский А.Т. “Я в свою ходил атаку...” Дневники. Письма. 1941-1945. М. 2005.

[85] Пришвин М.М. Дневники. 1914-1917. – М. 1991; 1918-1919. – 1994 ; 1920-1922. – 1995; 1923-1925. – 1999; 1926-1927. Книга пятая. – 2003; 1928-1929. Книга шестая. – 2004 (или на сайте http://uni-persona.srcc.msu.su).

[86] Чудакова М.О. Михаил Булгаков и Россия // Литературная Газета. 15 мая 1991, с.11.

[87] Лосев В. «Бессмертье – тихий светлый брег...» // Елена и Михаил Булгаковы. Дневник Мастера и Маргариты. М. 2003, с.12-13, 159; «Независимая газета» 1993. 24 ноября, 8,9,15,16,22 декабря.

[88] Гаген-Торн Н.И. Memoria. М. 1994, с.102.

[89] Реизов Б.Г. Историко-литературная справка // Стендаль. Рим, Неаполь и Флоренция [1817]; Прогулки по Риму [1827-1829]; Записки туриста [1837] (Собрание соч. в 12 тт. Т.9-11).

[90] Пропп В.Я. Дневник старости. 1962-196... // Неизвестный В.Я. Пропп. СПб. 2002. Вот характерное для этого (и может быть, для любого) дневника метавысказывание, с.312-313а [23.6.1965] “Я давно не писал и не знаю, нужно ли это. Писать дневник – все равно, что копить деньги. Когда-нибудь пригодятся, но занятие это недостойное. В дневнике копятся воспоминания. Когда-нибудь прочту и буду вспоминать. Но когда прочту? # (…) # Впрочем, дневник писать все же хорошо. Настраиваешь себя на правильный лад.”

[91] Брюсова И.М. [Вступительное слово] // Брюсов Валерий. Дневники. 1891-1910. М. 1927. Вот последние конвульсии его дневника: Я прервал свой дневник в конце 1903 г. За 1904, 1905 и 1906 гг. сохранилось лишь несколько отрывочных заметок  (там же, с.136). В позднейшие годы он говорил, что ведет дневник по-латыни, но соответствующие записи его жена не обнаружила.

[92] Сухотина-Толстая Т.Л. Дневник. М. 1984. (О.Г. Егоров называет такой тип дневника – классическим.)

[93] Голованов Я.К. Заметки вашего современника. [1953-1985] М. 2001. Т.1-3. Здесь соседствуют цитаты, впечатления от встреч с интересными людьми (во время интервью со Львом Яшиным  тот посылает автора – к ё. матери), выписки из книг, пейзажные зарисовки, рассуждения, научные наблюдения и факты (вроде того, что автор видел в Доме Союзов 6 марта 1953 года, или же о способе перемещения снежного человека – с сохранением центра тяжести тела параллельно поверхности земли), и сугубо личное – в частности, упреки самому себе (Грустный итог: из 30 дней апреля [1980] я выпивал 23 дня. Беда...), и шуточные стихи, и наброски художественной прозы (Вольфганг. Это звучит как рельс, упавший с третьего этажа.), и метасуждения (Это не дневник – соседние записи могут отделять много дней).

[94] В 1964 они были подготовлены к печати, но так и не вышли, а ходили только в «самиздате» (ср. ее же «Депутатские блокноты»).

[95] Бронтман Л.К. Дневники 1932–1947. @ Журнал «Самиздат», 2004 (в эл. виде:http://militera.lib.ru/db/brontman_lk/index.html).

[96] Игорь Дедков. Дневник. 1953-1994. М. 2005 [около 800 стр.]; Андреев Л.Г. Философия существования. Военные воспоминания [сами записи были сделаны в госпитале, в 1942-1944 гг. о событиях 1941-1942]. М. 2005. – Характерно высказывание Андреева, много лет заведовавшего кафедрой западной литературы и декана филологического факультета МГУ, обращенное к жене: «Если ты, когда меня не будет, увидишь, что это кому-то интересно, тогда можешь напечатать. Решай сама….» (там же, с.264).

[97] Разве что – профессиональные лишь в одном из указанных аспектов, с отвлечением от основной профессии ведущего дневник – как, скажем, «Тетрадь для записи медицинских рецептов» Антона Чехова.

[98] Воропаева Г.А. Все равно разговор будет длиться и длиться. Стихотворения 1999-2000. М. 2000.

[99] Ги де Мопассан. Собр. соч. в 12 тт. М. Том 7-8, с.459, 541.

[100] Министр внутренних дел при императоре Александре II Валуев после ухода в отставку написал несколько романов и повесть.

[101] Егоров О.Г. Дневники русских писателей XIX века. Исследование [Часть 1]. М. 2002, с.69 и далее.

[102] Идеал, чтобы ни одна речь не была похожа на другую и на самого артиста (Станиславский К.С. Записные книжки [1882-1916]. М. 2001 с.37; Жженов Г.С. Прожитое. М. 2002.

[103] Весьма оригинально был устроен дневник Святослава Рихтера: страница делилась на две части – слева ставилась дата, место, музыкальная программа вечера (включая номер опуса и тональность), в котором принимал участие автор как исполнитель или как слушатель, перечислялись другие присутствовавшие в концерте музыканты, а страница справа отводилась для комментариев – они очень часто более пространны, чем на странице слева (Монсенжон Б. Вступление // в его книге: Рихтер С. Диалоги. Дневники. М. 2005, с.23).

[104] Кристофанелли Р. Дневник Микеланждело неистового. М. 1980.

[105] Филонов П.Н.  Дневник. СПб. 2000 (или на сайте: http://uni-persona.srcc.msu.su/filonov.htm).

[106] Бенуа А.Н. Мой дневник. 1916, 1917, 1918 гг. М. 2003.

[107] Лобанов-Ростовский Н.Д. Воспоминания. Записки коллекционера. М. 2003.

[108] Ольга Макарова. «Дело Каировой» и его след в биографии А.С. Суворина // НЛО 2005’5 № 75, с.93.

[109] Пирогов Н.И. Севастопольские письма и воспоминания. [М.-Л.] 1950; Белоголовый Н.А. Воспоминания и другие статьи М. 1897 [это записки врача о лечении и ходе болезни М.Е. Салтыкова-Щедрина, Н.А. Некрасова, И.С. Тургенева, С.П. Боткина, сына Л.Н. Толстого (Сергея) и др.]. Ср. также одну из специфических записных книжек – для записи рецептов А.П. Чехова или более поздний и в корне ей противоположный по характеру дневник врача, уже со значительной «вневрачебной» составляющей записей: Ливанов К.  “Без Бога” // Знамя. 2002 № 1.

[110] Дневник лейб-медика баронета Я.В. Виллие. 1825 (перевод с французского) // Русская старина. 1892, т.73, с.69-82.

[111] Вернадский В.И. Дневники 1917-1921. Кн.1,2. Киев. 1994, 1997; Вернадский Владимир Иванович «Коренные изменения неизбежны...». Дневник 1941 года (militera.lib.ru/db/vernadsky_vi/index.html).

[112] Дьяконов И.М. Книга воспоминаний. СПб., 1995 (или издание на сайте http://uni-persona.srcc.msu.su).

[113] Дневники академика М.В. Нечкиной // Вопросы истории №№10-12 2004, 1-3,5-12 2005... В последнем из них примечание: «Записи воспроизводятся по дневникам еженедельника» (с.116).

[114] Обработанный автором (и дополненный другими участниками?) дневник пяти лингвистических экспедиций филологического факультета МГУ в Дагестан, Туву и Абхазию в 1980-е годы: Борщев В.Б. За языком. М. 2001.

[115] Иоанн Кронштадтский. Моя жизнь во Христе. М. 2003. – Автор вел его с 1856 до последних дней жизни (в 1907), причем многое было записано за ним уже его последователями и почитателями. (Здесь известная проблема аутентичности того, что записано или сказано самим автором, известная проблема «Левия Матвея».)

[116] Дневник Дж.Кришнамурти. М. 1994 [его изречения 1973, 1975 гг.].

[117] Витгенштейн Л. Дневники 1914-1916 с приложением... Томск, 1998 (или: Витгенштейн Л. Шифрованные дневники [пер. В.В. Бибихина] // Puncta. М. 2002 №1-2).

[118] Друскин Я.С. Дневники. СПб. 1999.

[119] Или Дневник школьных занятий с детьми, о котором рассказывала Л.Н. Толстому одна из его почитательниц – рязанская помещица З.М. Гагина, устроившая школу для крестьян (Гусев Н.Н. Два года с Толстым. М. 1973, с.146-147).

[120] Литке Ф.П. [член географического общества, а позднее президент Академии наук России] Путешествие вокруг света на шлюпе «Сенявин». 1826-1829. М. 1948.

[121] Самуил Коллинс. Нынешнее состояние  России, изложенное в письме к другу, живущему в Лондоне. М. 1846: в книге Коллинса, проведшего 9 лет в России при дворе царя Алексея Михайловича, рассказываются ходившие тогда анекдоты, в частности, про Ивана Грозного, который “переодетый приставал к шайке воров и советовал им, однажды, обокрасть казнохранителя. «Я, говорил он, покажу вам дорогу»” (указ соч., с.16); А.Олеарий. Описание путешествия в Московию и через Московию в Персию и обратно. СПб. 1905; Рейтенфельс Я. Сказание светлейшему герцогу Тосканскому Козьме третьему о Московии. Падуя. 1680. М. 1905; Витсен Н. Путешествие в Московию. 1664-1665. Дневник. СПб. 1896; или: http://www.lib.ru/HISTORY/KUSTIN/rossia1839.txt.

[122] Это его самоназвание по-русски (из челобитной царю Алексею Михайловичу о выдаче жалования за выезд из Польши) – оригинал написан по-английски (Гордон Патрик. Дневник.1659-1667. Т.II. М. 2003, с.275).

[123] Чайковский П.И. Дневники. 18731891. [СПб. 1893] М.-Пг. 1923. Название книжки на переплете тетради 1879 г.: Notes, что можно перевести как блокнот, с пометкой: Куплен 11 июня в Киеве (с.3). Здесь соседствуют нотные записи, заметки о погоде, о собственном настроении (26 апр. 1884: Из-за того, что Саша [его сестра] с наслаждением обремизила меня в 5 червах без 3 я до бешенства разозлился.), о болезни (22 июля: Почему-то ночью меня рвало и было скверно), а также глубокие наблюдения над самим писанием дневника, в сравнении с письмами (27 июля 1888: Мне кажется, что письма никогда не бывают вполне искренни. Сужу по крайней мере по себе. К кому-бы, и для чего бы я ни писал, я всегда забочусь о том какое впечатление произведет письмо не только на корреспондента, а и на какого-нибудь случайного читателя. Следовательно я рисуюсь. Иногда я стараюсь чтобы тон письма был простой и искренний, то есть чтобы так казалось. Но кроме писем, написанных в минуты аффекта, никогда в письме я не бываю сам собой. Зато этот последний род писем бывает всегда источником раскаяния и сожаления, иногда даже очень мучительных. Когда я читаю письма знакомых людей, печатаемые после их смерти, меня всегда коробит неопределенное ощущение фальши и лживости).

[124] До этого в 1931 г. в СССР приезжал Бернард Шоу, но его двухчасовая беседа со Сталиным не была освещена в печати, а в 1934 – еще и Герберт Уэллс, в 1935-м – Анри Барбюс (Московский дневник Р.Роллана // Вопросы литературы М. 1989 №3; Мотылева Т. Искренность непосредственных впечатлений – там же, с.200), а уже после них – А.Жид (1936) и Л.Фейхтвангер (1937).

[125] Путевые письма И.А. Гончарова из кругосветного плавания // Литературное Наследство. №22-24. М. 1935 (публикация Б.Энгельгардта) с.309-342.

[126] Виноградов Ф.А. Ну теперь, барышни, пройдемте по гулянию...” // Живая старина. М. 2000 №4; Коряковская Н.М. История вне факта и события. Из дневника Ф.Е. Ширнова 1932-1938 гг. // Исторический архив. 2001 №1; Дневник москвича [Н.П. Окунев], 1917-1924. М.: Военное издательство, 1997, в 2 томах. Интересно, что «обывателем», в глазах издателей, становится и отставной 76-летний генерал, занятый с 1914 г. педантичной подшивкой газет и начавший теперь, в 1917 году, давать еще и краткие обзоры событий. В его дневнике рукописный текст по отношению к вклейкам и вставкам чужого текста составляет только 1/6 часть, причем к концу заметно убывает: в 1918 “прямое высказывание стало опасным, а монтаж – отменный способ высказаться, промолчав, на особый лад стыкуя отобранные вырезки” (Кореневская Н.М. С чужих слов, заглядывая в чьи-то окна... Иносказание: дневник как письмо из прошлого // Ростоковский Ф.Я. Дневник для записывания... (1917 год: революция глазами отставного генерала). М. 2001, с.32) Автор относит себя к «публике», то есть свидетелям, зрителям, очевидцам происходящего, и основной модальностью его дневника становится: «по слухам», «говорят», «рассказывают» (там же, с.10). При этом он оставляет большие поля, которые пестрят пометками, сделанными уже задним числом – то есть в этом дневнике будущее соседствует с настоящим повествования (там же, с.42).

[127] Да вот и раньше: в разделе «Рабочий класс» обстоятельного исследования П.А. Зайончковского История дореволюционной России в дневниках и воспоминаниях. (Аннотированный указатель книг и публикаций в журналах [в частности:] Т.4.Ч.1. М. 1983) встречаются названия «Записки», «Рассказы», «Автобиография», «Быт…», «Воспоминания», «История…», но названия «Дневник» не находим.

[128] [Публикатор обозначен инициалами:] Н.Д. Борьба за 8-часой рабочий день в Петербурге // Красная Летопись 1925 №4, с.131-135 (подлинник в деле №164 Санкт-Петербургского общества заводчиков и фабрикантов; 2 отд. Экономической Секции Ленинградского Центрального Исторического Архива).

[129] Козлова Н.Н., Сандомирская И.И. «Я так хочу назвать кино», «Наивное письмо»: Опыт лингво-социологического чтения. М. 1996. – Загадочная строчка в заглавии книги перешла в него из письменного обращения автора исследуемого текста – к журналистке, которая изучала ее тексты. По нормам пунктуации мысль должна была бы быть оформлена так: “Я так хочу назвать [свой текст и всю жизнь]: «Кино»”.

[130] Варенцов Н.А. Слышанное. Виденное. Передуманное. Пережитое. М. 1999, с.16.

[131] Найденов Н.А. Воспоминания о виденном, слышанном и испытанном. Т.1. М. 1903.

[132] Чукмалдин Н.М. Мои воспоминания. СПб. 1899 [или его же: Заметки о моей жизни. М. 1902].

[133] Капцов К.А. Капцовы // Московский журнал. М. 2006 №2,с.12.

[134] Ноздрин А.Е. Дневники. 20-е годы. Иваново, 1997.

[135] Согласно общепринятому взгляду, в дневнике событие описывается без оценки, а в мемуарах автор стремится выяснить его причины и следствия (Мокряк Е.И. Дневники и мемуары как источник для изучения социальной психологии дворянства России 2-й половины XIX – начала ХХ века. Автореф. дисс. канд. ист. наук. М. 1977, с.11).

[136] Давыдов [1812] 1987; Струве П.Б. Дневник политика. М. 2004; Ламздорф В.Н. Дневник. 1894-1896. М. 1991.

[137] Троцкий Л.Д. Дневники и письма. М. 1994, с.79 (7.2.1935): Дневник – не тот род литературы, к которому я питаю склонность: я предпочел бы ныне ежедневную газету. Но ее нет... [он в изгнании] Отрезанность от активной политической жизни заставляет прибегать к таким суррогатам публицистики, как личный дневник.

[138] Мартов Ю.С. Записки социал-демократа. М. 2004. (П.Ю.Савельев. От составителя, с.14-15:) первая книга воспоминаний вышла в год смерти автора, 1923, в Берлине, по-видимому, еще в начале 1920 в Москве он начал работу над 2 книгой воспоминаний, но вывезти из России рукопись не удалось и зимой 1922-1923 Мартов написал ее заново.

[139] Ростоковский Ф.Я. Дневник для записывания.... (1917 год: революция глазами отставного генерала). М. 2001; Снесарев А.Е. Фронтовые письма и дневники. [1916-1917] Т.1, М. 2005.

[140] Петро Григоренко. В подполье можно встретить только крыс. М. 1997. – По рассказу сына Андрея, П.Г. Григоренко начал писать воспоминания еще будучи на принудительном лечении в психиатрической больнице в Черняховске, но все рукописи тогда были конфискованы и сожжены администрацией «психушки», и только оказавшись на Западе, отец вновь обратился к мемуарам. В первоначальном тексте было масса диалогов – на родном для автора украинском языке, но сын настоял на переводе их на русский (с. 3-4).

[141] Опубликовано в «Голосе минувшего» 1913 №3, см. также Исторический Архив. М. 2005 №5, с.152-173.

[142] Зайончковский П.А. От редактора // Дневник П.А. Валуева. М. 1961. Т.1, с.8-9.

[143] Половцов А.А. Дневник государственного секретаря... [1883-1892] Т.1-2. М. 1966 (Т.1, с.21).

[144] Керенский А.Ф. Гатчина. М. 1922, с.39.

[145] [Действие между камер-юнкером Сафоновым и двоюродной сестрой Елизаветы Петровны Марфой Гендриковой происходит 8 нояб. 1747 г., через 3 дня после свадьбы:] “...В вечеру стал он Сафонов ту свою жену с ласкою спрашивать, что до свадьбы... не имела ли она у себя любителей. И она ево жена без всякого от него страха принуждения объявила, что у ней были любители. А именно Штроус, которой, будучи на Васильевском острову, в Новгородском архиерейском доме в темных сенях, положа на стол, изнасильничал. Да... с камер-юнкером Сиверсом в саду..., а потом неоднократно... с бандуристом...” (Писаренко К.А. Повседневная жизнь русского Двора в царствование Елизаветы Петровны. М. 2003, с.212).

[146] Лосев А.Ф. «Мне было 19 лет…» Дневники. Письма. Проза. М.1997.

[147] Радзиевская Т.В. Некоторые наблюдения над функционально-семантическими и стилистическими особенностями дневников // [журнал] Стил. Белград. №3 2005.

[148] Любовные похождения и военные походы А.Н. Вульфа. Дневник 1827-1842. Тверь, 1999 (предисловие и комментарии – Строганова Е.Н., Строганов М.В. “Ученик и последователь” Пушкина), с.205.

[149] Так что либо ложное положение Пушкина из-за женитьбы на первой московской красавице было заранее известно всему обществу с самого начала, либо, что скорее, это замечание дописано в дневнике Вульфом задним числом. – М.М.

[150] Кора Ландау-Дробанцева . Академик Ландау. Как мы жили. Воспоминания. М. 2002, с.68.

[151] Морозова Е.В. Казанова. М. 2005, с.336.

[152] Фельдман О.[М.] Вместо предисловия. К истории создания «Записок актера Щепкина» // Записки актера М.С. Щепкина. М. 1988, с.5.

[153] Достоевская А.Г.  Дневник 1876 года. М. 1993. (С послесловием: Житомирская С.В. Дневник А.Г. Достоевской как историко-литературный источник.)

[154] Шмелькова Н.А. Последние дни Венедикта Ерофеева. Дневники. М. 2002.

[155] Пирожкова А.И. Семь лет с Исааком Бабелем. Нью-Йорк, 2001.

[156] “Я посоветовала ей написать воспоминания потому, что она часто рассказывала мне что-то по телефону и я сказала, что надо записывать, иначе все забудется. (...) # Это стало для нее спасением [после гибели мужа, после автомобильной аварии]: ведь тут уж было постоянное общение с Дау [дружеское и семейное имя Ландау]. Она была труженица, и в написании мемуаров это ей помогло: сидела с утра до ночи. Может быть, это ее и держало. Кончила писать и сразу расхворалась...” (Майя Бессараб. Штрихи к портрету Коры Ландау, моей тети // (Ландау-Дробанцева, с.491-492).

[157] Беседы В.Д. Дувакина с М.М. Бахтиным [записаны в 1973]. М. 1996.

[158] Устный Шкловский [собрание поэта В.Лифшица и его жены художницы И.Н. Кичановой, публикация Э.Казанджана] // Вопросы литературы. М. 2004 №4, с.371-372.

[159] http://uni-persona.srcc.msu.su/djakonov.htm. Или так называемый дневник Тани Савичевой – присутствовавший среди обвинительных документов на Нюрнбергском процессе – это обычная телефонная книжка с записями (на букву «б»): Бабушка умерла 25 янв. 3 ч. дня 1942; (на букву «в») Дядя Вася умер 13 апр. 2 ч. ночь в 1942 итд. итп.

[160] Клемперер В.. LTI. Язык третьего рейха. Записная книжка филолога [1933-1945]. М. 1998.

[161] Анна Франк. Убежище. Дневник в письмах. М. 1995.

[162] Ванеев А.А. Два года в Абези. Брюссель. 1990.

[163] Фигнер В.Н. Запечатленный труд. Т. 1-2. М. 1964. Среди совсем экзотичных способов ведения дневника укажем нанесение заключенным записей между строками в книге при помощи крахмала – дневник велся с августа 1888 по март 1890 (Стефанович Я. Дневник карийца // Юридический вестник. 1906) или – переписанные на «листах» из бересты и собранные в книгу стихи Блока, которые помнили и передавали из рук в руки заключенные женской зоны довоенных лагерей сталинского времени (Чумаков Ю.Н. На периферии «Петербургского текста» // Литературоведение как литература. Сб. в честь С.Г. Бочарова. М. 2004, с.248).

[164] С обращениями к самому дневнику, в начале и в конце текста: “Дневник, тебе придется подождать до завтра. (...) Я думала, что заведу себе новый дневник, после того, как заполню тебя” (Дневник наркоманки. М. 1999, с.7, 157).

[165] Записки моей бабушки, или приобщение Мэй к искусству любви. (Серия: Секс-пир. Бульвар крутой эротики) [пер. с итал.]. М. 1995.

[166] Ш.Чандлер. Предисловие // Федерико Феллини. Я вспоминаю... М. 2002, с. 8-9.

[167] Т.Манухина. По поводу воспоминаний [Париж, 1947] // Митрополит Евлогий (Георгиевский). Путь моей жизни. Воспоминания, изложенные по его рассказам Т.Манухиной. М. 1994, с.12.

[168] Суровцев В.А. Ранний Витгенштейн… [предисловие] // (Витгенштейн 1998, с.8).

[169] Фурманов Д.А. Из дневника писателя. М. 1934, с.83. Примерно то же в высказывании Луначарского (1927 г.): «Это, конечно, не беллетристика. Только временами Фурманов поднимается до художественности в тесном смысле слова, т.е. до образности. В большинстве случаев он предстает перед нами как мемуарист, орудуя часто даже документом» (Луначарский А.В. Собр. соч. в 8 тт. Т.2. М. 1964, с.359-360). – Тут характерно сведение смысла художественного текста – к его образной составляющей. Действительно, мемуары, в отличие от беллетристики, в идеале этого образного «довеска» должны быть лишены.

[170] Капелиуш С.И. Исповедь создателя Мегрэ // Сименон Ж. Воспоминания о сокровенном. М. 2005.

[171] Барон А.И Дельвиг. Мои воспоминания. Т. I, М. 1912, с.158.

[172] Одоевцева И. На берегах Сены // в ее книге: Избранное. М. 1998, с.883-887.

[173] Лотман Ю.М. Два устных рассказа Бунина [1987] // в его книге: Избранные статьи в 3 тт. Т.3. Таллинн, 1993, с. 173.

[174] Владимир Канторович. Бабель рассказывает о Бетале Калмыкове  // Воспоминания о Бабеле. М. 1989 (или на сайте http://belousenko.com/wr_Babel.htm).

[175] Томпсон Патриция Дж. Маяковский на Манхэттене. М. 2003.

[176] Предварительный текст данной главы книги опубликован в статье: «Интертекст на основе пред-текста (дневников, записных книжек, черновиков, воспоминаний, писем)» // Обработка текста и когнитивные технологии. №8. Международная конференция «Когнитивное моделирование в лингвистике. Сборник докладов. Сент. 1-7, 2003. Варна, с.319-327.

[177] Таковы прежде всего Гоголь и Достоевский, Платонов, – хотя, конечно, и многие другие авторы; для каждого читателя, возможно, свои.

[178] Лидия Гинзбург "Записные книжки. Новое собрание" М. 1999. [1928 год] с.68-69.

[179] Авдеенко А. Отлучение // Знамя 1989 №4, с.91-92.

[180] Логически можно исходить, конечно, и из противоположной посылки – например, на манер академика Фоменко: о тотальной фальсифицированности большинства источников, – но это дело вкуса.

[181] Алексей Варламов. Пришвин – гений жизни... Октябрь 2002, №2, с. 171.

[182] Как писал Д.С. Лихачев, «Все основные романы Достоевского написаны на коротком приводе. Между временем действия и записью об этом действии обычно лежит крайне небольшой промежуток времени. Воображаемый летописец Достоевского следует по пятам событий, почти их догоняет, спешит их фиксировать, еще как бы не успев осмыслить их достаточно, не зная, как и чем они кончатся, изумляясь их внезапности, их резким поворотам, их скандальности, постоянно отмечая их незавершенность. По ходу своего повествования автор или летописец, от лица которого ведется повествование, меняет оценки событий....» (Лихачев Д.С. Литература-реальность-литратура [1967]. Л., 1984 или: http://likhachev.lfond.spb.ru/articl100/class_lit/Literatura/).

[183] Цит. по: Юрий Безелянский. Ангел над бездной. Кумиры моды, кино, литературы и политики. М. 2001. С.243.

[184] Анатолий Найман. Рассказы об Анне Ахматовой. М. 2002, с.180.

[185] Гаспаров М.Л. Записи и выписки. М. 2000, с. 250.

[186] Жожикашвили С.В.   Дневник // Литературная энциклопедия терминов и понятий (гл. ред. А.Н. Николюкин). М. 2003, c.233.

[187] Надсон С.Я. Проза. Дневники. Письма. СПб. 1912.

[188] Описание рукописей // Толстой Л.Н. ПСС. Т.48-49. М.1952, с.409.

[189] Кстати, в 1831-1832 году сам Пушкин собирался издавать газету (то есть «журнал») под названием «Дневник» (прим. к кн.: Тургенев А.И. Хроника русского. Дневник. 1825-1826. М.-Л. 1964, с.469-470).

[190] Из комментария: Отдельный листок, писанный лет 16-ти. Лежал в «бабушкином» Евангелии (Записки А.Н. Скрябина // М.[О.] Гершензон. Русские пропилеи. Т.6. М. 1919, с.120).

[191] Апухтин А.Н. Сочинения. Т.2. СПб. 1895. Это художественный текст, написанный от лица начинающего стареть человека, с рассказом об его увлечении женой друга. Там же есть и произведение в несколько ином жанре: «Архив графини Д**. Повесть в письмах» – где все письма обращены к самой владелице данного архива. (Этими текстами, кстати, восхищался М.Булгаков.)

[192] Смирницкая О.А. Александр Иванович Смирницкий. М. МГУ, 2000, с. 12-13, 18-19, 26, 125.

[193] Снесарев А.Е. Фронтовые письма и дневники. М. Т.1, 2005, с.10.

[194] Андрей Воронцов. [Предисловие к публикации:] Снесарев А.Е. Литература и война (из фронтового дневника 1916) // Наш Современник 2004 № 8, с.212.

[195] Предварительный текст данной главы книги был опубликован в статье: «Фактографическая проза, или пред-текст. Дневники, записные книжки, “обыденная” литература?» // [часть 1] Человек 2004 №2, а также [часть 2] – 2004 №3.

[196] Пушкин, как кажется, умел счастливым образом сочетать высокое вдохновенье – с трезвым учетом законов рынка, вернее, хотел бы учитывать последнее для первого (в частности, и просто как утилитарный повод и предлог своих текстов).

[197] Вяземскому, очевидно, и в голову не могло прийти в проводимом им разделении “обыденной” от всей прочей литературы, что помимо художественной надо будет учитывать еще и литературу документальную.

[198] Ролан Барт о Ролане Барте [1979]. М., 2002, с. 258.

[199] Цитировано по указ. соч. Барта, с. 259.

[200] Оговорюсь, что малые жанры я называю так вовсе не по объему, а только лишь по их значимости в литературном процессе, - те, что считались не столь существенными до сих пор, - не такими, какой выступала художественная литература или даже документальный текст. В отличие от последней, жанры обыденной литературы исходно рассчитаны не на серийное повторение и воспроизводство, а на уничтожение (после переработки).

[201] Agenda – 1) things to be done; matters of practice; 2) a memorandum book; 3) items of business to be considered at a meeting or to be otherwise attended toб a list of such items (Shorter Oxford English Dictionary. Oxford, N.Y. 2002).

[202] Блок А.А. Дневник. М. 1989. с.64.

[203] Интересная задача – разделение сознания на зоны по предназначенности, или адресованности каждого сообщения, хранящегося в памяти человека. В 1921 году, за месяц до своей смерти, Блок, по воспоминаниям тетки писателя М.А. Бекетовой, взялся приводить в порядок свой архив (что делал, вообще говоря, регулярно): “Он любил такую сортировку своих бумаг и основательную уборку с уничтожением ненужного материала. Теперь он отобрал при помощи Любови Дмитриевны [жены] все, что находил лишним, сделав тщательные записи того, что осталось и что подлежало уничтожению. Он сжег ненужные рукописи и письма, привел в порядок все остальное и закончил перечень своих работ…” (Бекетова М.А. Александр Блок. Биографический очерк. [1922] Л., 1930, с.299). Последняя запись в его дневнике (3 июля 1921) – это как раз: Нумера оставшихся записных книжек (Блок 1989, с.351).

[204] Но при этом называя журнал дневником, конечно, переносно: “В «Дневнике писателя» Достоевский нарушает дневниковую установку на непубличность: делает из [дневника] периодическое издание и объявляет подписку” (Жожикашвили  указ. соч.).

[205] Конечно, в этот дневник не попадают такие разделы его записей сугубо личного характера, как “Отметки припадков”, “Дневник лечения в Эмсе”, “Заметки” [в основном, о виденном во сне], “Прочесть”, “Pro memoria” или “Текущее”.

[206] Дневник писателя. 1873 // Достоевский Ф.М. Собрание сочинений в 15 тт. Том 12. СПб., 1994, с.284-286.

[207] Дневник писателя. 1876 // Достоевский Ф.М. Собрание сочинений в 15 тт. Том 13. СПб., 1994, с.412. – В отличие от Достоевского то, что можно  было бы считать дневником у Тургенева, гораздо более камерно – см. например, такой эпизод, как описание Казнь Тропмана, ужаснувшие его подробности публичной казни, гильотинирования преступника в Париже в январе 1870 г.: что-то вдруг глухо зарычало и покатилось – и ухнуло... Точно огромное животное отхаркнулось ... Я другого, более верного сравнения приискать не умею. Все помутилось... (Литературные и житейские воспоминания // Тургенев И.С. ПСС в 12 тт. Т.12. СПб. 1898, с161).

[208] Розенблюм Л.М. Творческие дневники Достоевского. М. 1981, с.7. Выше пересказывалась также ее мысль (со с. 18 той же книги).

[209] Фокин П. “Неприбранный” классик // Достоевский Ф.М. Записные книжки. М. 2000, с.8 (выше цитировалась его же мысль со стр.6).

[210] Чехов А.П. Сочинения в 18 тт. Т.17, М. 1980, с.244-246.

[211] Цитирую по книге: Паперный З. Записные книжки Чехова. М. 1976. с.7.

[212] Поливанов К. А зачем вы, черны вороны, очи выклевали мне (К.Чуковский. Дневник 1930-1969) // Сегодня. 9 ноября 1994, с.15. – Ну, а сам процесс переписывания своих дневников, не просто редактуры, но переписывания с изъятиями и добавлениями фактов – распространился, как считается, в 30-е годы ХХ столетия (Богомолов Н.А. Богомолов Н.А. Дневники в русской культуре начала ХХ века // в его книге Русская литература первой трети ХХ века. Портреты. Проблемы. Разыскания. Томск, 1999, с.211).

[213] Бочаров А. Законы дневникового жанра // Вопросы литературы. 1971 №6, с.66.

* По-видимому, под этим словом он имеет в виду совмещение смыслов (М.М.).

[214] Вяземский П.А. Старая записная книжка. М. 2000, с. 88.

[215] Филонов П.Н.  Дневник. СПб., 2000.

[216] Платонов А.П. Записные книжки. М. 2000.

[217] Замятин Е.И. Записные книжки. М. 2001.

[218] Вернадский В.И. Дневники 1917-1921. Кн. 1,2. Киев. 1994, 1997.

[219] Таковым типично “дневниковым” продолжением можно считать, во-первых, описание того, что и где человек в данный день ел, какая была погода, как он себя чувствовал, сколько гулял, у кого был в гостях (с кем встречался, беседовал по телефону), что читал, сколько заплатил (за то или другое) итп. Таков, в целом, “Дневник для Стеллы” Свифта (ср. Ингер А.Г. Свифт и его “Дневник для Стеллы” // Свифт Дж. Дневник для Стеллы. М. 1981, с.516). Тут, впрочем, как легко видеть, солидная доля текста посвящена игре остроумия, а усилия автора в значительной мере направлены на то, чтобы сделать чтение занимательным для адресата (парадоксально, что возможным адресатом выступал и сам автор).

[220] Богомолов Н.А. Дневники в русской литературе начала ХХ в. // в его кн. Русская литература ХХ в. Портреты. Проблемы. Разыскания. Томск, 1999, с.203.

[221] Семенова С.Г. “Жизнь, пробившая себе путь к вечности...” М. Пришвин - мыслитель. // Человек. №1 2001, с.166.

[222] Коркина Е.Б. От составителя // М. Цветаева. Неизданное. Семья. История в письмах. М. 1999, с.6.

[223] Лев Толстой. Записные книжки. М. 2000, с.78-103.

[224] Фокин П. указ. соч. с.6.

[225] Паперный З. указ. соч. с.10-11.

[226] Ливанов К.  “Без Бога” // Знамя. № 1 2002, с.167.

[227] Виноградов Ф.А. Ну теперь, барышни, пройдемте по гулянию...” // Живая старина. М. 2000 №4, с.5.

[228] Коряковская Н.М. История вне факта и события. Из дневника Ф.Е. Ширнова 1932-1938 гг. // Исторический архив. 2001 №1.

[229] Михаил Кураев. Свидетели неизбежного // Знамя 12’2001 (или, с дополнениями: Литературная учеба 4’2006).

[230] В другом издании это выглядит несколько иначе: ....блестящий интимный дневник эпохи. (...) Такова переписка этих поэтов. Она блестяща. Мысль бьет здесь ключом (Андрей Белый в воспоминаниях современников. Т.1, М. 1980, с.215).

[231] Белый А. Собрание сочинений. Воспоминания о Блоке. М. 1995, с.37. Правда, позде, когда он узнал, что писал Блок в своем дневнике о нем, Белом, он напишет, в письме Иванову-Разумнику, 16.4.1928: “Могу сказать кратко: читал – кричал! То есть прочтешь строчку и взорешь от негодования. Крепко любил и люблю А.А., но в эдаком виде, каким он встает в 11-13 годах, я вынести его не могу: никогда не мог....”

[232] Керн (Маркова-Виноградская)  А.П. Воспоминания. Дневники. Переписка. М. 1989; Гордин А.М. Анна Петровна Керн и ее литературное наследие (в том же изд., с. 5-24).

[233] Дневник Анны Франк. (1942-1944) М. 1960. с.18-19.

[234] Грачева А.М. [Вступительная заметка и комментарий к публ.:] Ремизов А.М. Дневник 1917-1921. // Минувшее. № 16, М.-СПб. 1994, с.411.

[235] З. Шаховская. В поисках Набокова. М. 1991, с. 128: “чем беззащитнее и преданнее был ему [Ремизову] человек, тем больше А.М. над ним издевался [при пересказе своих снов], – а тех, кто отказывался быть его жертвой, боялся и с ними считался”.

[236] Замятин Е.И. Записные книжки. М. 2001, с.83. Издатель в предисловии оговаривает, что писал Замятин в отрывных блокнотах и без хронологической последовательности, беря первый попавшийся из блокнотов (указ. соч. с.8). Это уж никак не дневник, а именно подсобные материалы для творчества. Хронологически они членятся на периоды: 1914-1919, 1919-1920, 1921, 1922-1931, 1931-1936. Интересная проблема для исследования: при каких вообще условиях излагаемое как бы впрямую в тексте приобретает еще и переносный, дополнительный смысл?

[237] Первый из них он передал Черткову, с тем чтобы тот снял копию и уничтожил оригинал, что тот и сделал. Вот начало и конец этого дневничка: (2.7.08) Начинаю дневник для себя – тайный. # (…) (18.7.08) # Уйти хорошо можно только в смерть. ## (ПСС Т.56, с.171-172), а второй был им потерян (в конце сентября 1910), найден и прочитан женой  – вероятно 12 октября (ПСС. Т.58. М. 1992, с. IХ, Предисловие). Интересная задача: сопоставить то, что пишется только для себя, с тем, что пишется в то же самое время в обычном дневнике (с учетом, что его читают другие члены семьи). Вот, скажем, в последнем дневнике, от 2 июля 1908: # Вчера тяжелый разговор. Все я плох. Одно хорошо, ч[то] знаю и чувствую это. Благодетельность телесных страданий еще не умею понимать и чувствовать, а знаю, что она есть. (…) Надо держать себя в руках (Т.56, с.138).

[238] День с Заболоцким. // Давид Самойлов. Перебирая наши даты. М. 2000, с.331-332.

[239] Демидова О.Р. “О камер-фурьерских журналах и о журнале Ходасевича” // В.Ф. Ходасевич. Камер-фурьерский журнал. М. 2002, с.18-19.

[240] Мильчина В.А. Ф.Р. де Шатобриан. Замогильные записки // Вопросы литературы, 1991 № 3, с.169-172.

[241] Бениславская Г.А. Дневник (Фрагменты) [1917-1926] // в ее кн.: Дневник. Воспоминания. Письма к Сергею Есенину. СПб. 2001.

[242] См. например, протоколы допросов Д.И. Хармса, А.В. Туфанова, А.И. Введенского и др. (1931-1932) (Мальский И. Разгром ОБЭРИУ: материалы следственного дела // Октябрь, №11 1992, с.169-188).

[243] Чудакова М.О. Архивы в современной культуре. // Наше наследие. М. №3 1988, с.143-144.

[244] Богомолов Н.А. Дневники в русской культуре начала ХХ века // в его книге Русская литература первой трети ХХ века. Портреты. Проблемы. Разыскания. Томск, 1999, с.211.

[245] Здесь и далее по уже цитированной книге Богомолова (Богомолов Н.А. указ. соч. с.269).

[246] [Журнал] “Отечественные записки” [первоначально 1830 г.] М. 2001 №1.

[247] Линор Горалик. Собранные листья // НЛО №54, 2’2002, с.245, 242.

[248] Сергей Поездник о походе по карельской реке Керети в авг. 2003 г. // сайт «Водный туризм Украины» (www.poezdnik.kiev.ua/).

[249] Морис Бланшо писал свои философские  фрагменты – как  возражения на полях книг М.Фуко, Ж.Делеза, Д.Деррида... (Бланшо  2003, с.29.

[250] Курчатников А.В. Роковые годы России. Год 1740. Документы. Хроника. СПб. 1998.

[251] Здесь и далее по статье Ольги Захаровой «Чайковский читает Библию» (Наше наследие. М. II (14) 1990, с.22-24).

[252] Чайковский М.И. Жизнь П.И. Чайковского. Т. III, М.-Лейпциг, 1902, с.2-3.

[253] Флоренский П.В.  «Через подвиг же и крест...» // Новый Журнал, № 243 2006 г.

[254] Но – опять-таки не всегда: иногда автор как раз в самообольщении заблуждается по поводу той формы, в которой его тексты представляет ценность для окружающих (вспомним сравнительную оценку художественного творчества Гонкуров и их дневников).

[255] Ковалевская С.В. Воспоминания детства и автобиографические очерки [1860-е – 1880-е гг.]. М. 1945, с.205.

[256] Саакянц Анна. Проза поэта // [комм. в кн.:] М. Цветаева. Собрание соч. в 7 томах. Том 4, М. 1994, с. 630-631.

[257] См. также: Колядич Т.М. Воспоминания писателей. Проблемы поэтики жанра. М. 1998, с.24, 51, 37 [со ссылкой на докторскую диссертацию Галич А. Украинская писательская мемуаристика. 1991].

[258] Предварительный текст данной главы книги опубликован в статье: «Мысль на пути между дневником и текстом. Особенности памяти дневнициста» // [часть 1] Человек. М. 2004 №6; [часть 2] – 2005 №2.

[259] Варлам Шаламов. Воспоминания. М. 2001, с.144-145. После колымских лагерей, в конце жизни В.Т. Шаламов почти полностью оглох. От многих рассказов Шаламова, по свидетельству людей, близко его знавших, на бумаге автором хранились только начальная и конечная фразы, а все остальное до поры до времени держалось «в голове».

[260] Ренате Лахманн. Семиотическое несчастье мнемониста // Сборник статей к 70-летию проф. Ю.М. Лотмана. Тарту, 1992, с. 13.

[261] Ирина Паперно. «Если б можно было рассказать себя...» Дневники Л.Н. Толстого // НЛО №61, 2003’3, с. 296.

[262] Бытовой пример: жена сказала и сделала при муже одно, а он запомнил – нечто другое, и восстановить исходную сцену согласованным образом нет никакой возможности.

[263] Сартр Ж.-П. Дневники странной войны. Сентябрь 1939 – март 1940. СПб. 2002, с.77-78 [запись от 2 окт. 1939].

[264] Из предисловия А.В. Лаврова к книге: А. Белый. На рубеже двух столетий. М. 1989, с.25.

[265] Бугаева Клавдия. Воспоминания об Андрее Белом. // Две любви, две судьбы. Воспоминания о Блоке и Белом. М. 2000, с.256-257.

[266] Ирина Одоевцева. На берегах Невы // Избранное. М. 1998, с.322-323.

[267] Иванов Вяч. Вс. Встречи с Ахматовой // Знамя. 1989 №6, с. 206.

[268] Анатолий Найман. Рассказы об Анне Ахматовой. М. 2002, с.35.

[269] Мандельштам Н.Я. Воспоминания. М. 1999, с.445.

[270] История моей души // Волошин М.А. Автобиографическая проза. Дневники. М. 1991, с. 188.

[271] Дашкова А.Д. Лёв Гумилев начала 30-х // Мера 1994 №4, с.98.

[272] Гумилева Н.В. Пассионарии не обязательно бывают вождями // Московский журнал. 1994 №12, с.10.

[273] Горалик Л. Собранные листья // НЛО. №54, 2002’2, с. 244.

[274] Так предлагается называть это в работе: Рудзиевская С.В. Дневник писателя в контексте культуры ХХ века // Филологические науки 2002 №2 – со ссылками на С. Федякина, В. Лехциера и др.

[275] А практически саму метафору воплотит в жизнь В. Хлебников, как рассказывают, спавший на подушке, внутренность которой составляли его собственные рукописи.

[276] Перцов П.П. Воспоминания о В.В. Розанове // в его книге: Литературные воспоминания. 1890-1902 гг. М. 2002, с.269-270.

[277] Помню, как на первом курсе университета меня поначалу шокировало применение к текстам слова – «памятники».

[278] Надо понимать, что их, так сказать, «символический потенциал», по мнению автора, еще не до конца использован?

[279] Подобным же образом и Лев Толстой, перенося записи из своей записной книжки в дневник, перечеркивал вертикальной чертой карандашом или чернилами уже использованную запись (ПСС. Т.57. М. 1992, с.293).

[280] Коваленко А.Г. «Роман-калейдоскоп» И.Ильфа и Е.Петрова // Ильф И. Записные книжки. М. 2001, с.7.

[281] Горалик Л. Собранные листья // НЛО. №54, 2002’2, с. 236-237, 242-243.

[282] Галина Кузнецова. Грасский дневник. Вашингтон, 1967, с. 270.

[283] Цит. по изд.: Лидия Гинзбург. Предисловие // Вяземский П.А. Старая записная книжка. Л. 1929, с.41. [или: П.А. Вяземский. Старая записная книжка. М. 2000, с. 245-246.]

[284] А.С. Эфрон – Г.С. Эфрону // Марина Цветаева. Семья: история в письмах. М. 1999, с.417.

[285] Здесь цитата из стихотворения Пастернака “Чудо”.

[286] Ариадна Эфрон. Марина Цветаева. Воспоминания дочери. Письма. Калининград, 2000, с.448-450. (Тут вспоминается и знаменитое стихотворение самой М.И. Цветаевой – “Куст”.)

[287] Тут он говорит, собственно, о своих воспоминаниях. Но вот насколько он придерживался того же принципа при написании «Колымских рассказов», сказать трудно.

[288] Шаламов В.Т. Из записных книжек [1971] // Шаламовский сборник. II. М. 1997, с.48.

[289] Ирина Паперно. «Если бы можно было рассказать себя...» Дневники Л.Н. Толстого // Новое литературное обозрение №61, 2003’3, с.297.

[290] Виктор Шкловский. Лев Толстой. [1963] М. 1967, с.78.

[291] Ирина Паперно. указ. соч. с.302-303.

[292] Перевод Л.Пружанской.

[293] Палеолог М. Дневник посла. М. 2003, с.11.

[294] Важно наверно пояснить, что три родных брата Витгенштейна по разным причинам покончили с собой, один из них на фронте – М.М.

[295] Благотворный материал для копателя берестяных грамот, но задумаемся только: насколько более важная информация до нас не доходит, если археологи могут откопать только те записи на бересте, которые средневековый автор просто не удосужился более тщательно уничтожить, скажем, сжечь. Булгаковское, а точнее Воландово утверждение рукописи не горят рассматривать здесь не будем.

[296] “Всем убийцам в моих романах дана настоящая фамилия.” (Шаламов В.Т. Из записных книжек [1972] // Шаламовский сборник. II. М. 1997, с.49.)

[297] Жигулин А.В. Черные камни. Автобиографическая повесть. М. 1990, с.37.

[298] Кора Ландау-Дробанцева. Академик Ландау. Как мы жили. Воспоминания. М. 2002, с.82.

[299] Московский дневник Р.Роллана // Вопросы литературы М. 1989 №3, с.210.

[300] Мотылева Т. Искренность непосредственных впечатлений // Вопросы литературы М. 1989 №3; с.204.

[301] Хожение за три моря Афанасия Никитина. 1466-1472 гг. М.-Л. 1948, с.19-20, 62-63.

[302] Афанасий Никитин – путешественник-писатель // Хожение... с.112-113, 117.

[303] Лурье Я.С. Афанасий Никитин // Словарь книжников и книжности Древней Руси. Вып. 2. Ч.1. Л. 1988, с.85.

[304] Я безмерно счастлив. Эта книга дает мне возможность хранить, беречь и лелеять свое счастье. (нем.)

[305] Обо всем этом я думаю на научном заседании, положив локти на колени, а лицо в ладони. (Неизвестный В.Я. Пропп. СПб. 2002, с.305. Здесь и далее по этой книге в переводе с немецкого Р.Ю. Данилевского).

[306] До 10-го надо держать себя в узде. [и далее, в пер. с нем.:]  В этот день я должен быть здоровым и бодрым. Надо меньше напрягать свои душевные силы. 10-го напишу дальше. Хочется жить. Чрезвычайно.

[307] Предисловие // Ламздорф В.Н. Дневник. 1894-1896. М. 1991, с.21: 8 апр. 1894. (...) Сегодня говорят, что балерина // Ксешинская // только что получила 100.000 рублей и дом в качестве окончательного расчета за отношения с августейшим любовником. Ну и ну! (там же, с.57). То же самое у Суворина: (8 фев. 1993) Любовник посещает Кшесинскую и употребляет ее. Она живет у родителей, которые устраняются и притворяются, что ничего не знают. Он ездит к ним, даже не нанимает ей квартиры и ругает родителя, который держит ее ребенком, хотя 25 лет. Очень неразговорчив, вообще сер, пьет коньяк и сидит у Кшесинской по 5-6 часов, так что он скучает и жалуется на скуку (Суворин 2000, с.98).

[308] Суворин А.С. Дневник. [1893-1909] М. 1992 (с предисловием Михаила Кричевского [Петроград, 1923], с.13.

[309] Видимо, оттого, что он пьет – М.М.

[310] Такое “нытье” как определенный речевой жанр само по себе весьма характерно для дневника. Человеку как бы сам бог велел поплакаться в таком месте (перед самим собой) “в жилетку”.

[311] Эйхенбаум Б.М. Дневник. 1924. // Филологические записки. Вып. 11. Воронеж. 1998, с. 214-216.

[312] Владимирская А.Р. Из творческой истории «Трех сестер» // Литературное наследство. Чехов. Т.68. М. 1960, с.2.

[313] http://www.a-z.ru/women/texts/tolstayar.htm

[314] Малиновская Н.Р. Каталонская элегия // Дали А.-М. Сальвадор Дали глазами его сестры [1949]. 2003, с. 9,12.

[315] Один из возможных объектов ее негодования (5 авг. 1908): “(...) Еще в июле приезжали фотографы из Петербурга делать снимки для «Нового времени» по поводу юбилея Льва Николаевича. Они снимали целых два дня беспрестанно [имеются в виду снимки известного фотографа Булла на торжествах по поводу юбилея – 80-летия Л.Н. Толстого]. На второй день мы с женой были в Ясной. Очень было неприятно. С.А. суетилась, стараясь попасть непременно на все снимки и на самое видное место. Л.Н. чувствовал себя очень нехорошо. Он сказал мне на мой вопрос, не устал ли он: # – Нет, не устал, а мне просто стыдно на старости лет такими глупостями заниматься...” – Кроме того, у Гольденвейзера дается слишком откровенное описание сна в записи 27 авг. 1908 рассказа Л.Н. ему от 24 авг.: “ – Я видел сегодня странный, отвратительный сон, будто я имел половое общение с женщиной ; я вам не назову с кем, это все равно, – и самое удивительное, что во сне не чувствовал никакого отвращения или сознания, что это дурно. (...)”

[316] Достоевская А.Г.  Дневник 1867 г. Кн. II, М. 1993, с.169, 185.

[317] Белов С.В., Туниманов В.А.  А.Г. Достоевская и ее воспоминания // Достоевская А.Г.  Воспоминания. М. 1981, с.14.

[318] Миллер О.В. Пометы Блока на книгах по истории русской литературы XIX в. // Александр Блок. Новые материалы и исследования. Кн.4. М. 1987, с.57, 59.

[319] Остерман Л.А. Сражение за Толстого. М. 2002, с.38.

[320] Долгоруков И.М.  Капище моего сердца или словарь всех тех лиц с коими я был в разных отношениях в течение моей жизни. М. 1890, с.4.

[321] Русско-английский словарь Ричарда Джемса [1618-1619 гг.] // Ларин Б.А. Три иностранных источника по разговорной речи Московской речи XVI-XVII веков. СПб. 2002.

[322] Русская Старина, СПб. 1882, часть IXLIX, с.8-9.

[323] Ингер А.Г.  Свифт и его «Дневник для Стеллы» // Свифт Д. Дневник для Стеллы. М. 1981, с.516, 515, 517.

[324] Протоиерей Александр Шмеман. Дневники. 1973-1983. М. 2005, с5.

[325] О Платонове: (9.3.1973) “В чисто литературном плане Платонов [Шмеман только что прочел «Чевенгур»] совершенно лишен дара построения” (с.14). О Набокове: (4.5.1978) “В каком-то смысле все его творчество – карикатура на русскую литературу (Гоголь, Достоевский, Толстой, Чехов). Будучи частью ее, он ее не принял. (с.431)”

[326] О Солженицыне, после второй с ним встречи и совместной поездки, на машине по Канаде (12.5.1975): “Какой же все-таки остается «образ» от этих четырех дней, в которые мы расставались только на несколько часов сна? # Великий человек? В одержимости своим призванием, в полной с ним слитности – несомненно. (...) Но (вот начинается «но») – за эти дни меня поразили: # 1) Некий примитивизм сознания. Это касается одинаково людей, событий, вида на природу и т.д. В сущности, он не чувствует никаких оттенков, никакой ни в чем сложности. # Непонимание людей и, может быть, даже нежелание вдумываться, вживаться в них. Распределение их по готовым категориям, утилитаризм в подходе к ним (с.183).”

[327] Отсюда, по-видимому, и специфическое название дневника А.И. Тургенева «Белая книга, или бред, по большей части, полуночный» (Егоров О.Г. 2003, с.70).

[328] Демидова О.Р. О камер-фурьерских журналах и о журнале Ходасевича // Ходасевич В.Ф. Камер-фурьерский журнал. М. 2002, с.20.

[329] Бланшо Морис. Ницше и фрагментарное письмо // НЛО №61 3’2003, с.12.

[330] Литературное Наследство. Т.22-24. М. 1935, с.92-113.

[331] ст. Козьмин Б. «Одоевский в 1860-е годы», Бриксман Б. «Одоевский и его дневник» // Литературное Наследство. Т.22-24. М. 1935, с.79, 89.

[332] На самом деле, по крайней мере в последние годы своей ссылки Шевченко пользовался достаточной свободой, во всяком случае письменными принадлежностями он был обеспечен.

[333] Среда и пятница – дни традиционного поста у православных.

[334] Одоевский В.Ф. “Текущая хроника и особые происшествия” // Литературное наследство. Т. 22-24. М. 1935.

[335] Коншина Е.Н. Записные книжки // Из архива А.П. Чехова. Публикации. М. 1960, с.10-11.

[336] Алексей Яблоков. Мелочи жизни Венедикта Ерофеева // Венедикт Ерофеев. Записные книжки 60 годов. 1959-1970). М. 2005, с.6-7.

[337] Чернышевский Н.Г. Дневники [1848-1853] // ПСС в 16 тт. Т.1. М. 1939, с.208-209.

[338] Цит. по реферативной книжке И.О. Шайтанова «Как было и как вспомнилось» (М. 1981, с.59). Там же, кстати, автор пишет относительно мемуарной прозы Валентина Катаева: “он как будто экспериментально проверяет каждой своей новой книгой, на что способна эта, возникающая под его пером жанровая форма. «Не роман, не рассказ, не повесть, не поэма, не воспоминание, не мемуары, не лирический дневник... # Но что же? Не знаю!»” (там же, с.13). Последние по времени результаты исследования этой темы – в книге Котовой и Лекманова (В лабиринтах романа-загадки. Комментарий к роману В.П. Катаева «Алмазный мой венец». М. 2004).

[339] То же самое и у Тараса Шевченко, когда тот переходит от дневника к автобиографии.

[340] Что отмечено его комментатором, П.И. Бартеневым (цитир. по: Николина Н.А. Поэтика русской автобиографической прозы. М. 2002, с.121).–  Державин Г.Р. Записки. 1743-1813. Полный текст. М. 2000, с.7. – В отличие от дневника, такая форма, т.е. 3 л. ед.ч., принята была – в автобиографиях: см. Шевченко Т.Г. Автобиография [написана в 1860]. Дневник [1857-1858]. Киев, 1988, с.29-31.         В статьях Атаровой и Лесскиса на основе анализа около тысячи произведений европейской и американской литературы от античности до наших дней подсчитано, что только в 2% случаев используется форма 3 лица в применении к автору (он), а в большинстве случаев (80%) – форма 1 лица (я или мы), в 18% же имеет место сочетание форм 1 и 3 лица (Атарова К.Н., Лесскис Г.А. Семантика и структура повествования от 3-го лица в художественной литературе // Известия АН. Сер. Литературы и Языка М. 1’1980 Т.39, с.33 и их же более ранняя статья: Семантика и структура повествования от 1-го лица в художественной прозе // там же 1976’4 Т.35).

[341] Оленина А.А. Дневник Annette. М. 1994, с.71.

[342] Дневник А.В. Храповицкаго 1782-1793. Т.1, СПб. 1874. Предисловие Николая Барсукова, с. XI. По рассказу о Храповицком Бантыш-Каменского, “уверяют, будто он при всех своих достоинствах имел одинакую слабость с бессмертным лириком нашим Ломоносовым, только предавался оной ложась спать, в надежде, что не будет потребован во Дворец”. В обязанности секретаря входил доклад императрице поступивших на ее имя прошений, чтение ей «перлюстраций» и помощь ей в ее литературных занятиях (там же).

[343] Шварц Е.Л. Бессмысленная радость бытия. Дневники и письма [1953-1957, начинает с событий 1939]. М. 1999, с.9-10,12.

[344] Елена Михайлик. В контексте литературы и истории // Шаламовский сборник. II, М. 1997, с.115-116.

[345] http://www.uni-muenster.de/Romanistik/Aragon/werk/spaet/mv_f.htm

[346] Петро Григоренко. В подполье можно встретить только крыс. М. 1997, с.262-263. Ср. там же, с.250: Я уверен, что истинная жизнь на войне и памятна прежде всего ситуациями критическими – для личной жизни и для жизни близких тебе людей. Сами же боевые действия, их ход и характер запоминаются не все подряд, а те, которые чем-то примечательны.

[347] См., например, Виолле К. Малая космология автобиографических произведений // Известия ОЛЯ 2’2004, Т.63, с.58.

[348] Мещерская Е.А. О «Ботичелли»; О предках; О Дзержинском // Огонек 1987 №43, с.27-30.

[349] Мемуары генерала барона де Мирбо. М. 2005. [Paris, 1891].

[350] Лихачев Д.С. Воспоминания. Избранное. СПб. 1997.

[351] Фрейлина ее величества. «Дневник» и воспоминания Анны Вырубовой. М. 1990, с.5.

[352] Гольденвейзер А.Б. Вблизи Толстого (Записи за 15 лет). В двух томах. Том 1. М. 1922, с.V.

[353] Гусев Н.Н. Памяти Душана Петровича Маковицкого // Маковицкий Д.П. Яснополянские записки. 1904-1910 годы. Вып.1. М. 1922, с.9.

[354] Ю.Фохт-Бабушкин. В.В. Вересаев и его публицистические повести // Вересаев В.В. Записки врача. М. 1986, с.12.

[355] Круг чтения. Избранные, собранные и расположенные на каждый день Львом Толстым мысли многих писателей об истине, жизни и поведении. Изд.2. Т.2. Вып. 1-2. М. 1909, с.4.

[356] Ирина Паперно. «Если б можно было рассказать себя...» Дневники Л.Н. Толстого // НЛО №61, 2003’3, с.309-310.

[357] Записи о жизни господина Паскаля, написанные Маргаритой Перье, его племянницей // Блез Паскаль. Мысли. М. 2003, с.51.

[358] Ю.Гинзбург. От переводчика // Блез Паскаль. Мысли. М. 2003, с.56.

[359] Зима и весна [1875-1876, без числа] // Надсон С.Я. Проза. Дневники. Письма. СПб. 1912, с.27.

[360] Егоров О.Г. Дневники русских писателей XIX века. Исследование. М. 2002; Русский литературный дневник XIX века. История и теория жанра. М. 2003.

[361] (11.7.1895) “Восходя на 75 ступень жизненной горы, я увидел многое, чего не видел прежде.” (Забелин И.Е. Дневники. Записные книжки. М. 2001, с.191.)

[362] Классическим дневником он называет такой, который ведется автором непрерывно в течение многих лет, почти всю сознательную жизнь (Егоров О.Г. 2003, с.248).

[363] Пропп В.Я. Дневник старости. 1962-196... // Неизвестный В.Я. Пропп. СПб. 2002 [публ. А.Н. Мартыновой]. Впрочем, известно, что и в молодости (1911 г.) он вел дневники, но большая часть из них утрачена (с.334).

[364] Банк Н.Б. Нить времени. Дневники и записные книжки советских писателей. Л. 1978, с.144.

[365] Радзиевская Т.В. Некоторые наблюдения над функционально-семантическими и  стилистическими особенностями дневников // Стил. Белград, 2005, №3.

[366] Стерн Л. Дневник для Элизы [1763] // в его кн. Сентиментальное путешествие. СПб. 2000.

[367] Фельдман О.М. О Теляковском и его дневниках // Теляковский В.А. Дневники директора императорских театров. М. 1998.

[368] Теляковский так и не успел довести этот труд до конца, а только до 1910 г.

[369] Из дневника В.А. Теляковского (публ. А.Э. Фриденберга) // Литературное наследство. Чехов. Т.68. М. 1960, с.513-514.

[370] Корабельникова Л.З. [Предисловие] // Танеев С.И. Дневники. 1894-1909. Кн.1. 1894-1898. М. 1981, с.9-45.

[371] Танеев С.И. Дневники. Кн. 3. 1903-1909. М. 1985, с.465-466 (комментарии).

[372] Предисловие: Виталий Русаковский. Летопись творчества и борьбы (к характеристике дневника Шевченко) к изданию (Шевченко 1988. с.5). – [Но странным противоречием к этому выступает примечание (с.301), где сказано, что комендант Новопетровского укрепления, где находится Шевченко, майор И.А. Усков, проникшись симпатией к автору, вопреки царскому запрету давал возможность подчиненному писать и рисовать (ср. также отношение к занятиям в тюрьме заключенного В.К. Кюхельбеккера, который открыто мог писать свой «журнал»).]

[373] По поводу этого разграничения, введенного немецкими историками памяти Алайда[ой] и Я.Ассман[ом] , автор (Александр Эткинд. указ соч., с.44) справедливо замечает, что «температура памяти» зависит, скорее, от политической позиции вспоминающего, чем от самого фактического материала.

[374] Игнатьев А.В. С.Ю. Витте и его «Воспоминания» // Витте С.Ю. Воспоминания. Т.1., Таллинн-Москва, 1994, с.5-7.

[375] Моисеева Н.Г. Записки и воспоминания русских женщин и их культурно-историческое значение // Записки и воспоминания русских женщин XVIII – первой половины XIX веков. М. 1990.

[376] Оленина А.А. Дневник. Воспоминания. СПб. 1999, с.29 (написание авторское); Файбисович В.М. Судьба дневника Анны Олениной (там же), с.38-40.

[377] Оом О.Н. Предисловие [1935] // Оленина А.А. Дневник Annette. М. 1994.

[378] Пирогов Н.И. Из «Дневника старого врача» // его же: Севастопольские письма и воспоминания. [М.] 1950.

[379] Минц З.Г. Структура поэтической личности и текстология // в ее книге: Поэтика русского символизма. СПб. 2004, с.448.

[380] Вячеслав Нечаев. Ненаписанные воспоминания. Беседы с И.М. Гронским // Минувшее №16. Исторический альманах. М.-СПб. 1994, с.104-105. – Впрочем, письменные воспоминания Гронского, как представляется, совсем не так интересны, как были его устные рассказы. (Гронский И.М. Из прошлого. Воспоминания. М. 1991.)

[381] Цитата из рец.: Смолицкая О.В. Девочки писали рассказы (на кн.: Рукописный девичий рассказ. Сост. С.Б. Борисов. М. 2000 // НЛО 6’2004 №70, с.370, со ссылкой на работу Т.А. Китаниной).

[382] Я благодарю за последний вариант – Тимура Радбиля. В монографиях О.Г. Егорова именно человек, ведущий дневники (а не их изучающий!), назван почему-то дневниковедом – скорее всего, ошибочно, вместо дневниковода (Егоров О.Г. [часть 2] Русский литературный дневник XIX века. История и теория жанра. Исследование. М. 2003, с.4; см. также его же: [часть 1] Дневники русских писателей XIX века. Исследование. М. 2002).

[383] Здесь я благодарен за пример Ольге Меерсон, которая привела название пьесы Козьмы Пруткова – "ФренолОг или черепослов" (в слове черепослов – игра на том, что последняя его часть может означать и пособие (по черепам), и соответствующего специалиста: часослов, но – богослов).

[384] Leleu Michèle. Les Journaux intimes. Paris, 1952.

[385] Напомню, что в квадратных скобках – пояснения, вставки, комментарии – М.М.

[386] Дневники императора Николая II. М. [изд. "Орбита"] 1991 [в сумме около 700 стр.]. Опять-таки  с купюрами они представлены и в интернете: Дневники Николая II. (1916 [конец], 1917, 1918) http://www.rus-sky.org/history/library/dairy.htm – по изданию: Красный архив. 1927. № 1-3; 1928. № 2.

[387] П<етрович, Павлович, Прокофьевич, Парфенович, Парамонович, Пафнутьевич…?>. – В угловых скобках здесь и далее помещаю мои собственные предположения – М.М. (Дневник москвича, 1917-1924. М. [Военное издательство] 1997  [в 2 томах около 600 стр.]). По ошибке в этом издании автор значится на последних страницах (в обоих томах книги) как Николай – соответственно неправильно книга стоит в каталогах библиотек – тогда как в более раннем французском издании (Ymca-press, Paris, 1990) имя указано верно – Никита Окунев. Но вот отчества ни из одного, ни из другого издания (ни из самого опубликованного текста) установить не удается.

[388] Есть еще издание «Дневник императора Николая II. 1890-1906» (ред.: А.С. Бурдыкин, послесловие: В.М. Шевырин). М. 1991, но тоже только выборочное, где фиксируются, например, такие стороны быта будущего царя (из записи в Царскосельском военном лагере:) 29 июля <1890>. Воскресенье. <…> После основательной закуски у кавалергардов поехали в театр. <…>  На Горке были уже с испанцами, цыганами и малороссиянами. # 30 июля. <…> Дело на Горке разгорелось и продолжалось до 11 часов утра. Я был отнесен офицерами домой. <…> # 31 июля. Вторник. Вчера выпили 125 бутылок шампанского. Был дежурным по дивизии.»

[389] А начал вести их чуть ли не в 9 лет –  по свидетельству его камердинера Радцига, каждый вечер он посвящал некоторое время, перед тем как выпить стакан свежего молока и идти спать, тому чтобы сделать запись в красивой тетрадке (Дневник императора Николая II. 1890-1906. М. 1991, с.274).

[390] Напомню, что выделения в тексте подчеркиванием – мои (по большей части они фиксируют проявления в дневнике эмоций), при этом собственные выделения автора цитаты передаю жирным шрифтом – М.М.

[391] Родная сестра русской императрицы Александры Федоровны – Ирен, или принцесса Ирина-Луиза-Мария, была замужем за братом императора Германии Вильгельма – принцем Генрихом Прусским.

[392] Тело Распутина вначале поместили в Чесменскую богадельню, расположенную в 5 км. от Петрограда, по дороге в Царское село. Для прощания не были допущены ни его жена, ни дочери, ни многочисленные знатные поклонницы. «Во избежание возможных в дороге осложнений» Распутин был временно похоронен в Царскосельском парке. Лишь весной останки предполагалось переправить на родину, в сибирское село Покровское. На похоронах присутствовал только крайне ограниченный круг лиц – царь, царица, их дочери, Вырубова, Протопопов, придворные чины (Николай Романов. Страницы жизни. СПб. 2001, с.111).

[393] Немецкие книги с 1914 года исключаются из читаемых царем.

[394] Окуневу погода не представляется столь важной информацией – основную «погоду» для него представляют политические события.

[395] Многих поражало его полное хладнокровие во время кровавых событий 9 января 1905 г.

[396] Мать Николая II, императрица Мария Федоровна (вдова императора Александра III и дочь датского короля Христиана IX, Дагмара-София-Доротея), 21 марта 1917 г. уехала со своими дочерьми Ольгой и Ксенией в Крым, а оттуда, в апреле 1919,–  в Данию, она умерла в эмиграции в 1928 г. (Николай Романов 2001, с.10).

[397] Первоначально царская семья надеялась, что их из Царского села (особенно после июльских беспорядков в столице) отправят в Крым, в Ливадию, но: (28 июля 1917) После завтрака узнали от гр[афа] Бенкендорфа, что нас отправляют не в Крым, а в один из дальних губернских городов в трёх или четырёх днях пути на восток! Но куда именно, не говорят, даже комендант не знает. А мы-то все так рассчитывали на долгое пребывание в Ливадии!

[398] Мосолов А.А. При дворе последнего Российского императора. Записки начальника канцелярии Министерства Императорского Двора. М. 1993, с. 21-23.

[399] Кшесинская М.Ф. Воспоминания. М. 2001, с.70.

[400] Сохранились его мемуары: Панкратов В.С. С царем в Тобольске. Л. 1925. С царем он пробыл до февраля 1918, потом ушел со своего поста, так как был избран в Учредительное собрание и уехал в Петроград. (По дневнику самого царя Панкратов отстранен еще 26 января, это старый стиль.)

[401] Здесь само слово фиксирует не эмоцию, а вполне реальный объект, служит эвфемизмом. В книге Панкратова описаны следующие мелкие инциденты: случай с ванной, которая была обещана наследнику, а в ней мылась одна из дам царской свиты (во всем доме по старым нормам была одна ванная комната); пропажа портьер в комнатах царя, вонь от мусорных баков итд. (с.47-49).

[402] На самом деле главой Временного правительства Керенским ему было дано – "право просмотра переписки, адресованной членам царской семьи, а также отправляемой ими" (с.14-15),  хотя занятие досмотра переписки Панкратову было, как он пишет, глубоко отвратительно, а письма, адресованные царю, он называет "порнографическими" (поскольку они содержали грязные ругательства в его адрес и в адрес всей семьи), но разборке писем Панкратов вынужден посвящать иногда все утро, по большей части отправляя всё просмотренное – в печь (там же, с. 36-37).

[403]  По мнению Панкратова, это объяснялось опасениями возможных покушений на жизнь и достоинство самого царя и его семьи (памятны безобразия, учиненные во время приезда в Тобольск Григория Распутина). Тоболяки явно настроены враждебно к царской чете (с.29-30).

[404] После падения Временного правительства тобольский Совдеп дважды требовал перевести царя в каторжную тюрьму (Панкратов, с.78), а также пытался заменить солдат охраны – на «сознательных» рабочих из Омска, но Панкратов этого не позволил (с.39), это удалось сделать позже, когда он уехал. Панкратов пишет, что с нового, 1918 года, после объявления демобилизации, солдаты стали проситься по домам, их пришлось отпускать: Многие из них приходили ко мне и откровенно сознавались, что поступают нехорошо... но ведь пять лет на службе... по два и больше года были на позиции... из деревни пишут, что там не спокойно... идут грабежи, обиды... (...) Уж вы нас не судите за это... Говорили они. И мне ничего не оставалось, как соглашаться с ними и отпускать их (там же, с.72).

[405] Вот здесь его дневник уже становится внешне похож на дневник Никиты Окунева (ср. ниже). (Приводимой в книге записи нет в электронной версии дневников Николая II в интернете.)

[406] Вот и ранее, 21 ноября: Праздник Введения во Храм пришлось провести без службы, потому что Панкратову неугодно было разрешить её нам! Погода была тёплая. Все работали на дворе.

[407] Авдеев А.Д. Николай Романов в Тобольске и Екатеринбурге // Красная Новь М. 1928 №5, с. 185.

[408] Впоследствии и Авдеев будет устранен с этой должности, его заменит Юровский.

[409] Боткин Е.C.  – лейб-медик царя, расстрелянный вместе с его семьей в Екатеринбурге.

[410] Платонов О.А. Николай Второй. СПб. 1999, с. 445. По словам женщин, мывших полы в ипатьевском доме за день до расстрела, Юровский запретил им разговаривать с кем-либо из царской семьи, а люди внутренней охраны «были какие-то нерусские и жили в комнатах нижнего этажа» (Дитерихс М.К. Убийство Царской Семьи и членов Дома Романовых на Урале. Ч. I, М. 1991 [впервые вышла в 1922 г. во Владивостоке], с.102).

[411] Кинг Г., Вильямс П. Романовы. Судьба династии. М. 2005, с.494.

[412] Эдвард Радзинский. «Расстрел в Екатеринбурге» // Огонек 1990 №2, с.25-26.

[413] Гиппиус З.Н.  Из дневников. Черновые тетради (1917-1919) // в ее кн.: Ничего не боюсь. М. 2004, с.477.

[414] Из дневников Николая Павловича // Междуцарствие 1825 года и восстание декабристов в переписке и мемуарах членов царской семьи. М.-Л. 1926 [публ. и комм. Б.Е. Сыроечковского], с. 63-64, 68.

[415] Такой журнал ведет свое происхождение от "походных" или так называемых путевых юрналов Петра I, писанных самим царем или кем-то из его близкого окружения (с 1695 по 1726). До 1730 г. подобные журналы велись анонимно, а позже должны были подписываться – секретарем или специальным чином, назначаемыми из придворных служителей, камердинеров или гоф-фурьеров (должность ведущего их меняла названия). Вот другие наименования самого журнала в эпоху зарождения жанра (1720-1740 гг.): Журнал придворной конторы на знатные... оказии, Церемониально-банкетный журнал, гоф-штаб-квартирмейский журнал... Уже под конец жизни Петра интерес в журнале стал явственно перемещаться от военных походов – к жизни светской, а в эпоху Екатерины он сделался официальным парадным дневником (Демидова О.Р. О камер-фурьерских журналах и о журнале Ходасевича // В.Ф. Ходасевич. Камер-фурьерский журнал. М. 2002, с.4-8). Вот характерная формула, в 3-м лице, для представления фактов в одном из таких журналов, 1887-го г., о Екатерине: "...ЕЕ ИМПЕРАТОРСКОЕ ВЕЛИЧЕСТВО изволила выход иметь..."; частная жизнь не подлежала освещению в официальном дневнике, для нее существовали иные жанры: дневник интимный и эпистолярия (там же, с.9,13). Что такое был камер-фурьерский журнал у последнего российского императора поясняют нам также воспоминания Мосолова: В этот журнал записывались все приемы и выезды как царя, так и царицы, все времяпрепровождение Их Величеств во дворцах. Журналы эти велись в трех экземплярах: один каждое утро клался на письменный стол императора в запечатанном конверте; второй экземпляр, тоже запечатанный, посылался министру двора, третий же хранился в особом железном ящике у камер-фурьера. Они считались весьма секретными (Мосолов А.А. с.203).

[416] Или же ср. берлинскую запись Ходасевича: Танцы, лаконично скрывающую под собой – личную трагедию Андрея Белого (подробнее Ходасевич с.15, а также в мемуарах Одоевцевой).

[417] У Ходасевича косая черта / разделяет записи, сделанные в разные части дня и еще обозначает обычно конец дневниковой записи; тогда как в квадратные скобки (интересная особенность!) он вероятно заключает сообщения о несостоявшихся или только планирующихся событиях (Демидова с.20).

[418] Янушкевич А.С. Дневники В.А. Жуковского как литературный жанр // Жуковский В.А. Дневники. Письма-дневники. Записные книжки. 1804-1833 // Полное собрание сочинений и писем (в 20 томах). Том 13. М. 2004, с.405.

[419] Здесь и ниже я использую четыре точки …. для обозначения прерванной [мной] фразы в цитате – М.М.

[420] Все даты в дневнике Окунева с момента перехода на новый, «европейский», стиль, то есть с 1/14-го февраля 1918 г., указываются по двум стилям. В этот же день император Николай (в Тобольске) также переходит на указание дат двумя стилями, комментируя это следующим саркастическим замечанием: Узнали, что на почте получено распоряжение изменить стиль и подравняться под иностранный, считая с 1 февраля, то есть сегодня уже выходит 14 февраля. Недоразумениям и путаницам не будет конца! Но интересно, что через неполные 4 месяца, уже с 1 апреля 1918 по новому стилю, то есть еще до переезда в Екатеринбург, он вновь возвращается к старому стилю – 19 марта!

[421] Окунев смеется над этим выражением (9/22 мая 21): ...выходит, что Ленин с "душевной" Сухаревкой сел в калошу... ?-<то есть, надо понимать, сел в калошу, по-видимому, с надеждами на то, что реальную свободу рынка может заменить некая "душевная" свобода>. А вот еще за два года до этого (17/30 мая 19): Ну Сухаревка! Как она разрослась, матушка! Теперь протяжение ее от самых Красных ворот до Самотечной площади, да с боков по разным Спасским, Уланским, Дьяковкам, Стрелецим, Сретенке и Мещанским еще отроги. Народу-то не перечесть, и обороты, должно быть, на десятки млн. в день.

[422] Или (17/30 мая 19) слово кинемо – в значении кинематограф – что, кстати, совпадает с употреблением его в семье М.А. Булгакова, согласно книге: Земская Е.А. Михаил Булгаков и его родные. Семейный портрет. М.: Языки славянской культуры, 2004. Из вариативных употреблений у Окунева в 1920-1921 гг. можно отметить, в значении чрезвычайная комиссия (ЧК): чрезвычайка  чрезвычалка – да и просто чекушка.

[423] Экзотическую манеру Болдырева переходить на иностранные языки можно сопоставить с аналогичными переходами в письмах русских интеллигентов, посылаемых за границу, с «попытками донести до адресата какую-нибудь крамольную мысль, какое-нибудь критическое замечание» в письмах своим детям в Маньчжурию из Москвы Ольги Александровны Толстой-Воейковой (Жобер В.  Предисловие // Русская семья в водовороте «великого перелома». Письма О.А. Толстой-Воейковой. 1927-1929, СПб. 2005, с.9).

[424] 12/25 мая 1921 он смотрит "Ромео и Джульетту" в Камерном театре и постановка ему явно не нравится: вообще он не любит в театре того, что называет "футуризмом".

[425] Далее он выражает надежду, что, как и в известном ему дневнике Н.И. Пирогова, писанном исключительно для самого себя, какой-нибудь потомок все же сможет найти что-то для себя интересное.

[426] Этим словом он в шутку называет своих друзей по старому месту службы, то есть "транспортному" кружку в конторе пароходного общества «Самолет». – Николай I, в отличие от Окунева, в своем дневнике обычно ставит крестик не в начале, а в конце поминальных записей – как, например, после следующей, касающейся трагического прошлого (и предвидимого печального будущего России, 19 июля 1917): Три года тому назад Германия объявила нам войну; кажется, целая жизнь пережита за эти три года! Господи, помоги и спаси Россию! [Примечание издателя: После восклицательного знака поставлен крест].

[427] Тут виден его живой и «непредвзятый» взгляд даже в рамках такого узкого жанра, как поминовение усопшего.

[428] Кстати, это совпадает с одним из анекдотов, воспроизводимым и в дневнике М.М. Пришвина.

[429] Этой записи предпослан в сноске комментарий, где говорится, что данный бюллетень скрывал под собой первый удар Ленина (при котором на самом деле отнялась речь и вся правая сторона туловища).

[430] Таких людей, как его жена, называют спекулянтами (7/20 июля 20), а таких, как сам Окунев, в то время несколько презрительно именуют – специалистами (что фиксирует, кстати, и дневник Пришвина, там: спец-человек).

[431] Если сравним это с интенсивностью гораздо более регулярных (но и более кратких) записей в дневнике императора Николая, то там на каждый из полных лет приходилось в среднем по 50-60 страниц. (Только за полугодия 1907 г. – 30 страниц, а за 1894 и последнее 1918 г. – по 20 страниц.)

[432] Обозначение дневниковых дат в данной главе – в скобках через точку: число, месяц, (сокращенно) год.

[433] Алексей Варламов. Пришвин и Бунин // Вопросы литературы. 2001 №2, с.34.

[434] Шварц Е.Л. Телефонная книжка. М. 1997, с.464. – Кстати сказать, вопрос о поведении (поведении писателя помимо его творчества) в последние годы очень волновал самого Пришвина.

[435] Николай Ашукин. О виденном и слышанном [1925] // Дон. 1996 №4, с.233 [со ссылкой на устный рассказ Лидина].

[436] Давыдов К.Н. Мои воспоминания о М.М. Пришвине // Личное дело Михаила Михайловича Пришвина: Воспоминания современников. Война. Наш дом. СПб. 2005, с.41-42.

[437] Пришвина В.Д. [составитель и автор сопроводительного текста в книге] // Пришвин М. Сказка о правде. М. 1973, с.307

[438] Дворцова Н.П. «Экстерриториальный» Пришвин (О литературной репутации Михаила Пришвина) // Вопросы литературы. М. 2004 №1, с. 53-54, 56, 59-60, 65.

[439] Цитаты из статьи-предисловия Н.И. Замошкина «Писатель-берендей» к книге: Пришвин М. Охота за счастьем. М. 1933, с.21.

[440] Горький М. [предисловие без заглавия к указ. изд.], с.6-7.

[441] Лавров А.В. «Производственный роман» – последний замысел Андрея Белого // Новое литературное обозрение. М. №56, 20024 с.114,115,129.

[442] Пришвин М. Мой очерк. М. 1933, с.201.

[443] Алпатов-Пришвин. Л.М. Из воспоминаний об отце // Личное дело Михаила Михайловича Пришвина: Воспоминания современников. Война. Наш дом. СПб. 2005, с.98, 103.

[444] М.Пришвин. Скорая любовь. М. 1933, с.10.

[445] М.Пришвин. Мой очерк. М. 1933, с.176, 161.

[446] В "Блокадной книге" Даниила Гранина и Олеся Адамовича обширно цитируется дневник историка Георгия Алексеевича Князева (насчитывавший как будто даже более тысячи страниц), но он не издан полностью.

[447] Замечу, что в это самое время, 3 декабря,  уже умер в Ленинграде – от недоедания – художник Павел Филонов (Адамович А., Гранин Д. Блокадная книга. [1979] СПб. 1994, c.332-333).

[448] Один из примеров его юмора (16 янв.43): Кормили меня на этот раз Федор Федорович и Степан Осипович совместно*. (Прим.*: имеются в виду лекции  – об адмиралах Ф.Ф. Ушакове и С.О. Макарове.)

[449] Здесь, как и ранее, в угловых скобках […] – мой комментарий, а комментарии издателей, взятые из текста самой цитируемой книги, помечены звездочкой * – и заключены в простые скобки: (Прим.*:) – М.М.

[450] Первая часть известной "Блокадной книги" Даниила Гранина и Алеся Адамовича вышла уже более четверти века назад, совсем в другую эпоху, в 1979-м. Она написана с оглядкой на тогдашние условия: так, в более позднем предисловии (2003 г.) Гранин пишет о цензуре, которой подверглась книга сразу же по выходе (см. также его отдельную, опубликованную позднее, «Запретную главу»): "Что не устраивало цензуру? Во-первых, малейшее упоминание о людоедстве. О мародерстве. О каких-то злоупотреблениях с карточками. О том, что в голоде был отчасти виновен... виновны власти. О Жданове наши нелицеприятные, значит, высказывания. Ну, было, например, такое, о чем сразу донесли Суслову. Баня. Где-то в феврале в Питере открылась первая баня. По-моему, на Мытнинской. И по этому поводу было несколько рассказов людей, которые попали в баню. Топлива не было, и топили только одно отделение, где мылись мужчины и женщины вместе. Но это были не мужчины и не женщины. Это были просто скелеты, которые помогали друг другу, потому что поднять шайку с водой не могли. Об этом было запрещено категорически упоминать как о порнографии. Хотя то был пример каких-то целомудренных отношений людей, блокадников... Ну, вот такого рода замечания."

   Но "баня" – это только цветочки по сравнению с тем, о чем хладнокровно и по возможности беспристрастно повествует Болдырев... Вот, например, (17 мар.42): У Пяти углов впереди идут две женщины, обрывок их разговора: «Да что там, я сама видела покойника — задница вырезана» (это к вопросу о людоедстве!). О том, что с карточками дело обстояло тоже явно не просто – (19 янв.42,...): выменивали вещи на хлеб, постоянно под страхом незаконности питания по нескольким карточкам (с.270) итп.

[451] А.И. Пастер (или для нее Шура) в то время был командиром в штабе Ленинградского фронта, а Болдырев (Сандрик) только еще записался добровольцем в ополчение. Почти на глазах мужа произошло объяснение между Гарбузовой и Болдыревым (во всяком случае жена ему всё откровенно рассказала). И тогда Пастер сам пошел к директору Эрмитажа, где работали его жена и Болдырев, к  Иосифу Абгаровичу Орбели, и упросил того написать бумагу, по которой Болдырева отозвали из ополчения: в результате тот вернулся обратно в Эрмитаж (ни сам АБ, ни жена об этом не знали, сообщил ей – намеком – лишь сам Орбели: У Вас, детка, замечательный муж. Такие люди редко встречаются. Он мне рассказал о Вас и о Сандрике. – Участь ополчения, к сожалению, была печальна, о чем Пастер, будучи человеком практичным и дальновидным, очевидно уже тогда догадывался: Вскоре полк выступил из Ленинграда и был уничтожен немецкими самолетами, в живых осталось несколько человек (там же: с.18-19). Из дневника Болдырева [через полгода]: "(19 мар.42): На Литейном встретил толстого старшину-геркулеса из нашей «добровольной» части в халтуринских казармах [именно оттуда АБ должен был отправиться с ополчением на фронт]  Он сидел на тумбе, отдыхая, покуривал «носогрейку». Нашу дивизию всю растрепали под Порховым. От роты осталось 6 человек, все ранены. Спаслись только одни евреи, все устроились — кто интендантом, кто комендантом".

[452] Все последующие годы я в душе гордилась тем, что Александра Николаевича из-за моего «тайного поступка» не отправили простым рядовым на фронт и он остался жив. Ему я об этом не рассказывала. Этого вопроса мы никогда не касались (Предисловие, с.20). [Интересно, почему же все-таки не рассказывала Болдыреву эту историю сама Гарбузова? По логике вещей, за четыре десятилетия их совместной жизни должна была бы во всем признаться. Но он – то ли так и не удостоил этот ее рассказ какого-то собственного комментария, то ли все-таки не знал (не верил?) такому (слишком простому?) объяснению своей блокадной участи.]

[453] Команда — противопожарная команда МПВО, организованная в Эрмитаже в самом начале войны. Командиром команды был А.Н. Болдырев, заместителем Б.Б. Пиотровский. В дни дежурств (через день) команда находилась на казарменном положении и размещалась в бомбоубежище, которое было устроено в подвалах Эрмитажа. См. Пиотровский Б.Б. Страницы моей жизни. СПб., 1995, с. 184 (прим.изд.). – Кстати, в предисловии к этому изданию Р.Джанполадян-Пиотровской указано, что будущий директор Эрмитажа Б.Б. Пиотровский все-таки вел путевые дневники, когда бывал в экспедициях или командировках (с. 8-9) – но не во время блокады – М.М.

[454] Вот из дневника уже другой блокадницы – Веры Инбер (1 янв.42): “Мое пренебрежение к дневникам – преступно. Как бы хороши ни были стихи, необходимо каждый, именно каждый день записывать то, что я вижу и, главное, слышу. Стыдно, что у меня не хватает мужества видеть все то, о чем слышу. # Не хватает у меня храбрости пройти в прозекторскую, о которой я столько слышу каждый день. Прозекторскую, где лежат горы трупов…” (Инбер В.М. Страницы дней перебирая… Из дневников и записных книжек. 1977, с.81). [Зачем нужно для этого специально ходить в прозекторскую, не вполне понятно: трупы умерших от голода лежали просто на улицах Ленинграда.]

[455] Это из статьи (Болдырев А.Н. Некоторые вопросы становления и развития письменного языка в условиях феодального общества // Вопросы языкознания 1956 №4, с.36). Именно такими экспериментами – на грани между лексикой и синтаксисом с созданием собственного иронического стиля – и наполнен дневник АБ.

[456] Примеры из книги: Русская разговорная речь (под ред. Земской Е.А.). М. 1983, с.177-183, 189-190, 211.

[457] Напомню, что в угловых скобках – мои предположения – М.М. Или же следует воспринимать это как шутку-оксюморон: ?-<еле-еле донесет, из-за чрезмерного веса такого паечка>.

[458] Вот пример с цитацией текста одного из таких мероприятий: (29 мар.42) Сегодня опубликован крепкий декрет о всеобщей трудовой повинности. Дракмеропр! [и далее, очевидно, цитата из него:] «Но лучше, чтобы сейчас умерло несколько сот домохозяек и иждивенок, чем чтобы через месяц от эпидемий несколько тысяч граждан».

[459] Ср. уже более поздние продукты советского новояза (70-80-х годов ХХ века): сыпис, жопис и мудопис –обозначение для «сыновей писателей», «жен писателей» и «мужей дочерей писателей», как привилегированных категорий граждан, которые имели права на получение продовольственных заказов в специальном распределителе. – В сокращениях подобного рода явственно звучит «народное осуждение», или просто ругательства в адрес и тех, кто имеет эти привилегии, и тех, кто им их дает.

[460] Григорьев В.П. Велимир Хлебников в четырехмерном пространстве языка. М. 2006, с.227-228 – ср. такие хлебниковские неологизмы: славодей, брюховеры,Числобог, тухлоумцы, Главздрасмысел, творяне...

[461] "Каждый донор осматривался терапевтом и венерологом, а также, консультативно, гинекологом, стоматологом, отоларингологом, проводилось рентгеновское обследование. (...) Ленинград дал Красной армии пятую часть всего объема крови..." (Шулутко Л.С, Сенчилло Е.А., Николаева Л.К. "Фабрика" крови // Медики и блокада. Воспоминания, фрагменты дневников, свидетельства очевидцев, документальные материалы. СПб. 1997, с.53-54).

[462] Свидетельство другого ленинградца (24 сент. 1941): “Вот воспроизведение еще одного шуточно сдвоенного значения того времени: «летальная» погода. От слова «летать» [то есть когда самолеты летают и, следовательно, возможны бомбардировки]. Но одновременно и смертельный, латальный исход. Словечко профессора Гаршина – племянника писателя” (Инбер, с. 75).

[463] Благодарю С.В. Кодзасова и И.М. Стеблин-Каменского за прочтение данной главы в рукописи и сделанные ими замечания – М.М.

[464] (19 янв.44) Сегодня в 10 ч. 30 м. утра, когда шли мы с Галей в Академию, по Владимирскому у Стремянной, в дом напротив (№9), в один из верхних этажей — как бабахнет! Обсыпало какой-то дрянью. Чуть не стала Машутка [дочь] круглой сиротой. На этот раз не было слышно ни предварительного выбуха, ни свиста.

[465] Или вот образованные по образцу сложносокращенного слова с одним усечением, как правило, прилагательного: стройматериал, запчасти, промзона, техпомощь, турбюро, бормашина, а вот с деформацией корня и накладывающимися сюда же явлениями народной этимологии (и гаплологии): прозодежда (из сочетания: "производственная одежда", но как будто еще и замаскированная под "прозаическую"), санпросветбюллетень (происходящий из "бюллетеня санитарного просвещения", но как будто еще и из ?-<санитарного просвета>), лопоухий (очевидно, из лопухо-ухий); вот сразу с несколькими усечениями, как бы составленные из нарезанных на куски или "мелконарубленных" частей, по крайней мере одна из которых – существительное: колхоз, продмаг, стройбат, самиздат, ухогорлонос, вещдоки (вещественные доказательства) – образованные по аналогии с аббревиатурами: зэк (з/к, зэка), сельхоз- (с/х), ЧП (чрезвычайное положение), НЗ (энзэ, неприкосновенный запас), КПСС и со словами, включающими аббревиатурные или иноязычные вставки: СВЧ-печь, TV-антенна.

[466]  Земская Е.А. Язык как деятельность. Морфема. Слово. Речь. М. 2004, с.418.

[467]  Крысин Л.П. Типы иноязычных слов // в его книге: Русское слов, свое и чужое. Исследования по современному русскому языку и социолингвистике. М. 2004, с.61.

[468] Единственное число генерализующего слова – характерная черта просторечия (Земская 2004, с.365).

[469] А у Болдырева – слова из советского обихода – М.М.

[470] Гинзбург Л.Я. Записные книжки. Воспоминания. Эссе. СПб. 2002, с.489 (в электронном виде на сайте: http://uni-persona.srcc.msu.su/content.htm). Ср. также о самом Олейникове: "Галантерейное растление слов предназначено предохранить непрочную эмоцию современного поэта от гибельного стереотипа подложных ценностей в "красивой" оболочке" (Гинзбург, с.498-490).

[471] Иноземцев Н.Н. Фронтовой дневник. М. 2005.

[472] Свидетельства других очевидцев блокады говорят о том же: "Пишут, что родные в блокадном Ленинграде не плакали, когда теряли своих близких. Да, это так. Отец мой был тяжело ранен в голову: вырвало правый глаз и был разбит череп. Брат пропал без вести, мать умерла [в феврале 1942], я почти не ходила, ослабев от голода. А плакала я спустя год после того, как меня с раненым отцом, Никоновым Николаем, вывезли из Ленинграда с последним эшелоном. Организм был истощен и притуплен настолько, что эмоции почти не проявлялись" (Блудчая М.Н. (Никонова) // Блокадники. Волгоград, 1996, с.25).

[473] (8 сент.42) «Закончил трамвайно — скверную переводную книжечку морских приключений какого то второсортного последователя Д. Лондона. Также окончен 1-ый том «Education Sentimental» Флобера, который читался дома по полчасика (послеобеденный отдых).»

[474] Гинзбург Л.Я. Записные книжки. Воспоминания. Эссе. СПб. 2002, с.614.

[475] Толстая А.Л.  Дочь. М. 2000, с.153-189.

[476] Толстой Л.Н.  Полное собрание сочинений. Том 57. М. 1992 [репринт изд. 1939], с.4.

* Приписано [самой С.А.] позднее.

[477] Толстая С.А.  Дневники в 2 тт. Т.2. 1901-1910. Ежедневник. М. 1978, с.148, 499.